Белецкий поначалу тоже ходил, смотрел и слушал. Но очень скоро почувствовал тошноту. Тошноту не физическую, а какую-то другую, но еще более неприятную. «Это Психее моей дурно сделалось», – сказал он себе и уединился в своей скромной двухкомнатной квартире с видом на березовую рощу, а иногда, по настроению и желанию – на речную долину, окруженную сосновым лесом. С этой вертлявой речушкой с грозным именем Тьма, быстро бегущей среди некошенных лугов, были связаны у него самые яркие впечатления безоблачной пионерской юности. Самое яркое и неповторимое всегда бывает в детстве и юности, и там и остается навсегда, лишь временами оживая щемящими горько-сладкими воспоминаниями..

Он запирал дверь на замок, садился в кресло или за письменный стол, размышлял, стучал на пишущей машинке, гулял по березовой роще, вдыхая полузабытые, но, оказывается, сохранившиеся где-то в глубине души запахи детства. Нынешнее его положение, дающее много свободного времени, отсутствие обычной журналистской спешки и кучи всяких важных и не очень важных повседневных дел, проблем и забот давало очень редкую в обыденной суматошной жизни возможность просто посидеть и подумать, погрузиться в себя, что-то осмыслить, что-то выразить на бумаге. Ему были неинтересны карты, домино и шахматы. Десять лет назад, в студенческие годы, он записал в своем дневнике: «В небесном воинстве своя градация: от Серафимов до Престолов, от Господств до Властей, от Начал до Ангелов. Мне, конечно, никогда не подняться до ангельских высот, но я никогда не буду и тем, что зовется „райя“. Я не на небе и не на земле, я где-то между ними, хотя, вероятно, все-таки ближе к земле, чем к небу… И все-таки выше тех, кто на земле!» С годами чрезмерная самовлюбленность исчезла, но что-то все же осталось. И журналистом он себя считал не из самых последних.

Подташнивало его и от постоянных разговоров «про баб» со смакованием подробностей. Он не был ханжой, но считал, что есть вещи, о которых не стоит распространяться. А сексуальные эти разговоры повторялись каждый день. Мужики, лишенные привычных пивбаров, самогона в гараже и телевизора с политическими новостями, вели их азартно, взахлеб, с шуточками и прибауточками – и не было другой темы для обсуждения.

Вышло так, что повальная «сексуализация» умов повлияла и на изменение его отношений с Анной. Хотя он и старался всячески привлечь ее внимание, движимый скорее не чувством, а азартом («комплексом Дон Жуана», как характеризовал для себя это качество сам Виктор), девушка не проявляла к нему особенного интереса, хотя и поддерживала беседу и не отказывалась от его общества. Конечно, разница в восемь-девять лет в таком возрасте кажется большой, говорил себе Белецкий, но попыток своих не оставлял, увлеченный этой игрой. И все-таки он не ставил себя на одну доску с остальными мужиками, хотя прекрасно понимал, что доска-то такая же, только, может быть, более гладко оструганная…

А отношение к нему Анны изменилось после одной из поездок на платформе. Он, как всегда, стоял рядом с ней у борта, негромко рассказывая какую-то историю, которых у любого журналиста в избытке. Анна рассеянно смотрела на тянущиеся за бортом ряды подросших и окрепших «блинчиков» и слегка улыбалась не очень веселой улыбкой. Внезапно в ним повернулся парень с жирными, словно вымазанными маслом волосами и заведенной здесь, на сельхозработах, жидкой бороденкой. Одет был парень в салатного цвета куртку со множеством карманов и карманчиков, закрытых на «молнии» и кнопки, широкие синие шаровары «а-ля запорожский казак», на ногах имел добротные кроссовки из телевизионной рекламы фирмы «Рибок», а на шее – разноцветный узкий ошейник, явно связанный кем-то из женской части «ограниченного трудового контингента». Раза два или три видел его Белецкий в той, прежней жизни, у винного отдела гастронома да у бочки с пивом, что все лето проторчала на пустыре, а уже здесь услышал, что парня называют то «Киней», то «Халявщиком».

– Слышь, чувак, – сказал Киня-Халавщик, обращаясь к Виктору, но глядя при этом на задумчивую Анну, – ты вот эти разговоры разговариваешь каждый день, ты уже достал своими разговорами, слышь? Ну че ты к солнешке этой привязался со своими разговорами? Ты че, радио, что ли, или телевизор? Ну че ты ей вкручиваешь, дядя? Небось, жинке такое не вкручиваешь, небось, жинку-то так не достаешь.

Белецкий никогда не отличался хорошей реакцией. Он относился к числу представителей того самого «остроумия на лестнице», когда удачный ответ приходит в голову слишком поздно. Не на месте события, а именно на лестнице, когда уходишь без слов, а в пространстве между пятым и четвертым этажом тебя вдруг осеняет – но поздно уже вернуться и отбрить обидчика, потому что дорога ложка к обеду и дорого слово к месту; а возвращаться и метко отвечать – бессмысленно, потому что там, в компании, уже забыли о том, что говорилось пять минут назад.

Пока Белецкий соображал, что ответить, Киня-Халявщик нехорошо ухмыльнулся и добавил:

– Ты или займись девушкой по-серьезному, а не разговорами, или отвали, дай другим заняться. Такой товарец пропадает!

Больше он сказать ничего не успел, потому что после неожиданного удара Белецкого отшатнулся к борту и свалился с платформы, зацепив ногой громко захрустевший «блинчик». Платформа тут же остановилась и Халявщик забрался обратно, громко обещая расправиться с Белецким, но его быстро утихомирили.

– Получил – и поделом тебе, поделом! – затараторила бойкая женщина, стоящая рядом с испуганной Анной. – Чего к людям пристаешь? Совсем совесть потерял!

Ее поддержали другие, Петрович призвал соблюдать дисциплину, широкоплечий бородач посоветовал Кине не лезть не в свое дело – и Киня умерил свой пыл, хотя и пробурчал что-то насчет того, что обломает Белецкому рога.

Инцидент не получил никакого продолжения, но Анна теперь старалась проводить время в обществе Белецкого, полагая, наверное, что он сможет защитить ее от приставаний.

Вот так и вышло, что в своей березовой роще Виктор все чаще бывал вместе с Анной. Временами и он заходил к ней в гости, и они гуляли возле ее дома, который стоял рядом с песчаным пляжем, полукольцом огибающим морскую бухту со спокойной прозрачной водой…

8

Солнце уже скрылось за лесом, в наступивших сумерках белели стволы берез.

– Как здесь тихо, – задумчиво сказала Анна. – Закат погас – и все замерло.

– Я сижу один. Закат погас… – медленно начал Белецкий. – В дверь души стучатся в поздний час путники, окутанные тьмой: неосуществленные надежды с болью возвращаются домой…

– Ух ты! – Анна посмотрела на него с уважением. – Сам сочинил?

Белецкий засмеялся.

– Нет, что ты, это до меня сочинили. Тагор.

– Тагор… – Девушка пожевала травинку. – Что-то, кажется, слышала. Из древних, да?

– Да уж не так, чтобы из очень… – Белецкий вздохнул. Анна была представительницей нового поколения, которое выбирало не Тагора, а «Пепси». – Впрочем, я тоже что-то такое пытался изобразить в молодые годы.

– (Не мог он удержаться от желания слегка распустить перья перед девчонкой, пусть даже и не без иронии над собой.) – Помню, закату тоже уделял внимание. «В небе закат догорал… Молча поля засыпали… Птицы ночные летали… м-м… Грустный мотив умирал… Шел, одинок и устал, музыку слушал печали… Мглою окутались дали – смерть начала карнавал…» И так далее, строф десятка полтора, не меньше. – Белецкий на некоторое время погрузился в воспоминания и вдруг встрепенулся. – Между прочим, сейчас вот вспомнил несколько своих строк, тоже давних, и, по-моему, вполне могу потягаться с Нострадамусом. Вот, послушай: «И возникнут у края

– В урочный час. Пусть забирают – Нас»… Как тебе? Чем тебе не пророчество? Край – это ведь та самая окраина городская, откуда нас умыкнули.

– Господи! – Анна поежилась. – Нашелся Нострадамус на наши головы. Ну скажи, Витя, ну что они такие, ну сколько это еще будет продолжаться? – Голос ее задрожал. – Почему они нам ничего не объясняют?

Белецкий осторожно положил одну руку ей на плечо, другой нежно провел по светлым волосам, по щеке, вытер мокрые ресницы девушки.

– Возможно, еще объяснят. Хотя мое мнение такое, что никто нам ничего объяснять не будет. И так ведь все понятно: они создают нам условия для приятной жизни, а мы работаем. Ты – мне, я – тебе. Взаимовыгодное сотрудничество. И длится оно будет, естественно, по мере необходимости.

– Когда же эта мера необходимости закончится, Витя?

Белецкий пожал плечами.

– Знать нам это не дано. Или им наплевать на наши переживания по этому поводу – тебя ведь не волновали бы чувства твоей лошади, которая пашет от зари до зари у тебя на поле и не знает, когда это кончится, и кончится ли вообще?. Или нас вполне осознанно и умышленно держат в неведении. Возможно, находясь именно в состоянии неведения, мы наиболее эффективно воздействуем на «блинчики». А если будем знать, что скоро домой, то эффект пропадет: «блинчики» будут уже не те. Потеряют свои вкусовые качества.

– Так они что, едят их, что ли?

– Это я для примера, Анечка. Бог его знает, что они с ними делают: может быть, едят; может быть, сушат, толкут и употребляют как средство для травли тараканов. Или как приворотное зелье. Или варят и делают губную помаду. Или в нос закапывают при насморке да приговаривают: «Матерь Божья, заступница, сними с меня сухоты и грызоты, с легких, с печени, с сердца, из-под сердца, с белых рук, с белых ног». В общем, гадать бесполезно, ясно одно: для наших работодателей это нужный продукт, и мы им чем-то очень подходим для его получения. Вот они и стараются, обеспечивают все условия для нормального быта и отдыха. – Белецкий похлопал ладонью по березовому стволу, на котором сидел рядом с девушкой. – Прямо как хороший профсоюз. Ну разве мог я предположить, что вновь попаду когда-нибудь в березовую рощу детства? Она ведь теперь изменилась, многое там изменилось – был я там лет семь назад, хотя знал: никогда не надо возвращаться, потому что вернешься уже не туда…

Лес на горизонте слился с потемневшим небом, над верхушками берез проступили слабые звезды. Анна опять зябко передернула плечами, хотя вечер был по-летнему теплый, прижалась к Белецкому.

– Не понимаю, откуда это все здесь появилось, Витя? Твои березы, мое море, розовый сад у Клавы Марченко… Как они все это сделали, откуда места столько набрали в нашем сарае?

– Миры можно из воздуха творить, было бы только умение. И желание, конечно. В каждой песчинке может находиться целая Вселенная, а то и две. Материала для сотворения сколько угодно – надо лишь уметь его обработать. Они умеют, как видишь. Ну, а насчет места в сарае… Представь себе, например, развернутую газету. Нашу «Вечернюю». Или «Диалог». Она ведь больше, чем, скажем, поллитровая банка? А вот если ее сложить аккуратно или скомкать – так ведь она же влезет в банку, согласна?

– Ты прямо как наш Дед, – помолчав, сказала Анна. – Был у нас такой преподаватель. Всегда все растолковывал, и с таким видом, будто только ему одному и известна истина. Будто он сам, как Господь, эту истину сотворил и ничего другого быть не может.

– Ну почему же… – Белецкий несколько смутился. Выдернули ему несколько перышек, ничего не скажешь. – Я вовсе не претендую на открытие истины. Всего лишь предполагаю, стараюсь как-то объяснить… Может быть, истина вовсе в другом месте находится. В противоположном направлении. На другой стороне. Может быть, мы вообще здесь не для того, чтобы «блинчики» выращивать да в карты резаться. Цель у них, у умыкателей наших совсем другой может оказаться.

– Какой другой? – Анна слегка вздрогнула. – Что ты выдумываешь?

– А вот какой: знаешь, что такое сепаратор?

– Н-ну, штуковина такая для молока. Отделяет что-то там… Сепаратный мир…

– Умница. По латыни – «отделитель». Аппарат для разделения разнородных компонентов. Вот они, касториане, и поместили нас в сепаратор, дабы отделить зерна от плевел, агнцев от козлищ и тому подобное. Попросту говоря, процеживают нас сквозь ситечко, смотрят, кто есть ху, как Горбачев говаривал. Кто чего достоин. А потом тех, кто действительно гомо сапиенсом себя показал, переселят в какой-нибудь прелестнейший мир, дадут еще одну жизнь и начнут посвящать в тайны Вселенной. А остальных – в истопники навечно, подкидывать уголек в недра звезд. Вот тебе и еще одна истина.

Девушка дернула плечом, сбросив его руку, отодвинулась и холодно сказала:

– Себя ты, конечно, к гомо сапиенсам причисляешь. А остальных – к быдлу неразумному и непросвещенному.

– При чем здесь я, Аннушка-голубушка? – Белецкий вновь привлек ее к себе. – Это я просто к примеру, насчет истины. Не дано нам найти истину, не дано узнать цель чужаков этих касторианских, если они сами нам ее не поведают. Предположений можно строить сколько угодно, и какое-то из них даже может быть правильным. Только вот какое?.. Не помню, кто из древних говорил… по-моему, Секст Эмпирик…

– О! Все красуешься, гомо сапиенс, – язвительно прервала его Анна, но второй попытки отстраниться не сделала.

– Да нет, ты послушай, мысль хорошая. Представьте себе, говорит Секст Эмпирик, что где-то есть дом, в котором находится много золота. И вот десяток воров пробираются туда ночью и ищет в потемках. Каждый что-то там нашел и думает, что нашел именно золото, но точно не знает, даже если держит в руках действительно золото. Вот так же и мудрецы ищут истину в мире – даже если кто-то из них ее и нашел, то не знает – истина ли это или нет. Хорошо сказано, а?

– Гомо сапиенс! – вновь съехидничала Анна, но Белецкий не обратил внимания на реплику, погрузившись в свои мысли.

– Их цели нам неведомы, – медленно продолжал он, глядя на звезды. – Нам и свои-то цели неведомы, вот ведь беда какая. Идем куда-то, а куда?.. зачем?.. сами ли идем?.. по чьему-то велению-хотению?.. Опять же, один мудрый человек, Лейбниц, вот что сказал: «если бы стрелка компаса обладала сознанием, она бы считала свободным свое отклонение к северу». Или, если хочешь, Спиноза: «обладай летящий камень сознанием, он вообразил бы, что летит по собственному хотению»… Вот так, возможно, и с нами обстоит дело: вылезли из пещер, заполонили всю планету, загадили, обзавелись всякими техническими побрякушками, на звезды посматриваем, спутники запускаем и думаем, что живем сами по себе, как сами хотим и желаем. А на самом-то деле, возможно, кто-то или что-то нас ведет, направляет, называй ты его хоть Богом, хоть Космическим Разумом… Тянет нас куда-то, как стрелку компаса. Куда? Ты ведь только посмотри, что делается: механизация, автоматизация, роботизация, компьютеризация – пусть пока в младенческом состоянии, но в перспективе абсолютная… Тенденция определенная и устойчивая. Что дальше? Чем заниматься, когда ничем не надо будет заниматься? Всеобщая праздность, сибаритство – и в итоге вымирание. Смена караула. Человеческая цивилизация почила в бозе, цивилизация машинная осталась. Может быть, эти касториане и есть цивилизация машинного уровня… Но опять же – где цель? В чем смысл? Смена уровней, долгий путь перевоплощений – на пути к вселенскому единству, к слиянию с этим самым Высшим Разумом? Или никакой цели и вовсе не существует? Представь, что есть некий абсолютно равнодушный ко всему застывший космический океан. Иногда то тут, то там пролетает над ним ветерок – и кое-где на воде появляется рябь. Появится – и исчезнет без следа. Вот эта рябь и есть миры, в которых существует жизнь. Возникла, породила разум, разрослась в цивилизацию – у нас, на Марсе, в Туманности Андромеды, неважно где – и исчезла без всяких последствий. И вновь поверхность океана гладкая и спокойная. До следующего дуновения… Понимаешь, Аннушка-голубушка?

– А? – Девушка вздрогнула, огляделась и сладко потянулась всем телом.

– О-ох, усыпил ты меня своими разговорами. Это пан Кравцов у нас любил пофилософствовать: подопрет рукой подбородок, уставится поверх наших голов и бубнит, а мы с девчонками выкройки рассматриваем, а ребята в «балду» играют. – Она погладила Виктора по руке. – Ты вот рассуждал о чем-то там, а мне приснилось, как я в магазине толкаюсь. Хорошо, что здесь магазинов нет…

Девушка потерлась щекой о его плечо, и он мысленно плюнул на все свои рассуждения и обнял ее, со сладостным возбуждением ощутив под тонкой тканью платья молодое упругое тело.

…Она не сопротивлялась, когда он раздевал ее на траве под березами и звездами. Она часто дышала, и груди ее были горячими и нежными, и губы ее тоже были горячими и нежными, и он прорвался в нее как поток, рушащий плотину, как ветер, распахивающий окно – и закачались березы, и закачались звезды, и содрогался в едином ритме весь странный ночной мир вокруг…

…Все было хорошо, все было чертовски хорошо, и не было никаких проблем, и день грядущий не нес никаких забот, не нужно было никуда спешить, задыхаться в переполненном автобусе, созерцать опостылевшие телевизионные маски, выслушивать серые слова и что-то говорить самому. Все было хорошо…

9

Утром обнаружилось, что «блинчики» изменились. Они оплыли, словно растаявшее на горячем блюдце мороженое, осели, лишившись толстых морковных ножек, и превратились в невысокие желеобразные холмики, сохранив от прежнего вида только свою пятнистость.

– Процесс опять пошел, – прокомментировал заядлый доминошник Коля Таран и плюнул с платформы на претерпевшие очередную метаморфозу плоды трудов «ограниченного контингента». – Скоро жабы оттуда полезут с во-от такенными жлебальниками и начнут нами закусывать.

– Не мели, Мыкола! – зычно одернул его Петрович. – Никаких жаб тут и в помине нет и не будет. Работай себе да лупи по столу костяшками, дуплись на оба конца – и все дела. И не разводи тут нездоровые настроения.

Петрович, судя по его высказываниям, давно сдал в архив планы проведения рекогносцировки и разработки вариантов избавления от плена с определением направления главных ударов. Петрович оказался отменным картежником, знатоком огромного количества анекдотов и историй из жизни военнослужащих. Он пел под гитару (в его доме оказалась гитара), занимался (и, кажется, небезуспешно) «амурными» делами и сожалел лишь о том, что нет рядом бывших армейских приятелей-сослуживцев.

А вообще пленники постепенно разбились на отдельные группки, согласно, так сказать, своим склонностям и интересам, и потихоньку начали возникать даже новые семейные пары… Это дало повод к незлобивым шуточкам типа: «Ох, Людмила, забросят тебя домой, твой-то тебе ноги повыдергивает!» – или: «Смотри, Анатольевич, жинка тебе достоинство укоротит, когда вернешься, а Любаше глаза повынимает», – и прочим в том же духе.

Выгрузились, разошлись по бороздам, не обращая уже никакого внимания на Кубоголового, воспринимая его просто как деталь однообразного незатейливого пейзажа. Белецкий работал, производя заученные движения, он свыкся с ролью автомата и не думал о том, что делает: руки и ноги справлялись с работой без участия сознания. Рядом, справа и слева, выполняли производственные задачи десятки таких же автоматов, одетых и обутых кто во что возжелал, накормленных, поправивших здоровье, сексуально удовлетворенных, беззаботных и предвкушающих близкий приятный традиционный отдых.

Белецкий изредка обменивался улыбками с работающей рядом Анной и с трудом подавлял приливы желания, с замиранием сердца вспоминая ночь прошедшую и, распаляя воображение, рисуя ночь будущую. Много, много ночей!

Это ведь вовсе не измена, говорил он себе, это просто действия с учетом сложившейся ситуации. Действия, наиболее соответствующие ситуации. Кто знает, сколько еще предстоит здесь пробыть? Может быть, всю оставшуюся жизнь… А потребности-то требуют удовлетворения…

Потребности… Когда-то, довольно давно, в незабывшемся еще прошлом, людей вели тернистым, но верным путем в светлое будущее, к сияющим вершинам коммунизма. Да-да, Белецкий хорошо помнил прочитанные или услышанные в детстве восхитительные торжественные слова: «сияющие вершины коммунизма». Прекрасные вершины были именно тем местом, где каждый отдаст «по способностям» и воздастся ему «по потребностям».

И вот, выходит – дошли? Пусть не сами дошли, пусть их насильно сюда затащили – но они достигли сияющих вершин. И способности используются, и потребности удовлетворяются.

Вообще идея коммунизма, как общества, которое воплотило бы этот принцип использования и удовлетворения, была Белецкому весьма симпатична. Пусть даже это общество зовется не коммунистическим, поскольку само слово «коммунизм» считается нынче чуть ли не матерным; пусть будет постиндустриализм, пусть будет неокапитализм или что-либо другое. Не в названии дело. Дело – в воплощении принципа. От каждого – то. Каждому – это. Основа. Фундамент. Краеугольный камень.

Так вот они – сияющие вершины? Вот он – блаженный край мечты? Здесь ведь лучше, чем там, у звезды по имени Солнце, в озабоченном проблемами городе озабоченной проблемами страны? Вот они, счастливые люди, попавшие-таки на седьмое небо и обретшие, наконец, прекрасную жизнь на надежной тверди сияющих вершин. Довольные. Сытые. Не беспокоящиеся о завтрашнем дне. Каждому – по потребностям..

«А ты доволен?» – спросил он себя. И ответил себе: «Нет, мне этого мало. Мне нужно что-то еще. Потому что я не такой, как они. „И все-таки выше тех, кто на земле!“ Я не такой…»

Анна наклонилась над лункой в двух метрах от него, он посмотрел на ее обтянутые черными брючками ягодицы, мысленно сжал их руками и едва удержался от желания броситься к ней, обхватить сзади и… Она, словно почувствовав его неистовое желание, обернулась и, прищурившись, ласково и призывно посмотрела на него.

…Работу, как всегда, закончили в срок, придя к финишу ровной линией, ноздря в ноздрю. Сложили инвентарь и, переговариваясь, с шуточками-прибауточками направились к летающей платформе, минуя Кубоголового как пустое место. И лишь Толик-погребокопатель, поотстав, вдруг свернул к надзирателю.

– Слышь, товарищ заведующий, – сказал Толик, остановившись перед белой фигурой и подобострастно глядя на нее снизу вверх. – Я с просьбой от имени коллектива. – В голосе его звучали умоляющие нотки.

Услышав проникновенный голос Толика, Белецкий, шедший вместе с Анной в числе последних, остановился, с любопытством ожидая продолжения. Лично он никаких просьб к Кубоголовому не имел и никаких полномочий Толику не давал. Может быть, состоялось какое-нибудь закрытое собрание членов клуба «На Валюхе»?

– Вот вы нас тут обслуживаете, обеспечиваете всем необходимым – спасибо вам от меня и от коллектива, опять же, – сладкоголосо зажурчал Толик, демонстрируя обнаружившиеся вдруг запасы красноречия. – Все нормально, жаловаться не на что. О здоровье заботитесь, о печенках наших-селезенках. Курева нам не даете, мы уж сами выкручиваемся. Ни винишка нам не предоставляете, ни другого алкоголя, потому что вредно, понимаем. И не просим. – Челобитчик сделал вполне театральную паузу и трагическим голосом воззвал к Кубоголовому, добравшись, наконец, до того главного, ради чего и произносилась речь: – Но хоть пива-то вы можете нам дать? Не самогоняры – пива! Оно же полезное, его же даже врачи рекомендуют. Хотя бы по кружечке после работы, а? От имени коллектива, не от себя же лично. Правильно, мужики? – обернулся он к платформе.

«Правильно, правильно!» – раздались голоса из гущи трудового контингента, с интересом слушающего новоявленного полпреда.

«Что же это за сияющие вершины такие, если хочешь пива – а его нет?»

– подумал Белецкий и, подмигнув Анне, тоже крикнул:

– Одобряем!

– В общем, просим пивка, хотя бы к обеду, хотя бы по кружечке, – завершил свое обращение Толик, вытер пот со лба и выжидающе посмотрел на Кубоголового, словно тот прямо сейчас должен был извлечь из-под своих одежд желтую цистерну с вожделенным напитком.

Кубоголовый как всегда остался бесстрастным, и Толик, потоптавшись немного, пошел к платформе.

– Как ты думаешь, дадут? – спросила Анна. – Я бы тоже не отказалась. Мы с девчонками в общежитии пили иногда, мальчики нам красивые такие баночки приносили. «Стэффл», что ли.

– Кто его знает? – ответил Белецкий. – Пейте пиво пенное… Хорошо бы, если бы прислушались к мнению коллектива. С их стороны будет просто некрасиво и, я бы сказал, неправильно не прислушаться к мнению трудящихся.

– Ох и язвочка же ты, Витюша, – нежно сказала Анна и ущипнула его за локоть.

Спустя некоторое время, подходя к привычно сервированному столу, на котором никакого пива не наблюдалось, Белецкий получил возможность ответить девушке.

– Язвочка – не язвочка, а все-таки очень далеки они от запросов народа. Пива им для народа жалко.

– Может, они просто его делать не умеют? – предположила девушка.

– Гады, – удрученно сказал Толик, обводя взглядом стол. – Кровь нашу пьют за спасибо. Ну ни хрена понять не могут, дятлы раздолбанные!

– Глас народа – глас божий. – Белецкий назидательно поднял палец. – Не внемлющего гласу Божьему ждет возмездие. По-моему, касториане очень рискуют.

А вернувшись в свое жилище переодеться и немного поработать за письменным столом перед визитом к Анне, он обнаружил, что касториане вняли-таки гласу. На прикроватной тумбочке в спальне стояла обычная поллитровая темно-зеленая бутылка со знакомой этикеткой. Можно было подумать, что «Жигулевское» подвезли из ближайшего гастронома, если бы не одна деталь: горлышко было закупорено не стандартной жестяной пробкой, а полупрозрачной белой пленкой.