Голос прозвучал оглушительно, раскатисто, как гром из грозовой тучи, и в тот же миг поверг его в полнейшее смятение — у него даже зубы заныли от страха, и помощи от Дзете ждать не приходилось: — Хайро Танейка, ну-ка вылазь давай оттудова, как миленький, и руки за голову, чтоб все видели. — А позади этого голоса слышался собачий лай — бешеный, исходящий слюной, задыхающийся от ярости, лай псов-убийц, псов-душегубов, охочих до свежатины.
   Шорты схвачены с пола и надеты в долю секунды, кроссовки побоку, и вот он уже лезет на письменный стол Рут к заднему окну. Рама вверх, одна нога на столе, другая на подоконнике, и — он так и обмер. Хара съежилась, сердце обратилось в пепел. Ибо он увидел негров, негров с ружьями и псами. И хакудзинов в форменной одежде при бляхах, тоже с ружьями и псами. Все, он окружен. Кончено. Крышка.
   — Хайро Танейка, — громыхал голос со стороны двери, — считаю до десяти. Если до десяти не выйдешь, я за последствия не отвечаю. Раз.Два. Три…
   Понял он, понял, что это за люди. Он на их землю и не ступил еще толком, а они уже возненавидели его, из Свинячьего Лога его поперли и от Эмбли Вустер. Вот вам американцы. Убийцы. Индивидуалисты бешеные. Он поник головой и поплелся к двери, поверженный, раздавленный, не ожидая пощады — какое там, здесь закон джунглей, особенно жестокий к дворняжкам и полукровкам. Если он выйдет к ним с опущенным хвостом и руками за головой, то… то…
   И вдруг по какому-то наитию, чудом каким-то внутри у него прошелестели слова Дзете: Путь самурая есть вожделение к смерти; порой десять человек не могут сладить с одним, если им владеет эта страсть, — и вот он уже снова японец, не дворняга, не каппа, не полу-хакудзин, а настоящий японец, сила вернулась к нему, в животе разгорался жаркий комок. Он прошел в дверь с криком «Не стреляйте!», с руками на затылке, но с блеском в глазах.
   И тут-то все они — шериф, полицейские, красноглазые негры, глупый верзила хакудзин с пятнистым лицом и коротышка в камуфляжной форме, о котором ему рассказывала Рут, — все они на мельчайшую долю мгновения расслабились. Вот он показался в двери, вот вышел на крыльцо, а они глазеют, разинув рты, словно никогда раньше не видели человека, у которого есть хара. Больше ничего ему и не требовалось, только эта мельчайшая доля мгновения, когда шериф отнял от губ мегафон, а негры, полицейские и белая шваль позабыли о пальцах на спусковых крючках…
   — Кто на меня! — вдруг закричал Хиро, падая на доски крыльца, и со всех сторон загрохотала изумленная, яростная стрельба, посыпались щепки, зазвенели осколки стекла, пули отскакивали от пишущей машинки «Оливетти» и отплясывали смертельную чечетку на консервных банках с побегами бамбука и жареным ельцом. В следующий миг, уловив крохотное затишье между первым и вторым залпами, он перемахнул через перила и рванул головой вперед на того, кто стоял на пути, — это был старый негр с дымящимся ружьем и зажатой в зубах трубкой. Старик был ветошью, тряпкой, гнилой паклей. Он остался позади, но за ним вырос еще один, а за ним белый, и Хиро прошел сквозь них, как сквозь бумагу, мелькнули глупые озадаченные лица, черное и белое, шлепнулись на землю зады, в воздух, как по мановению волшебной палочки, взлетели ружья, очки и сигареты.
   Его обступили джунгли. Раздался еще один залп, за ним оглушительный вопль и поток ругательств, и широкие голые ступни Хиро почувствовали мягкую грязь тропы, которую он уже знал не хуже, чем лестницу в доме оба-сан. Он услышал за спиной полный хищной радости лай собак, спущенных с поводка, но он был самурай, боец, герой, он бежал прямиком к болоту, где захлебнется и сотня собак. Что ему терять — он прыгнет головой в болотную гниль, будет в ней жить, дышать ею, вымажет в ней свое обнаженное тело, навеки останется здесь, в зарослях, в первобытном раю — Тарзан, Человек-Обезьяна, непобедимый и…
   Кипение мыслей внезапно стихло. Перед ним, прямо посреди тропинки, пригнув голову и плечи в борцовской стойке, стоял негр. Мальчик еще. Кроссовки. Джинсы, Прическа каннибала из Новой Гвинеи. Хиро бежал, не помня себя, листья хлестали лицо, солнце в деревьях то вспыхивало, то гасло, тропинка извивалась под ногами, и — на тебе. Негр. Хиро был ошеломлен: откуда такое? — но выяснять было некогда. Сзади заливались лаем собаки, гремели выстрелы, перебивали друг друга разгоряченные голоса; Хиро мчался, как выпущенный на волю бык, готовый смести все со своего пути.
   — Прочь с дороги! — завопил он, отпихивая парня ударом локтя. И в следующий миг он почувствовал удар, столкновение плоти с плотью, чужие руки обхватили его за талию, как клешни, ноги его заскользили, и вот он уже барахтается в грязи и ловит ртом воздух. Прежде чем он понял, что происходит, мальчишка навалился на него и принялся молотить его крепкими костлявыми кулаками.
   — Сукин сын, дерьмо поганое! — вопил парень, обдавая Хиро запахом пота, и Хиро пытался скинуть его, встать на ноги и слышал приближающийся лай собак, вот они уже рядом, и мальчишка уже не кричит, а воет, изрыгает нечеловеческие звуки, которые пронзают, как пули: «Ты — убил — моего — дядю!»


Часть II. Окефеноки



Ни для кого не секрет
   Она попала в беду, в настоящую беду, и поняла это чуть ли не в ту же секунду, как Саксби отворил дверь. Во-первых, он должен был уже уехать, давно должен был уехать в Окефеноки невод закидывать и рыбешек пугать. А еще она увидела его лицо, угрюмое и недоверчивое, лицо человека, обманутого в лучших чаяниях, меняющего взгляд на мир, лицо возмущенного моралиста, инквизитора, судьи-вешателя. В ее памяти забрезжил вчерашний вечер. Когда она наконец пришла из своего домика, он ждал ее в бильярдной, и хотя они еще разговаривали целый час, а потом занимались любовью, он был какой-то замкнутый, холодный, отчужденный. Все это промелькнуло в ее мозгу в один краткий миг после пробуждения, пока Саксби входил.
   У нее было еще темно — ложась в постель, она плотно задернула шторы, собираясь поспать подольше, — но внезапно проникший в комнату резкий и бескомпромиссный дневной свет не собирался сдаваться, даже когда дверь вновь захлопнулась. Он трепетал в щели между шторами, предательски сочился под дверь. Было воскресенье. Часы показывали 7.15.
   — Саксби, ты? — спросила она, мгновенно пробудившись, сна уже ни в одном глазу. — Случилось что-нибудь?
   Да, случилось, можно было и не спрашивать — ведь ему полагалось добрых два часа назад уехать. Саксби молчал. Просто стоял, прислонившись к двери спиной. Потом вдруг ринулся к окну, двумя гигантскими яростными шагами пересек комнату и рывком распахнул шторы. Свет ворвался в комнату, как снаряд. Рут зажмурила глаза — атака, вторжение.
   — Взяли его, — сказал он. — В тюрягу отправили.
   Вот уж к чему она не готова была. Ее застали врасплох, и у нее сработала детская защитная реакция. Она села, прикрывая грудь простыней. Рот сжат, глаза широко открыты.
   — Кого? — спросила она. Он выглядел злым, опасным, как бык на арене.
   — Да брось придуриваться, Рут. Будто не понимаешь, кого. Любимчика твоего. Собачку комнатную. Уж я не спрашиваю, что там у вас было. «Мне нравится пробовать новое» — твои ведь слова? Новенького, значит, захотелось.
   — Сакс.
   Он стоял теперь у самой кровати, солнечный свет бил ему в спину, рельефно бугрились мышцы. Она видела, как набухли жилы у него на руках.
   — Сакс, Сакс, — передразнил он. — Да был я там, Рут. Вчера вечером. И видел его.
   Она уселась получше, зажала простыню под мышками.
   — Ладно, — потянулась за сигаретой. — Хорошо. Я ему помогла. Но это не то, что ты думаешь. — Она зажгла спичку, затянулась, затушила огонь и бросила обгорелый остаток в пепельницу на ночном столике. — Пойми, мне жалко его стало. Как бездомную собаку, кошку. Облаву прямо на него устроили, а ведь он мальчик еще. И не только я ему, он мне тоже был нужен — для рассказа, я, конечно, не сразу это поняла…
   Но Саксби высился скала скалой. Он сделался таким же, как тогда, в лодке, в проливе Пиглер-саунд — каменно-собранным, непоколебимым.
   — Сколько это продолжалось? — допрашивал он ее. — Две недели? Три? Месяц? Ничего себе шуточки. Всех нас в дерьмо посадила. И Эберкорна, и этого задрипанного коротышку-морячка или кто он там есть, и Таламуса, и Регину, и Джейн — и мать мою даже. Но главное, отчего меня зло берет, — ты и надо мной здорово посмеялась. Это ж надо — ни словечка не сказать. Да отвечай же, черт тебя дери!
   Она сосредоточилась на сигарете. Иначе никак не сдержала бы улыбки — улыбки и виноватой, и вызывающей, которая вконец бы все испортила. А поддержка Сакса была ей нужна — нужна больше чем когда-либо. Если он знает — от этой мысли живот у нее свело судорогой, — то знают и другие, и ничего смешного они тут не увидят. Она — сообщница, укрывательница, соучастница. За это в тюрьму сажают.
   — Сакс, я хотела тебе сказать, собиралась… — начала и осеклась. Утро разгоралось. В комнате стояла тишина. — Как тебе объяснить, ну, это игра такая была. У. меня появилось что-то, о чем никто из них не знал — ни Ансерайн, ни Лора Гробиан, ни Таламус. Ты видел, наверно, как не по себе мне тут было. А за это я могла уцепиться, это было мое, личное…
   — Ясно-ясно, — сказал он голосом, глухим от раздражения и обиды. — А как же со мной все-таки?
   Вдруг она рассвирепела. Ведь по его милости она попала в беду, большую беду.
   — Нет, — сказала она, тыча сигаретой в его сторону для вящей убедительности, — как же со мной все-таки? — Стоит тут, видите ли, возлюбленный называется, близкий человек, славный такой парень с большим размером ноги, взял и предал ее. — Ведь это ты его заложил? — перешла в наступление.
   Он изменился в лице. Да, она любит его, без сомнения, но она нащупала у него слабое место, и он дрогнул.
   — А ты, ты почему мне не сказала? — зачастил он. — Я увидел его на крыльце, вспомнил про все эти банки с ельцом и бамбуком — что тут прикажете делать? Хоть бы слово мне…
   — Ну и дерьмо же ты, Сакс. — Заплакала. Плечи задрожали, простыня сползла до бедер. Она поддернула ее, закрыла грудь, но простыня упала снова. Рут отчетливо видела себя со стороны, словно смотрела в объектив фотоаппарата, — видела в лучах утреннего солнца рыдающую, обнаженную до пояса, отданную близким человеком на растерзание властям. Это был острый момент, момент настоящей жизни. Она подняла глаза на Саксби. Он как онемел.
   — Ты понимаешь хоть, что ты наделал? — выдохнула она. — Не дошло еще до тебя? Они и замной теперь ятчся, меня начнут допрашивать, арестовать запросто могут. — Она здорово себя завела. Грудь вздымалась, кровать ходила ходуном. Ее переполняли страх, злость, жалость к себе.
   Саксби приблизился к ней. Сел на постель, погладил ей руку.
   — Ну-ну-ну, — сказал он. — Ты же знаешь, я тебя в обиду не дам.
   — Я боюсь, — она уцепилась за него обеими руками. — Он был, ну — ну как бездомная собака, кошка, — и опять затряслась в рыданиях.
   Шериф Пиглер появился в полдень, сопровождаемый угрюмым Эберкорном и еще более угрюмым Турко. Утром в воскресенье парома не было, поэтому до восьми вечера Хиро поместили в допотопную камеру, где во время оно держали негров-рабов (уехать можно было и раньше, в шесть, но, как шериф с плотоядной улыбкой сообщил Рут, им нужен был весь световой день, чтобы собрать необходимые улики). Рут видела эту камеру — ее дверь выходила на зады «Джона Берримена"(американский поэт. Покончил с собой), самого близкого к большому дому коттеджа, который теперь занимала Патси Арена. Темницу, местную достопримечательность, Саксби ей показал еще в день их приезда. Там вообще-то было две камеры с покрытыми осыпающейся штукатуркой каменными стенами и запирающимися на засов массивными дубовыми дверями; камеры соединяло зарешеченное окошко в двенадцати футах от пола. В одну плантатор сажал новенького раба, дрожащего, дико озирающегося, только-только из Дакара или с острова Горе и еще не отошедшего после жуткого путешествия по бешеному морю; в другую помещали давным-давно сломленного, шамкающего старого негра, и тот успокаивал новичка, рассеивал страхи, наставлял его. Строение располагалось позади коттеджа, и если бы не деревья, его было бы видно из большого дома. Рут не трогали еще четыре часа, хотя „Танатопсис“ уже вовсю гудел, как растревоженный улей. Она поручила Саксби охранять дверь — подходили Ирвинг, Сэнди, Боб, Айна, Регина, даже Клара с Патси, но Саксби никого не впускал. Она слышала стук, видела, как Саксби встает, открывает дверь и выходит; потом, напрягая слух, пыталась разобрать доносящийся из коридора шепот. В одиннадцать к ней, отдуваясь, поднялась сама царственная Септима в жемчугах и синем шелковом платье с кружевной отделкой. Матери Саксби не мог отказать, и, опираясь на его руку, она прошла в комнату. Рут еще лежала в постели, чувствуя себя совсем больной, хотя все же надела блузку и шорты.
   — Я понятия не имею о том, что случилось, — начала Септима своим грудным материнским голосом, — но я совершенно убеждена, Руги, что вы не сделали ничего предосудительного, ведь так?
   Рут заверила ее, что да, так.
   — Септима, если он туда забрался — меня мучает мысль, что всю эту прекрасную старую обшивку изрешетили пулями и, бог знает, что там сталось с моей машинкой и рукописью, над которой я корплю вот уже полтора месяца, — если он туда забрался, то знайте, что это произошло совершенно без моего ведома и согласия. Должно быть, он ночью влез. Кто мог ему помешать?
   Септима шумно вздохнула и направила взгляд слезящихся серых глаз куда-то за окно.
   — А вы не заметили какой-нибудь пропажи, Руги? Все на своих местах осталось?
   К этому вопросу Рут подготовилась. Она выдавила из себя улыбку и пожала плечами.
   — Мне неловко это говорить, — сказала она, обводя рукой разбросанные как попало блузки, лифчики, носки, туфли, искалеченные книги, рулоны туалетной бумаги и мятые журналы, — но вы знаете, я ведь ужасная неряха. Творческий темперамент, что ли, сказывается. — Она взглянула на Сакса. Он смотрел в сторону. — Вот и Сакс вам подтвердит: где что брошено, там то и валяется.
   Шериф Пиглер интересовался тем же самым. Полдень. Они сидят в передней гостиной, закрыв за собой дверь, — она, Саксби, Пиглер, Эберкорн и Турко. Стоит одуряющая жара, сквозь распахнутые окна не проникает ни малейшего дуновения. Дом как вымер. Самые упорные из колонистов разошлись по своим студиям печатать, рисовать, мять глину или колдовать над партитурой; большая часть отправилась кататься на яхтах, рыбачить или просто проветриться в Саванну. Шериф Пиглер — Терон Пиглер, во всеоружии двух лет колледжа и холодный, как змея, — подался к ней всем телом. Он сидит в обитом кожей кресле с подлокотниками и держит в руке непригубленный стакан воды со льдом. Через минуту он попросит Саксби выйти из комнаты. Но пока что, наклонясь вперед, спрашивает Рут, не замечала ли она в коттедже каких-либо изменений — скажем, мебель стоит не так, окно открыто или еще что-нибудь.
   Рут потратила немало времени на косметику, мобилизовав весь свой арсенал. Она чувствовала, что это необходимо. Когда они входили в комнату, она взглянула было на Эберкорна, но вот ведь как бывает — не смогла смотреть ему в глаза. Пока, во всяком случае. Она помедлила. Разгладила юбку. Собралась.
   — Септима — то есть миссис Лайте — то же самое у меня спрашивала. Надо было вам видеть помещение, я хочу сказать, еще до того, как вы там все расколошматили, — так их, нападай, — беспорядок был полнейший. Ничего не могу с собой поделать. Ну не хозяйка я. Бросаю все как придется.
   Тут-то шериф и попросил Саксби покинуть комнату, бросив на него вначале быстрый взгляд.
   Саксби посмотрел сначала на Рут, потом на шерифа, наконец нехотя встал с кресла и двинулся через всю комнату к выходу. Рут считала шаги — восемь, девять, десять, — потом негромко хлопнула тяжелая, хорошо смазанная ореховая дверь. Ее бросило в жар и холод одновременно, удары сердца звоном отдавались в ушах. Она слышала дыхание сидящих по обе стороны мужчин. И никаких больше звуков.
   Молчание длилось. Жар и холод. Разглядывая ковер, Рут подумала было, не упасть ли в обморок от жары, но тут же отбросила эту идею — так она навлечет на себя еще больше подозрений. Играют с ней, догадалась она, играют в кошки-мышки, подонки несчастные. Почувствовав взгляд Эберкорна, она подняла голову.
   Пятнистая кожа, розовые глаза, волосы, как накладные бакенбарды; и какую еще привлекательность она в нем находила? Хочет сломить ее волю взглядом, между немигающими кроличьими глазами залегла гневная складка. Пусть себе старается. Не отведет она глаз.
   — Мисс Дершовиц. — Это опять шериф. Она держала взгляд Эберкорна на секунду дольше, чем следовало, потом повернулась к коренастому человеку с обветренным лицом, в джинсах и рубахе со звездой на груди. Он казался хитрованом, себе на уме, человеком, который слыхал все алиби на свете и на все вопросы знает ответы заранее. Храбрость мигом улетучилась. Расколет он ее. Расколет, вынудит все признать.
   — Давайте-ка насчет еды уточним. Мы нашли в доме, как бишь это зовется, в общем, восточную пищу — водоросли, коренья сушеные и так далее. Как вы это объясните?
   — Понятия не имею. — Собственный голос показался ей странным, далеким каким-то. — Может, он ночью это принес. Я сушеных кореньев не ем.
   — А ну кончайте нам мозги засирать, — рявкнул Турко, словно кулаком под ребро ударил, и она гневно вскинула глаза; он сидел на самом краешке кресла, губы в кольце растительности подергивались — ни дать ни взять злобный карлик, гном из страшной сказки, который бесчестит невинную девушку.
   — Хрен ли тут придуриваться! Полтора месяца людей за нос водит.
   Рут отвернулась. Да, в обморок она упадет, но пристойно и когда сама сочтет нужным.
   — Все, хватит. — Эберкорн брызнул слюной, и Рут была поражена его яростным тоном. Да он ведь атлет в своем роде — худой, жилистый; пожалуй, она его малость недооценивала. Что-то у нее внутри шевельнулось, хотя момент был, мягко говоря, неподходящий.
   — Рут, вот что я вам скажу, — он понизил голос, перейдя от злобного рыка к грозному ворчанию, — у нас достаточно улик, чтобы хоть сейчас завести на вас дело о соучастии в непредумышленном убийстве Олмстеда Уайта и поджоге в Свинячьем Логе, об укрывательстве преступника, скрывающегося от правосудия, и о даче ложных показаний органам правопорядка. — Он помолчал, чтобы терминология произвела должное действие. — Так что нечего отпираться, ясно вам? Шериф Пиглер в любой момент может надеть вам наручники, этого вы добиваетесь? А ведь вовсе не обязательно доводить дело до ареста. Нам правду надо знать, только и всего.
   Эберкорн откинулся на спинку кресла, словно приготовился насладиться первым актом представления.
   — Итак, — сказал он мягким, спокойным голосом, голосом человека, который уже имеет то, чего хочет, — итак, когда вы впервые встретились с подозреваемым Хиро Танакой?
   День превратился в злобное существо, зависшее над окнами, высосавшее из воздуха весь кислород, разбухшее, неуничтожимое. Рут потела в таких местах, где никогда не потела раньше, — между пальцев ног, во впадинах ушных раковин, — и в обычных местах, разумеется, тоже. Ляжки склеились, трусики превратились в губку, в компресс, мокрые тяжелые груди давили на ребра. Эберкорн зачитал ей ее права, отчего она взмокла еще больше. В ином повороте это могло быть даже забавно, как эпизод из теледетектива вроде «Невода» или «Отдела нравов полиции Майами», но здесь, сейчас, ей было тошно, и ничего больше: самой выступять в подобной роли у нее не было ни малейшей охоты. Когда он обещал, что если она расскажет все как на духу и повторит в суде, то ей ничего не будет, она с радостью ухватилась за эту возможность.
   — В общем-то, Рут, — сказал он, жестко глядя на нее кроличьими глазами, — вам никто тут зла не желает. Хотя я не хочу недооценивать серьезность вашей, скажем так, проделки. И ту строгость, которую наше ведомство, и, в частности, мое начальство, и его начальство в Вашингтоне проявляют к нарушителям закона и пособникам лиц, нелегально проникающих в нашу страну. — Он поизучал свои ногти. — Особенно если эти лица совершают уголовные правонарушения и нападают на граждан. Еще порция терминологии.
   Она согласно кивала. Ему виднее, ее дело — каяться. Всего ее промурыжили часа два. Это был классический допрос с пристрастием, хоть включай в учебник. Прикинувшись доброжелателем и защитником, Эберкорн всячески ограждал ее и от Турко с его матерным рыком, с его злобными бессвязными выкриками, и от Пиглера с его настырностью хорька; в итоге он получил от нее что хотел. В основном. Она рассказала, как Хиро увел у нее корзинку с обедом, как она обнаружила пропажу и как прониклась к нему жалостью. Признала, что купила восточную еду — ведь он был как собака бездомная. Или кошка. Неужели вам непонятно? Это все равно как сыпать птицам крошки или зверям соль. Но насчет предоставления убежища она держалась твердо — все начисто отрицала. Если он ночевал в ее студии, она об этом ведать не ведала: дом-то не запирается. Она знала только, что он приходит в полдень кормиться, как дикое животное. Нет, она не давала ему ни одежды, ни денег, только оставляла на крыльце еду.
   Наконец настала минута, когда все трое допрашивающих замолчали. Красная и потная, с растрепавшимися волосами и потекшей косметикой, она сидела, рассматривая свои ступни, и чувствовала на себе их взгляды. Тут-то у нее голова и заболела. Словно маленькое сверлышко начало буравить череп ото лба к затылку, от затылка ко лбу, туда-сюда.
   — Вы свободны, мисс Дершовиц, — сказал шериф, и Рут, поднявшись, вышла из комнаты как сомнамбула. Хорошо, коридор был пуст.
   Она доковыляла до своей комнаты, скинула одежду и подставила себя вентилятору чтобы осушить пот. Потом приняла аспирин, дважды глотнула виски из бутылки, стоявшей на ночном столике, и почувствовала себя лучше, физически по крайней мере. И тут пришла мысль о Хиро. Бедняга томится сейчас в адском пекле, среди крошащихся стен, и впереди у него тюрьма, депортация и еще невесть какие мытарства в Японии. Ей невольно пришли на ум нанкинская резня, смертный марш батанского гарнизона (Нанкинская резня была учинена японцами в декабре 1937 г. Смертный марш батанского гарнизона — пример жестокого обращения японцев с американскими военнопленными на Филиппинах в 1942 г), Алек Гиннесс, выходящий из застенка в фильме «Мост через реку Квай», — она повернулась на кровати лицом вниз и принялась тереть виски.
   Хиро. Несчастный Хиро. Что ни говори, она спала с ним — отчасти, конечно, из любопытства и под влиянием минуты, но и симпатия ведь тоже была. Была, а как же. И она волновалась за него, брошенного в раскаленную душегубку, Эберкорн и Турко с их поганым ненасытным любопытством уже небось за него взялись. Да, она волновалась за него, но и сама ведь она прошла через муки мученические, и теперь, в тихие послеполуденные часы, она сомкнула глаза и погрузилась в чистый, безмятежный сон.
   Она проснулась от негромкого, осторожного стука в дверь. Было пять вечера. От выпитого виски и выкуренных сигарет во рту стояла горечь.
   — Да, — отозвалась она.
   Это был Саксби, второй раз за день ее разбудил. Но теперь уже не для того, чтобы донимать ее упреками. Теперь он весь сиял, лучился, его так и распирало от детского восторга.
   — Рут! Рут! — словно собака у двери залаяла, и он ворвался в комнату, бросился к постели, стиснул ее руки.
   — Рут! — крикнул он снова, как будто не видел ее долгие годы. Его глаза блуждали. Вид был прямо безумный. — Рут! — заорал он, хотя был совсем рядом, сидел на кровати. Он не спросил, как она себя чувствует, как прошел допрос, не погонят ли ее на каторгу вместе с убийцами и насильниками, не вздернут ли на дыбу, — он все повторял и повторял ее имя, как заведенный. Она поинтересовалась, с чего это он так нализался.
   — Нализался? Да перестань ты, Рут! — и потом опять: — Рут! — и потом: — Рой Дотсон звонил!
   — Ну и?
   — Нашел он их. Альбиносиков моих. Сию минуту выезжаю. — Он вскочил, едва удерживаясь, чтобы не пуститься в пляс, ноги его дергались, руками схватил себя за уши — помешанный, да и только.
   — Правда? — Теперь и она заулыбалась, почувствовала себя хорошо, обрадовалась за него, хотя все эти рыбные дела были для нее тайной за семью печатями. «Да на что они тебе сдались?» — этот вопрос часто вертелся у нее на языке. Какая такая от них радость? Тюлени — еще куда ни шло, ну там выдры или пернатые какие-нибудь, но рыбы? Холодные, тупые, только и умеют, что рты разевать да пялиться нарисованными глазами, — нет, не любила она рыб. И аквариумы тоже. Сети, неводы, каноэ, реки, озера, болота — всего этого она терпеть не могла. Но теперь, глядя на него в узорчатом полумраке кружевных занавесок, заражаясь его восторгом, она была счастлива.
   Он поцеловал ее долгим, крепким поцелуем — поцелуем покидающего дом путешественника, естествоиспытателя, спелеолога — и спустя мгновение был уже за дверью. Но вдруг опомнился, просунул голову обратно.
   — Да, я и забыл, — а сам едва стоит на месте, мотор внутри работает на холостых оборотах, на уме рыбы одни, — как у тебя все прошло? С шерифом там и прочей публикой?