– Наверно, уже разложилось в компосте…
   – Есть оружие, которое могло быть орудием преступления, и есть два человека, которые потенциально могли быть убийцами, но нет никаких доказательств, что они ими были…
   – Это верно, – вынужден был признать Ничке.
   – Скажите, дорогой господин Ничке, так, начистоту, вы по-прежнему подозреваете моих сыновей?
   – По правде говоря, да. Но, к сожалению, следствие не обнаружило доказательств их вины, – сказал, улыбаясь, Ничке. Он подумал в этот момент, что судья Тренч не должен был спрашивать мальчишек, известно ли им, чем отличается дрозд от воробья, потому что это заставило их насторожиться.
   – В иные времена было достаточно, чтобы суд выразил так называемую уверенность в вине обвиняемого. Но мы не будем применять этот метод, не правда ли?
   – Конечно…
   – Я не хотел бы также, как говорится, «принуждать» этих сорванцов давать показания. Как отцу и как судье, мне бы было трудно это сделать.
   – Разумеется…
   – Итак, во время расследования мне пришлось прибегнуть к определенному приему из репертуара провинциальной полиции. Я это сделал, как уже говорил вам, с отвращением.
   – Заставили старшего свалить вину на младшего?
   – Да.
   – Я представляю, как это было вам неприятно. Тренч взял сигарету, закурил и, пуская клубы дыма, произнес:
   – Видите ли, для того чтобы показать, чем отличается наше теперешнее судопроизводство от судопроизводства прежнего времени, мы должны в каждом отдельном случае установить виновность на основе тщательного, временами даже чересчур мелочного анализа фактов. Наш способ расследования иногда может показаться даже просто смешным.
   – Но, по крайней мере, судьи могут сказать, что совесть у них абсолютно чиста, – вежливо заметил Ничке.
   Тренч глубоко затянулся, выпустил вверх дым, взглянул на господина Ничке и сказал:
   – Никогда нет абсолютной уверенности, что вынесенный приговор справедлив. Даже тогда, когда, казалось бы, все свидетельствует о вине подсудимого. Чем крупнее преступление, с которым мне приходится иметь дело, тем меньше я бываю убежден в справедливости приговора. Не знаю, с чем это связано. Может быть, с тем, что многие преступления даже для нас, юристов, которые ведь только с преступлениями и имеют дело, кажутся чем-то граничащим с абсурдом? Однако вернемся к дроздам. Я вполне допускаю, что мои сыновья могли их застрелить. Но они в этом не признаются, и это вполне понятно. Кто в здравом уме признается в совершенном преступлении? Кроме того, человек стыдится преступления, особенно убийства. Не признаваясь, он как бы пытается сделать убийство несовершившимся…
   – Оставим в покое эти дела. Я сожалею, что вообще сказал вам об этом.
   – Почему? Напротив, очень хорошо, что вы мне это сказали.
   – Моих дроздов это не вернет, а вам я доставил лишние огорчения…
   Визит господина Ничке к судье Тренчу закончился довольно приятной беседой о садоводстве. Тренч оказался совершенно несведущим в этой области. На прощание судья Тренч заверил господина Ничке, что сделает все возможное, чтобы дрозды и другие птицы могли спокойно гнездиться в садах. Он еще раз повторил, что рад знакомству с господином Ничке, с которым давно уже хотел познакомиться, и выразил надежду, что следующая встреча произойдет при более благоприятных обстоятельствах.
 
   Болезнь господина Ничке имела непосредственную связь, вернее сказать, была следствием определенных забот, которые совершенно неожиданно свалились на него через две недели после визита к Тренчу. Именно из-за них Ничке несколько дней находился вне дома, недосыпал и питался не так, как следовало бы. Две ночи он провел в поезде, так как считал уместным навестить своего старого товарища, с которым давно не видался, но знал, что и у него были подобного рода неприятности. Люди в возрасте господина Ничке, как правило, стараются держать все свои дела в порядке и заботятся о том, чтоб иметь под рукою все необходимые бумаги. А Ничке к тому же по натуре был очень аккуратным человеком, даже педантом, и у него всегда все бумаги были в образцовом порядке – для чего же в конце концов существуют все эти папки, скоросшиватели, автоматические держатели, обеспечивающие сохранность различных документов? Но человек остается человеком и нервничает даже тогда, когда у него все как будто в идеальном порядке.
   Первый день, проведенный Ничке в городе, был ужасно жарким, а Ничке, вместо того чтобы надеть что-нибудь полегче, облачился в темный шерстяной костюм и белую нейлоновую рубашку, которой, в сущности, терпеть не мог, – он в ней потел и задыхался. В теплом пиджаке и рубашке с галстуком, к тому же с тесным, нестерпимо сдавливавшим горло воротничком, он промучился несколько часов. В таком неподходящем костюме ему пришлось улаживать не очень приятные дела и слушать, что ему говорят, да еще внимательно следить за тем, что он сам говорит. Чувствовал он себя все время прескверно. Может быть, уже тогда началась эта болезнь? Сейчас, как никогда, ему нужно было быстро соображать, а у него в голове гудело, будто на мельнице. Ничке испытывал странное чувство, словно бы в какой-то момент внутри него что-то вдруг щелкнуло, как в коробке передач, и с этого момента внутренний мотор стал работать на других, более быстрых оборотах. Несмотря на столь плохое самочувствие, Ничке слышал самого себя и контролировал свои поступки, ясно сознавая, что все, что он говорит и делает, вполне разумно.
   Вечером ему не удалось вернуться домой, принять ванну и отдохнуть после тяжкого дня в собственной постели. Съев на вокзале порцию гуляша и запив его пивом, он был вынужден снова сесть в поезд и трястись в нем всю ночь, чтобы наутро оказаться в небольшом приморском городишке. Здесь, правда, жары не было, но зато целый день дул сырой, мешавший дышать ветер, и Ничке почувствовал себя еще хуже. Он стал задыхаться, и вдобавок ко всему на него напал ужасный кашель. На другой день, чтобы выиграть время и срочно попасть домой, пришлось снова ехать ночным поездом. К тому же он хотел сойти раньше и задержаться на несколько часов у Хедди.
   Именно в эту вторую, проведенную в поезде, ночь он, наверно, и простудился. В купе было ужасно душно, когда же Ничке предложил открыть окно, какая-то толстая пышногрудая дама громко запротестовала, а сидевший возле окна с сигарой во рту пожилой господин заявил, что тот, кому жарко, может выйти в коридор и охладиться. Тогда Ничке напомнил, впрочем, очень вежливо, что он, как и все, заплатил за проезд и вместе с билетом приобрел одинаковое со всеми право пользоваться всем, что необходимо для путешествия, в том числе и свежим воздухом. В ответ на это он услышал от господина, который по-прежнему дымил и даже не соизволил вынуть сигару изо рта, что действительно все пассажиры пользуются одинаковыми правами, то есть дышат спертым воздухом, чему, впрочем, не в малой мере способствует и сам Ничке (остальные пассажиры громко рассмеялись), и положение это может измениться только с согласия большинства, ибо давно уже прошли те времена, когда один человек мог решать за всех. У Ничке от пота нестерпимо зудело все тело, и рубашка была мокрая, хоть выжми. Он встал, открыл дверь и вышел в коридор. Закрывая дверь, он хлопнул ею, быть может, сильнее, чем следовало, но нужно учесть, что нервы его и в самом деле были напряжены до предела. В коридоре он открыл окно, расстегнул рубашку и закурил папиросу. Ворвавшийся косой струей холодный ветер охлаждал и успокаивал. Поезд мчался сквозь ночь, и ветер выхватывал искры из папиросы. Время от времени в темноте вдруг совсем близко зажигались огни – это вагоны с оглушительным грохотом мчались вперед, оставляя за собой разъезды, и порою казалось, что колеса катят не по рельсам, а прямо по щебню и мусору, сокрушая на своем пути камни и железный лом. В окнах мелькали на мгновение станционные постройки и разноцветные сигналы огней, потом снова все неожиданно гасло, и поезд мчался дальше сквозь пустоту и мрак.
   Ничке вернулся домой позже, чем предполагал, – лишь на следующий день вечером, – Хедди сумела его убедить, что спешка – плохой советчик. Она готова была даже взять с собой маленькую Хенни, поехать вместе с отцом и побыть с ним какое-то время, чтобы он в пустом доме не чувствовал себя таким осиротевшим. Но Ничке не хотелось, чтобы Хедди жила сейчас у него.
   Когда он открывал ключом садовую железную калитку, было уже темно. Кругом царила тишина, и пустой темный дом, видимо, нагретый солнцем за день, казалось, излучал какое-то внутреннее тепло. Сад спал и спокойно дышал прохладным, ароматным воздухом. Ничке так устал и измучился, что и мысли и тело его стремились только к покою. Ему хотелось немедленно вытянуться на кровати, закрыть глаза и уснуть… Не раздеваясь, он сел в кресло. «Я очень, очень устал, – думал он. – Так плохо, пожалуй, я не чувствовал себя никогда в жизни». И еще он думал: «Я смертельно устал. Неужели это предвещает близкий конец?» Долгое время никакие другие мысли не приходили ему в голову. Но все же он твердо знал: независимо от того, что будет с ним потом, он еще сегодня должен сделать то, что нельзя откладывать ни на один день. Ничке не в состоянии был даже подняться с кресла. Он чувствовал себя так, словно его к этому креслу привязали. Ему удалось встать лишь через некоторое время, и то благодаря какому-то пришедшему извне импульсу, который, подобно удару, заставил его преодолеть собственное бессилие. Он встал и почувствовал, что силы возвращаются. Открыл шкаф, вынул спрятанную в нем вещь. Это была продолговатая коробка, некогда предназначавшаяся для хранения противогаза, а в конце войны и даже долгое время после войны употреблявшаяся совсем в иных целях, не имевших ничего общего с первоначальным ее назначением, – в ней хранились всякие мелочи.
   Однако хранившиеся в ней вещи могли сейчас принести Ничке много неприятностей; их давно уже следовало убрать из дому. К сожалению, он не сделал этого вовремя, а через три дня, пожалуй, будет уже поздно. Но не мог же он ее прятать средь бела дня. По весу коробки Ничке определил, что то, что он в ней хранил, не исчезло (он не стал в нее заглядывать – сверху лежал плотный слой бумаги), повесил коробку через плечо, погасил в квартире свет, открыл дверь на крыльцо и вышел во двор.
   Долго стоял он, вслушиваясь и вглядываясь в темноту. Ночь была безлунная, небо покрывали тучи, кругом царила тишина. Уличные фонари были закрыты листьями, и свет их падал только на мостовую. Спустя довольно длительное время Ничке стал кое-что различать, но это были лишь контуры ближайших предметов, а сад казался ему похожим на мрачную черную бездну. Ничке медленно спустился со ступенек и погрузился в эту бездну. Он еще ни разу не был в своем саду ночью и шел осторожно, вытянув перед собой руки, словно опасаясь каждую минуту натолкнуться на какое-то препятствие. «Ночь и мрак, – подумал он, – делают предметы загадочными». Минуту спустя, благополучно добравшись до беседки, он пришел к убеждению, что этот загадочный мир заселен существами, которых днем совершенно не видно. Сад был окружен солидным забором, ворота закрыты на замок, но все же какие-то создания в него пробрались и сейчас бегали, шуршали в листве, натыкались на стволы деревьев. Ничке чувствовал, как сильно и гулко колотится у него сердце. Еще с минуту он посидел на скамейке, вслушиваясь в голоса ночи, потом нащупал лопату и принялся медленно и осторожно копать яму. Он копал в том месте, которое мысленно наметил по дороге к беседке: это был довольно глубокий и наклонный подкоп под стену беседки, сделанный с таким расчетом, чтобы коробка оказалась под стеной. Отставив лопату, Ничке всунул коробку в яму, руками засыпал и разровнял землю, а сверху поставил ящик с инструментом. Это все, что он мог сделать. Теперь у него хватило сил только на то, чтобы вернуться домой и вымыть руки.
   На следующий день госпожа Рауш нашла господина Ничке в таком состоянии, что тут же помчалась за доктором, не успев даже сказать, что она думает о мужчинах. Все переговоры с доктором пришлось вести госпоже Рауш, так как Ничке настолько охрип, что не мог вымолвить ни слова. Впрочем, у него не было никакого желания разговаривать. Его охватила ужасная сонливость, и он чувствовал, что у него наверняка высокая температура. Когда доктор закончил осмотр, госпожа Рауш спросила:
   – Что вы находите, господин доктор?
   – Что? А, ничего серьезного. Простуда. Сильная простуда.
   – Не воспаление легких?
   – Пока нет.
   – Господин доктор, вы дадите рецепт?
   – Даже три, – сказал доктор и сел за стол. Это был старый человек, из ушей у него росли пучки седых волос, он был угрюм и нелюбезен, но пользовался отличной репутацией.
   – Может быть, нужен пенициллин? – осторожно осведомилась госпожа Рауш.
   – Когда нужно будет, дадим. Пока не нужно, – ответил доктор и, достав ручку, принялся писать рецепты.
   Госпожа Рауш молча стояла в ногах постели, улыбалась господину Ничке и кивала головой. Больной закрыл глаза. Госпожа Рауш в этот день оставалась в доме до позднего вечера. Она только сходила в аптеку за лекарством, но очень быстро вернулась. Сквозь дремоту Ничке слышал, что она здесь, и ему это было приятно. Госпожа Рауш в мягких туфлях тихо передвигалась по комнате, подавала ему чай с лимоном, на обед приготовила куриный бульон, настаивала какие-то травы, которые принес Копф. Сам он в комнату не входил, но велел госпоже Рауш кланяться больному и пообещал завтра его навестить. Ничке слышал приглушенные разговоры, которые госпожа Рауш вела на кухне, сперва с Копфом, потом с кем-то посторонним – не то разносчиком молока, не то письмоносцем.
   На следующее утро благодаря не то лекарствам, не то травам господина Копфа Ничке, проснувшись, почувствовал себя намного лучше. Исчезла хрипота, и даже частично вернулся голос. Госпожа Рауш, которая, уходя вчера ночью, без спроса взяла с собой запасные ключи от дома, с раннего утра хлопотала на кухне. Сквозь щели в ставнях падали острые, режущие глаз полосы света, но по ним все же трудно было определить, какая сегодня погода. Ничке вдруг почудилось, будто все, что с ним вчера произошло, было очень давно, а на дворе уже выпал снег. Такая нелепость пришла ему в голову, наверно, потому, что в комнате было очень светло, а ему показалось, что и холодно, даже ноги у него немного замерзли. Когда госпожа Рауш заглянула в комнату, он спросил:
   – Какая сегодня погода?
   – О! – воскликнула госпожа Рауш. – Сразу о погоде! Сперва доброе утро, господин Ничке, и скажите, пожалуйста, как ваше здоровье?
   – Доброе утро. Так себе. Вроде получше.
   – Ну и отлично. А погода… Все залито солнцем, днем опять будет жара.
   – А я что-то замерз.
   – Замерзли?
   – Только ноги.
   – Ах, вот как? Может, открыть ставни?
   – Пока не надо. У меня немного болят глаза.
   Госпожа Рауш удалилась и через минуту вернулась с грелкой. Она завернула ее в полотенце и положила под одеяло, обнаружив при этом, что у Ничке действительно холодные ноги. От грелки исходило приятное тепло, оно разливалось по всему телу, и вскоре господин Ничке почувствовал себя совсем хорошо. Госпожа Рауш поправила у него в головах подушку, а на коленях разместила принесенный, наверно, из своего дома большой деревянный поднос. На подносе, застланном чистой белой салфеткой, были кофе, хлеб, масло, джем, яйцо, прикрытое вязаной салфеточкой, чтобы не остыло, а на краю, под пепельницей, лежала газета. На отдельной тарелочке были приготовлены лекарства, которые Ничке должен был принять после завтрака.
   Ничке позавтракал, если не с аппетитом, то, во всяком случае, без отвращения. Может быть, именно потому, что все было так хорошо подано? Госпожа Рауш не мешала ему все спокойно съесть и даже не завела никаких разговоров, пока он просматривал газету. Она вообще исчезла где-то в глубине дома, может быть, вышла в сад и появилась как раз в тот момент, когда поднос стал господину Ничке обременительным. Забирая посуду, она спросила, что нового в газете.
   – Возле вокзала нашли труп какой-то женщины.
   – Опять, наверно, эти проклятые заграничные рабочие, какие-нибудь сербы или турки. Я даже днем, когда их вижу, умираю от страха.
   – Да, симпатичными их не назовешь, – сказал Ничке, перелистывая газету.
   – Дикие и грязные люди, в какой нейлон их ни одень… Я хотела помыть окна, вам это не помешает?
   – Пожалуйста, мойте, дорогая госпожа Рауш. А открытые окна мне сейчас не повредят?
   – Но ведь на дворе гораздо теплее, чем в комнате!
   Госпожа Рауш открыла окна. Из сада плыл свежий, ласковый, теплый воздух и доносилось громкое чириканье воробьев. Госпожа Рауш молча совершала свой обычный ритуал мойки окон. Ничке он нравился – и не столько из-за запаха химической жидкости, слегка щекотавшего ему ноздри, сколько из-за того, что госпожа Рауш ставила себе целью непременно вернуть оконным стеклам их первоначальную, так сказать, заводскую прозрачность. Немного погодя госпожа Рауш спросила, что пишут о погоде. Ничке ответил, что с завтрашнего дня облачность будет увеличиваться, возможны осадки и грозы с последующим незначительным понижением температуры. Он еще немного почитал газету и задремал.
   После обеда госпожа Рауш сообщила, что пришел гость, господин Копф. Ничке согласился принять его, но просил, чтобы госпожа Рауш дала ему понять, что больной еще не чувствует себя в силах вести длительные разговоры. Копф был в рубашке с отложным воротничком. Его сильно загоревшая жилистая шея и худое лицо составляли резкий контраст с белизной воротника. Едва переступив порог, он воскликнул:
   – Что же это такое, где вас так угораздило?!
   – Простудился, – сиплым голосом ответил Ничке.
   – Это я вижу, дорогой господии Ничке, вернее, слышу, но как это вы умудрились сейчас, в июле…
   Копф расставлял на столике какие-то пузырьки, баночки и пакетики.
   – Вспотел, выпил холодного пива.
   – Вы поступили как ребенок, господин Ничке. В нашем возрасте нужно хоть немножко следить за своим здоровьем.
   – В нашем возрасте! – заохал Ничке. – Садитесь, господин Копф.
   – Благодарю. Мы, конечно, уже не молодые, но все же почему бы нам еще немного не пожить? Ведь спешить-то некуда!
   – Но и бороться, собственно говоря, не за что. У меня, господин Копф, все лучшее уже давно позади.
   – У меня тоже, дорогой господин Ничке. Пока человек молод, он по-настоящему не ценит жизни. Годы идут, только что была весна, глядишь – уже зима. А ведь иногда мы просто так убивали время, случалось, даже не знали, чем его занять! Не правда ли?
   – Случалось…
   – А сейчас каждый день дорог. Нужно увидеть и то и это, что-то сделать, что-то прочитать, кому-то написать. Нет, дорогой господин Ничке, спешить на тот свет нет никакого смысла. Жизнь здесь интересна, а что будет там – неизвестно… боюсь, что будет очень скучно…
   – Смерть может быть и освобождением, избавлением, успокоением…
   – Ну и выбрали мы себе тему для разговора! Видно, путешествие это пошло вам не на пользу, господин Ничке. Вы не только простудились, но еще испортили себе настроение. Где это вы странствовали?
   – Так, разные неприятные семейные и имущественные дела.
   – Да, это вещи малоприятные, – сказал Копф и задумался.
   Раздался стук в дверь, и в комнату вошла госпожа Рауш. Она была одета по-праздничному – в голубом платье, в белом с кружевами переднике. Госпожа Рауш спросила, не желают ли господа кофе или чаю? Копф попросил налить ему не очень крепкого чая, господину Ничке госпожа Рауш посоветовала выпить кофе со сливками и спросила, что ему подать на полдник – гренки с маслом, бисквит или песочное пирожное? Она напомнила также господину Ничке, что пора измерить температуру, Копф рассматривал в это время написанный масляными красками пейзаж, изображающий покрытые снегом Альпы с домиком на первом плане. На крыше домика лежали тяжелые камни, вокруг на зеленом лугу цвел шафран. Потом он стал разглядывать вышитые серебряными нитками на черном шелке строки из Священного писания: «Останься снами, ибо уже приближается вечер и день клонится к закату…» – и наконец остановился возле тусклой, пожелтевшей фотографии, изображающей молодую женщину в длинном платье. Женщина сидела в парке на скамейке. Он спросил:
   – Это фотография вашей жены?
   – Да.
   – Видно, была красивая женщина?
   – Очень красивая. Красивая и добрая. Я пережил с ней немало прекрасных минут, – сказал Ничке и почувствовал в правом глазу крупную, горячую слезу, которая, однако, не скатилась по щеке, а каким-то непонятным образом протекла прямо в горло.
   – Оба мы, господин Рудольф, пережили с нашими женами немало прекрасных минут, – вздохнул Копф и замолчал. Он постоял еще минутку, вглядываясь в фотографию госпожи Ничке, пока его внимание не привлекла фотография семи– или восьмилетнего мальчика в коротких штанишках и матросской блузе; со скрипкой в руках он стоял у колонны, обвитой гирляндами из роз. Копф спросил с интересом:
   – А мальчик со скрипкой – это вы?
   – Вроде бы я…
   – Значит, вы играете? – обрадовался Копф.
   – Учился, но уже давно не держал скрипку в руках. А сейчас вообще не играю.
   – Какую же скрипку вы играли?
   – Вторую.
   – Да вы, господин Ничке, просто находка! Я уже два месяца ищу вторую скрипку для нашего квартета!
   Ничке вынул термометр и зажег ночник: 87,6. Ну, что за температура – не болен и не здоров! Ему пришло в голову нечто нелепое: нужно притвориться, что ты болен сильнее, чем на самом деле. Это поможет избежать других несчастий, даст возможность притаиться где-то в стороне, вдали от всех этих бед и пакостей, непрестанно преследующих нас в этом мире.
   – Сколько? – спросил Копф.
   – Тридцать восемь, – ответил Ничке и, погасив свет, стряхнул градусник.
   – Отлично! Через три дня на прогулку, а через недельку мы уже устроим первую репетицию квартета! Вы знакомы с фон Домерацки?
   – Нет.
   – Он живет напротив вас. Очень симпатичный и культурный пожилой человек. Он играет на виолончели, судья Тренч взял бы альт, я первую, вы вторую скрипку и – па-па ри-ра-ри-ра пам-пам… – Компф дирижировал одним пальцем, многозначительно улыбаясь господину Ничке. Напевал он какую-то знакомую мелодию, кажется, Гайдна.
 
   Копф, однако же, оказался оптимистом. Господин Ничке болел гораздо дольше, и был даже день, когда он почувствовал себя так плохо, что госпожа Рауш была вынуждена тут же утром побежать за доктором. Температура поднялась значительно выше, чем этого хотелось самому Ничке, и упала только после серии уколов. Ничке еще и потом долгое время чувствовал себя очень неважно и, что самое скверное, стал страдать бессонницей. Он не мог уснуть до четырех, пяти часов утра, ворочался с боку на бок, слышал шум всех проезжавших ночью поездов и электричек, иногда даже далекий бой часов. А когда наконец под утро удавалось уснуть, ему снились какие-то дурацкие, запутанные и мучительные сны, после которых он просыпался весь в поту, а сердце колотилось так, словно он только что прибежал откуда-то издалека. Видно, болезнь, а может быть, и лекарства, которых он принял великое множество, всколыхнули в его мозгу какие-то пласты старых воспоминаний; так, например, ему несколько раз приснилась мать, которую он едва помнил, потому что она умерла, когда ему было всего шесть лет. Ему приснилось, что он вместе с матерью оказался в маленькой еврейской лавчонке; они покупают соломенную корзину для белья, и хозяин лавчонки дает ему розовый леденец, а мать снимает блузку и обнажает белую грудь. Одна грудь матери вдруг начинает расти, делается все больше и больше, покрывается жилками и пятнами и постепенно превращается в отвратительное месиво кровавых внутренностей. Потом мать исчезает, ее как будто ветром сдуло, а он бежит по улице, влетает в какие-то ворота и приподнимает железную крышку бетонного мусорного ящика, влезает в него и захлопывает крышку. Он должен спрятаться от отца, так как совершил некий поступок, какой – не помнит, знает только, что его ждет наказание, ужасно боится и чувствует себя очень несчастным. Он даже уверен, что это не он совершил тот поступок, а кто-то другой, сидевший внутри него нехороший мальчишка, но отец не поймет и не даст ему это объяснить.
   Через некоторое время Ничке все же стало лучше, и он понемногу начал поправляться. Большую часть времени он теперь проводил, сидя в кресле у себя в комнате. Иногда госпожа Рауш выносила кресло на крыльцо, чтобы он мог наблюдать, как она вместо него занимается прополкой, окучиванием, поливом и сбором первого урожая. Время от времени они с госпожой Рауш обменивались соображениями относительно урожайности и способов ухода за землей, причем Ничке с удовлетворением отмечал, что госпожа Рауш, хотя и превосходно знала, как обрабатывать землю, никогда ничего не предпринимала без его согласия.
   – Может быть, пасынковать помидоры? – спрашивала его госпожа Рауш.
   – Пожалуй, да, – немного подумав, соглашался Ничке.
   Или:
   – Не кажется ли вам, что нужно закрыть цветную капусту листьями, а то будет некрасивая, желтая? – обращалась она к нему с вопросом.
   – Если у вас нет более срочной работы, то пожалуйста, – отвечал Ничке.
   Копфу так и не удалось создать квартет, так как Ничке, едва почувствовав себя немного лучше, на месяц уехал к дочери. Но еще до отъезда – словно в подтверждение того, что беда не ходит в одиночку, – произошло одно довольно неприятное событие. А именно: однажды утром Ничке вдруг услышал звонок и, выглянув в окно, увидел напротив своего дома фургончик с надписью: «G?tz u. S?hne – Hochu. Tiefbauunterneh-mung».