Он повернулся к бледному свету – свет разрастался, стихало жужжание, и черные стенки замедляли бег, раздвигались и светлели, светлели…
   И наступила – тишина.
   «Вот так. Я хотел с тобой встретиться».
   Да, это был Художник, он сразу понял, что это Художник. Ровный свет лился со всех сторон, заливая пустоту, какую-то тесную пустоту… Нигде ничего… Никого… И нет ни Художника, ни…
   «Это и есть вечность?» – хотел спросить он, только подумал, но Художник уже отозвался и чувствовалось, что улыбается.
   «Нет, это не вечность. Хотя помнишь, у Достоевского? Нам все представляется вечность, как что-то огромное, а вместо этого вдруг будет там одна комнатушка, вроде бани деревенской, копоть и пауки по всем углам – вот и вся вечность».
   Художник смеялся, но не было Художника, ничего не было. Только ровный свет в пустоте.
   «Это не вечность, – продолжал Художник. – Это просто предбанник, если по Достоевскому. Я попросил… Хотел с тобой встретиться».
   «Ты умер? И я?..»
   И почувствовал, что Художник опять улыбается. Странно, но он чувствовал Художника, хотя не было вокруг никого и ничего, кроме ровного, совсем не слепящего света.
   «Теперь вспомним Чехова. Что значит – умереть? Может быть, у человека сто чувств и со смертью исчезают всего лишь пять нам известных, а остальные остаются».
   «Так значит, действительно следили?»
   «Следили. Выжидали удобный момент, чтобы чуточку вмешаться. Я ведь тоже сюда – как ты».
   «Кто следил? Кто они?..»
   Он почувствовал, что Художник словно бы пожал плечами.
   «Могу сказать только одно, даже не я – Гарсиа Лорка: «Охотники неземные охотятся на планеты – на лебедей серебристых в водах молчанья и света». Охотники неземные охотятся на нас. Но кто они?..»
   «Так что же – загробный мир?..»
   «Да. Для нас – да. Но кто сказал, что с нашей смертью кончается наша жизнь? Она может обрести иные формы. Тем, кто здесь… вернее, там, дальше, за следующей дверью, дают новую возможность… Нет, просто – дают возможность. На все… Навсегда».
   «И мне?»
   Ровный свет чуть колыхнулся, и словно повеяло ветром.
   «Нет, – после долгого молчания отозвался Художник. – Дают не всем. Видишь ли, я просто попросил. Очень… Хотел помочь тебе, разбудить, заставить вспомнить. Я ведь надеялся, все это время надеялся – вспомнишь, а ты не хотел. Загнал внутрь, забил наглухо, завесил пудовыми замками и никогда не оглядывался, не смотрел внутрь, в глубину. Я ведь не зря пришел к тебе тогда, дождь – помнишь? И «Юлалум», мой перевод Эдгара По – тоже не зря. Для тебя. Ради тебя. Он-то ведь все-таки вспомнил, Психея-то все-таки не смогла больше скрывать, не выдержала… А ты… Охотники славно поохотились, и я не смог заставить тебя вспомнить, но попросил их устроить нашу встречу. Может быть, последняя возможность… Конечно, тебе так удобней, но вспомни же, наконец! Двадцать лет назад, почти двадцать лет назад… Вспомни себя, вспомни, меня вспомни, звезду Альфард, Юдифь… Может быть, последняя это у тебя возможность, даже не может быть
   – последняя. Прошу тебя, ради тебя же! Ну?.. Учти, наша встреча коротка, и тебе предстоит вернуться. И я хочу, хочу, чтобы она была не напрасной. Вспомни, войди в свою башню с подземельем, отодвинь засовы. Ну?.. Тебе помочь?..»
   Потускнел ровный свет, умолк Художник.
   Звезда Альфард… Юдифь… Господи, что же это, когда?.. Двадцать лет назад… Вспомнить… Звезда Альфард… Юдифь… Двадцать лет назад… Выбить двери одинокой башни на пустой равнине, войти под темные своды, спуститься в подземелье, вниз, вниз, сорвать запоры – и туда, в темноту, с факелом в руке. Осветить, осветить все углы, все тайники и выпустить… Звезда Альфард… Юдифь… Двадцать лет назад… Двадцать лет на…
   «Наконец-то. Я верил, что ты все-таки вспомнишь».
   Рухнула башня, и рассыпалась в прах, и над равниной закружились, закружились…
   Тогда… Двадцать лет, назад… Все, все он вспомнил… Может быть и банально все это выглядит со стороны, в худшем стиле вычурной псевдолирики с обязательными соловьями, фиалками и многочисленными звездами – но ведь так оно и было на деле!
   Однажды июньским утром, на самом-самом рассвете, он проснулся от пения соловья. Окно было распахнуто, утренний неуверенный свет отражался в полированной поверхности стола, слепо тыкался в зеркало на стене, безуспешно пытался справиться с легкими тенями в дальнем углу комнаты – и за окном пел соловей. Тогда Кузьмин жил еще в другом доме, в самом центре города, и дом одним боком выходил на узкую улицу с редкими деревцами, а другим боком во двор с песочницей, гаражами, сараями, помятыми контейнерами для мусора, а дальше тянулся забор, а дальше была еще одна улица, и большие и маленькие дома, и трамвайные рельсы, и необъятная территория силикатного завода, и гастроном, и скверик, а дальше опять шла улица – и в средоточии всех этих обыденных городских атрибутов пел на рассвете соловей.
   К тому времени он прожил на свете уже больше двадцати лет, но никогда не слышал… Что и не удивительно для горожанина. Он лежал, заложив руки за голову, дышал тихо-тихо – и слушал. Внезапно ему представилось, что распахнутое окно выходит в чудесный розовый сад, немыслимый в скрежещущем многоголосии городских улиц, но именно в сад, где неспешно поднимается над розовыми деревьями солнце, густо покрывает землю высокая розовая трава, в дымке розового прозрачного тумана покоится розовое озеро, и где-то совсем рядом поет в тишине…
   Конечно, понимал он, что нет там, за окном, никакого розового сада, а есть две засохшие рябины да старый тополь – но ведь это, в конце концов, зависит от позиции наблюдателя.
   Да, кончилось то утро, и на смену ему пришел обычный день, и давно умолк соловей – но что-то сохранилось. И хотя больше не было соловьев – розовый сад остался.
   Художник… Тогда Художник был совсем молодым, где-то то ли работал уже, то ли учился, а по выходным рисовал. Для себя. На кусках картона и стекла, случалось и на холсте, и на обоях. Ему, Кузьмину, нравились картины Художника. Он не считал себя знатоком, да и не был им, о различных школах, течениях и направлениях знал не больше дилетанта, но имел свое мнение о красоте картин. И ему по душе были работы Художника.
   Хотя… Больше всех картин древности, средневековья, нового времени и современности ему нравилась «Юдифь» Джорджоне. Даже не то чтобы нравилась – слишком неточное это слово, нравиться может и рыбешка с пивом в какой-нибудь забегаловке, и найденный в траве под березами крепкий гриб, и прогулка на лодке, и… да мало ли что еще может нравиться человеку! Творение Джорджоне было не из той категории, не того эстетического порядка. Легендарная героиня стала частью его души, слившись с деревьями того розового сада, но не растворившись в них, в своем прекрасном платье, с тяжелым мечом, столь неуместным в изящной руке, с ровной линией пробора в каштановых волосах, двумя деревьями – аллегориями мужской силы и женской хрупкости, – с рассветным небом и головой полководца, павшего от ее меча… Потом, в Эрмитаже, он увидел ее, настоящую, во всем потрясающем великолепии подлинности, совсем рядом, и в застекленной раме маячили блики ламп, и что-то восхищенно шептали сзади, и был обычный ленинградский пасмурный день, и был обычный год, и она с непостижимой полуусмешкой-полупечалью смотрела из-под длинных нежных ресниц на сотворенное ею во имя спасения других деяние, и он долго, долго, долго рассматривал картину со всех сторон, и так и не мог до конца понять, чего же больше в этом необыкновенном взгляде: торжества – или сожаления? Юдифь шагнула прямо в розовый сад, и у него закружилась голова, и он подумал тогда, в те годы: вот великое творение великого мастера, и если бы картины могли оживать, и если бы Юдифь ожила и посмотрела на него, Кузьмина, оторвав, наконец, взгляд от головы несчастного, который, возможно, был счастлив перед смертью, и если бы сделала хоть одно движение к нему, Кузьмину, он осторожно разжал бы ее тонкие пальцы, сжимающие меч, и увел ее с собой, и был бы счастлив миллионолетия…
   Это были дни… Он даже попытался написать о Юдифи. Ночь, настольная лампа, перестук часов, и не хочется спать, и потом никак не можешь заснуть, все глядишь в темноту, а мысли там, там…
   Писал он неуклюже и сумбурно, потому что писать не умел и последним опытом в прозе было для него абитуриентское сочинение об изображении Львом Николаевичем Толстым «дубины народной войны» в знаменитом романе. В его повествовании о Юдифи вдова Манассиева сходила с картины и превращалась в приемщицу быткомбината, и бродила с мечом по ночному городу, удивляя случайных прохожих, и тосковала по родной Ветилуе, погруженной на дно времен, и вела беседы с настоящим Марсианским Сфинксом, обнаруженным автоматическими межпланетными станциями землян, и совершала полное приключений удивительное путешествие к звезде с красивейшим именем Альфард, что по-арабски значит – «Одинокая»… Юдифь отправилась именно к этой звезде, потому что имя звезды очень подходило к судьбе библейской героини, так и не вышедшей больше замуж и умершей там, в тех загоризонтных временах, прожив целых сто пять лет. Среди черных ущелий астероида Стереоскопия, испугавшего Юдифь своим непонятным названием, она встретила собственное Зеркальное Отражение, явившееся из той далекой и недосягаемой Ветилуи, что находится за зеркалом, и долго говорила с ним…
   И везде и всюду эту удивительную молодую женщину, сочетающую бесконечную женственность с достойным преклонения мужеством, эту ожившую картину великого мастера сопровождал некий задумчивый Молчаливый Рыцарь, готовый на все ради нее и превратившийся в подобие тени героини этого странного повествования. Молчаливый Рыцарь, конечно же, и был автором нескладной фантасмагории или, вернее, автор и был Молчаливым Рыцарем…
   Ни один писатель, пусть даже совсем плохой с любых точек зрения, не может прожить без читателя. Ему мало читателя в собственном лице. Он, Кузьмин, не был исключением, поэтому попросил Художника прочитать рукопись. Художник прочитал и вернул, воздержавшись от комментариев. Впрочем, Кузьмину и не нужны были комментарии. Ему нужен был читатель – и он его получил.
   По выходным он любил бывать у Художника. Художник снимал комнату в квартире, хозяева которой уехали куда-то – то ли на заработки в другие города и веси, то ли вообще за пределы. Художник включал негромкую музыку, садился на табурет у окна, где побольше света, и рисовал на подручном материале или что-то писал на клочках бумаги, а Кузьмин читал на диване или просто смотрел, как Художник работает, или они беседовали о том о сем, возможно, и не претендуя на открытие новых вселенских истин, но и не опускаясь до обсуждения цен на картошку…
   Нет, нет… Хватит воспоминаний!
   Вот, вот, приближается, надвигается, нависает главное событие, поворотное… Нет… Хватит воспоминаний…
   «Не хочу…»
   Дрогнул ровный свет, замигал, и послышалось – далекий-далекий шум, словно ветер в вершинах деревьев.
   «Боишься? В зеркало заглянуть боишься? Я помогу тебе…»
   «Нет, не на…»
   И опять, как когда-то – ворвалось, ошеломило, увлекло, и не понять, где сон, где реальность, где воспоминания… Стоп – остановка вращения.
   Исчез ровный свет – и он стоял перед дверью и звонил, звонил. Звонки одиноко звучали в квартире по ту сторону двери, как они звучат, когда – никого. Он наклонился и вынул ключ из-под резинового коврика.
   Он действительно был там, в том двадцатилетней давности июньском дне, упрятанном в подземелье одинокой башни. Он был там…
   Пыльное трюмо в прихожей, налево – запертая дверь в комнату с вещами хозяев, прямо – открытая дверь в комнату Художника. И у стены на полу стоит…
   Он прислонился плечом к дверному косяку, он опять, как когда-то, – плечом к дверному косяку…
   На картине полыхал рассвет. Огненно-желтые полосы трепетали над горизонтом, над голубой равниной (голубой равниной!..), а выше громоздилось сероватое заспанное небо (да, да, именно – ЗАСПАННОЕ небо!..) Голубая равнина могла быть морем, а могла – пустыней. Или просто голубым туманом над пустотой. Трудно определить… Если вглядеться… нет – слишком робкое ТАМ утро.
   Смотри, смотри, вспоминай, изранься, оцепеней…
   Ближе к переднему плану, прямо из голубизны – мощный фиолетовый ствол (корявые голые ветви…), а рядом, едва проступая – былинка не былинка, росток не росток… Что-то нежное, бледно-розовое… Низкая черная ограда… И – …
   Рассеялась пелена. Юдифь… Нет, копия… Нет, женщина с лицом Юдифи, и каштановыми гладкими волосами Юдифи, и с нежными округлыми плечами Юдифи, и с мечом, зажатым в руке, и взгляд почти… Только вместо платья – что-то белое и просторное, и босая нога попирает нечто темное на голубой траве… То ли шлем космонавта, то ли… рыцаря?
   Что это? В бесформенной голубизне – неясные контуры… Колышутся, складываются во что-то… Сонный Марсианский Сфинкс!
   Что это? В сером небе – проблеск… Знакомое… Звезда Альфард… Одинокая…
   Защемило… Сесть у окна, и чтобы вечерело, и чтобы – теплый дождь с шорохом – по листве тополей, и чтобы воздух… и вокруг никого, совсем никого – и тогда можно смыть с души наносное, мешающее…
   Он стоял, и дверной косяк помогал ему стоять, и странная Юдифь в белом одеянии смотрела на шлем Молчаливого Рыцаря, и в просвете серого неба задумалась своей непостижимой звездной думой печальная и прекрасная звезда Альфард. Юдифь смотрела на шлем… с любовью… С любовью и печалью, потому что все вокруг тонуло в голубизне, и не стоял рядом под огненными воспаленными полосами рассвета ее вечный преданный и молчаливый спутник, сопровождавший ее сквозь все земные и небесные сферы…
   Господи, да ведь вот же он! Рядом… Напротив… Плечом – в дверной косяк. Только поднять голову, только поднять голову, только поднять… и посмотреть… Ну что стоит посмотреть – и увидеть?
   «Тонкой музыки не хватает нашим желаниям»… (Он помнил Артюра Рембо, он когда-то помнил удивительного юношу Артюра Рембо – неужели? Он?..) Возможно. Возможно… И все-таки – никаких других желаний, и разве могут быть другие желания? – только бы подняла голову и посмотрела – и увидела… И тогда – осторожно взять ее за руку, и вывести из голубой бесконечности – и мировые часы торжественным хрустальным звоном… Всем подзвездным и зазвездным мирам! Первое – мгновение – счастливых – миллионолетий…
   Ахнул орудийный выстрел – там, внизу… Дверь подъезда. Очнулся. Очнулся – и в ванную – голову под кран. X-холодно… Пронзительно в висках. (Тогда? Двадцать… Сейчас?) Что шипит в трубах – время? Утекает вместе с водой и томится в коллекторах и отстойниках, и суждено отструиться – навсегда. Сколько, сколько его утекло? Полчаса? Или – столетие?..
   Назад, в комнату. Все на месте, все, конечно, на месте. Все, как прежде: набирающий силу рассвет, голубая глыба Марсианского Сфинкса, утонувшая в голубой беспредельности, фиолетовый ствол и розовая былинка, и невысокая черная ограда в арабесках, и темный шлем в голубой траве… Только звезду Альфард – облака. И длинный меч воткнут в землю у огра… Меч?
   Бросило в жар. Пустота. Там, где Юдифь – пустота. Вместо… Не голубая беспредельность, и не какой-нибудь перламутровый туман, и не серый или ультрамариновый фон, а так – пустота да и все, самая обыкновенная, пустая… Точно по контурам.
   Голову медленно… влево… вправо… Только спокойно, Боже, только спокойно! Войди, войди, осмотри…
   Глубже, глубже вдох – и выдох. В закутке между шкафом и… – в кресле. Вопросительная полуулыбка – смотрит. Смотрит! На него!
   Что, что – в ушах? За окном? Здесь? Хрустальный звон – мировые часы. Обессиленно – к дивану напротив. Она молча провожала взглядом. Сесть… И – молчание.
   Птица Феникс оказалась реальностью, и ожила, восстала из пепла, и прилетела. Напряглась, натужилась сельва – и исторгла в мир Кетцалькоатля. Всколыхнулись воды реки Ховары и пронесся буйный ветер с севера, и разрослось великое облако, и полыхнул клубящийся огонь, и нездешнее сияние ослепило потрясенного пророка. В плеске океанских вод поднялась из холодных пучин Атлантида, и восстал под изумленным небом храм Посейдона, оплетенный бурыми водорослями, занесенный илом – и горело под солнцем золото и серебро, и стояли, действительно стояли вокруг храма (прав Платон!) золотые изображения жен и всех тех, кто произошел от десяти царей, и стены акрополя, покрытые орихалком, испускали огнистое блистание. Заструилась прозрачная голубизна в марсианских каналах, и отразилось в ней неземное лицо Аэлиты и улла в нежных руках. Раскололись небеса и омрачилось солнце, растрескались горы и всполошились ветры – Арджуна пустил в ход свое дивное оружие пашупати. И задрожала земля под поступью коня богатыря Святогора. И ожила Юдифь («Господи… Укрепи меня в этот день…»), и отдала служанке голову Олоферна, и покинули они шатер, словно для молитвы, и под разгоравшимися полосами рассвета вернулись в Ветилую. И ожила Юдифь…
   Ожила.
   Молчание давило.
   – Здравствуй… те…
   Голос деревянный, какой у него деревянный голос! Теперь закашляться, закрыть лицо ладонями и сквозь просветы между пальцами посмотреть… Понаблюдать.
   Ее глаза… Вопросительная полуулыбка… Молчание.
   Наконец-то увидел ее глаза! Глубокие карие глаза, чуточку встревоженные и удивленные, с двумя маленькими-маленькими искорками, вобравшими, наверное, в себя отчужденный свет далекой звезды Альфард. Удивительно мягкие… И отражается в них след какой-то невидимой и немыслимой памяти…
   Отлепить руки от лица и перестать раскачиваться на диване. Повторить твердо: «Здравствуй».
   – Здравствуй.
   В ответ – неуверенный кивок.
   Солнце – сквозь голое окно, отскакивая от стекол книжного шкафа прямо в глаза. Слепит, режет… Встать, пройти мимо нее, задернуть штору.
   Почти полумрак. Белели одежды и нежное лицо. Вернуться на диван и быть готовым ко всему.
   – Благодарю…
   Негромко – из кресла…
   И воструби вдруг первый Ангел, и сделайся внезапно град и огонь, смешанные с кровью, и вплыви в комнату пение сирен, стоившее жизни Одиссеевым спутникам, и прогреми за окном взрыв, подобный Тунгусскому диву, и грянь с неба вопль эскадрильи реактивных бомбардировщиков, и прозвучи из-за синевы голос иных миров – не испытать такого потрясения, как при звуке этого чуть приглушенного… и все же почти невесомого… мягкого… Почти обыкновенного.
   Где комната? Утренняя равнина лежала вокруг стен осажденной Ветилуи, и под серым сводом небес нехотя поводили крыльями большие сонные птицы, и за плечами молодой, легкой на ногу служанки качался мешок – и моталось в мешке что-то, очертаниями похожее на капустный кочан, и глухо ударялось о молодое тело пониже спины…
   И в конце концов – в кресле, совсем рядом – Воплощенная Мечта.
   – Как ты?..
   Он не решился произнести: «ожила» – у него просто губы вышли из повиновения.
   И теплый милый голос – сжаться, еще раз услышав…
   – Нога… Плечи… Рука… Тяжелое в руке… Что-то холодное под ногой… Что-то…
   Говорила – с трудом, словно подбирала неведомые ей до этого слова.
   – Потом трава… Голубая трава… Земля…
   Трепетал, трепетал в комнате голос – все тише, тише.
   – Земля… – Еще раз, шепотом – и молчание. Уронила руки, застыла.
   Вот, вот… оно… Поворот. И дороги – налево и направо. Вот где, вот когда, двадцать лет…
   Что дальше? Что?.. Что делать с мечтой, если она сбывается? Плакать или смеяться от счастья? Построить добротный железобетонный дворец и поселить ее там? Искать другую мечту? Уйти?..
   Открыла глаза – и смотрит, спокойно, задумчиво. Что?.. Есть, нашлось!
   – Вы… Ты… Может, ты голодная?
   В ответ – неуверенная улыбка.
   – Сейчас! Мигом!
   Вскочить с дивана – на кухню. Громыхал дверцей холодильника, стучал сковородкой, ронял спички, суетливо разбивал полдюжины яиц, искал соль, опрокидывал солонку, кромсал ножом хлеб, а в голове, обреченно – стук неведомых мировых часов, словно кто-то в панике – молотом по рельсу: «Бух – бу-ух… Бух…»
   Сесть у окна, лицом в стекло. Сообразить, привести в порядок…
   Пахло горелым. Рванулся с табурета, выключил газ – обугленные останки яичницы. А когда повернулся – у кухонной двери стояла она. Улыбалась полупечально.
   – Вот… Сгорела, проклятая…
   И – молчание, неловкое, удручающее. Увидел ее босые ноги, всполошился.
   – Что же ты босиком-то? Сейчас тапочки…
   И осекся под печальным взглядом, и застыл посреди кухни, а на сковородке что-то еще продолжало потрескивать.
   Едва заметно вздохнула, и медленно – по коридору, к комнате. Опять защемило внутри. Обернулась на мгновение, посмотрела. Улыбнулась – нежно и сожалеюще. Исчезла в комнате.
   Неспешно пробирались чащобой Броселиандской рыцари в поисках святого Грааля, мерно покачиваясь на спинах могучих коней. Тащились пыльными дорогами оборванцы, держа путь в страну Эльдорадо. Искали Шамбалу изнуренные зноем и жаждой путники… Стремились к мечте.
   Долго стоял посреди кухни, прислушивался. Потом побрел в прихожую, заглянул в комнату – что-то там у стены, какая-то картина – голубое и белое, женщина с мечом – Родина-мать, что ли? – шлем космонавта или мотогонщика. Мудрил приятель.
   Запер дверь, ключ под коврик – и пошел. Нет ли пивка в гастрономе?
   И вновь – ровный свет со всех сторон. Не было вокруг никого и ничего.
   Значит, вот где поворот…
   «Да. Именно там. Отрекся от своих желаний, от мечты, от творчества. Перестал в тот миг быть творцом, именно тогда, понимаешь? Я ведь дал тебе тогда шанс, воплотил твою мечту. А ты… Где теперь та рукопись? Хранишь?»
   «Не помню. Наверное, где-нибудь… или… Не знаю…»
   «Отрекся – и забыл. Так удобней. Ты ведь сознательно все забыл».
   «Но я ведь… Я… Целыми днями… Это что – не творчество?»
   Художник засмеялся.
   «Почему я не вижу тебя? Где мы?»
   «По-другому здесь не получается. Предбанник. И срок встречи, к сожалению, почти истек. Тут ничего не поделать. Ты все-таки вспомнил – остальное зависит только от тебя. Хочу верить… впрочем, нет… Пора прощаться».
   Голос Художника – все слабее, тускнел ровный свет, медленно, как театральная люстра… Голос все слабее, словно уходил, уходил Художник и забирал с собой свет…
   «А я? Куда я? Не с тобой? Куда я?..»
   Он чувствовал, что Художник уже – далеко. За гранью. За толстым туманным стеклом. Но слова пробились. Все-таки пробились. Обрывками, клочками…
   «…назад… чтобы ты вспомнил… только от тебя… возможность на все…»
   Напрячься – и изо всех сил, пока не сдуло, не утащило ветром, сквозь злое жужжание, резкое, со всех сторон, сквозь черноту, пока не сомкнулись гладкие ледяные стенки, выталкивая, выжимая…
   «Что ты делаешь здесь?»
   Нарастающий гул. Он почувствовал, как закрылась невидимая дверь.
   Повлекло в водоворот, и черные стены – мимо, мимо, где верх, где низ?.. Звон, непрерывный пронзительный звон, звон, непрерывный пронзительный нарастающий, словно лезвие, безжалостными пронзительными зигзагами звон звон звон звон звоннннннн…
*
   Туманно, туманно…
   Как там советуют психотерапевты? «Вы, кажется, проснулись? Очень хорошо. Не открывайте пока глаза, ни в коем случае не вскакивайте сразу с постели. Не спешите. Пусть будильник угомонится сам…» Кстати, будильник почему-то не звонил – а ведь должен, с утра нужно поработать в архиве. И почему голова… и спина?.. Почему не слушаются руки?..
   Открыть глаза и попробовать встать. «Я спокоен, я бодр, у меня хорошее настроение, сегодня я плодотворно поработаю». Открыть гла…
   Кто-то стонал. Над головой – белое, в трещинах, небо. Небо? Это
   – небо?.. Потолок. Это потолок – над головой. И стон – его собственный стон. И боль – его… Что случилось? Чье лицо над ним – белое, расплывчатое?..
   – Тихо, тихо, потерпите. Сейчас укол…
   Трогали осторожно, но все-таки причиняя боль, что-то шуршало, звякало. Что-то холодное – на лоб. Туманно, туманно. Уплывает потолок… Тума…
*
   Убегал, бежал по пустым коридорам, за угол, за угол, но стреляли, стреляли сзади, и пули с болью – в затылок. Споткнулся, упал – настигли, и по затылку, по затылку, по спине… «Кто вы, кто, зачем?» – «Охотники», – и смех.
   Охотники!
   Вывалился из кошмара и воспаленными глазами – в потолок, и послушными уже пальцами – в край одеяла. Вспомнил, обрел себя, вновь ввинтился в реальность, вернулся на свое место. Обвел взглядом палату – светлое, приглушенное, – а за окном опять белесое и бесформенное.
   Вспомнил. Вписался в мир.
   «Охотники неземные охотятся на планеты…»
   Гос-споди! Тот ровный свет в пустоте, в тесной пустоте, тот разговор… Огненные полосы рассвета… Было! Действительно было…
   Господи, неужели никогда… неземные охотники… за ним? В урочный час… чтобы дать возможность… на все… навсегда… Не Царство Божие – другой мир, просто другой мир. Или это и есть Царство Божие? Что если – присматриваются, оценивают – и в свой круг? Кто знает, какие дела ТАМ предстоят?.. С планеты на планету, из мира в мир – все лучшее, все… Способных творить. Творцов. Берут творцов… В любом…
   Это – возможность? Шанс?.. Это… Попытаться вновь, как двадцать…
   – Осторожно, уберите руку. Голову поднимите. Сейчас сделаем перевязку.
*
   Бледная синева за окном, бледная зелень полей. И ветер, ветер – несет, разносит пыль, сушит землю. Ушла еще одна зима, не зима даже – а просто время года, потому что не было зимы, а была – муторность сырая и печальная. Кто-то бродит по полям. Прогуливаются с собаками, соскучились по весне. Другие люди – не глядят на его окна, не встречаются с ним взглядами. Другие…
   Лежат, лежат, пылятся бумаги на столе. Проникает, всюду проникает пыль, проведешь пальцем по столу – останется след. Останется след…
   Ну что, пора за дело? Здоровье-то уже позволяет, только по вечерам болит голова. За дело…
   Прошелся по комнате. Душно, солнце прямо в окно, пыль эта проклятая. Воздуха… Взял стул – рука еще болела, после сорока лучше уж без переломов, – вышел в прихожую. Встал на стул, открыл дверцы антресоли. Голова слегка закружилась. Газеты, старые блокноты, распухшие папки с тесемками – черновики, перспективные и месячные планы, конспекты (Господи, сколько же он наплодил за эти годы на кафедре!), – наброски лекций, какие-то альбомы, толстые тетради в разноцветных обложках…
   Где искать? И нужно ли? И поможет ли?..
   – Куда ты полез? – В глазах жены испуг и раздражение. – Свалиться хочешь? Мало тебе? Не хватало еще…
   И то – разве мало? Разве не хорошо все, не налажено, не устроено? Да и не найти в этих бумажных завалах. Даже если и лежит где-то…
   Опять застыл у окна.
   Ведь могло же привидеться, примерещиться? На мокром асфальте, на носилках в машине «скорой», на операционном столе, в палате… Могло…
   Пылятся бумаги на столе – дело…
   «Зависит только от тебя».
   Подошел, ладони на стол – задумался. Вздрогнул, повернулся к окну – почудилось вдруг, что сгущается голубизна, и вместо пыльного дня – рассвет, и огненно-желтые полосы трепещут над горизонтом.
   Вздохнул – и…
 
   Украина, г. Кировоград