-- Ну, за скорое освобождение! -- гаркнул Гоги традиционный в Зоне тост и разом опрокинул в себя кружку. Лицо передернулось, он шумно выдохнул, занюхал кусочком калача и благодатно закряхтел.
   Воронцов поднял кружку, на мгновение задумался, будто в мыслях произносил молитву -- за Володьку, Ваську, за себя, наконец... Понюхал содержимое и стал пить -- не спеша, глоток за глотком. Опустошил емкость, посопел удовлетворенно, взял калач, степенно принялся его есть, отломил и маленький кусочек колбасы. Но время торопило банкет, и закуска стала исчезать со стола быстро -- вскоре в руках у Воронцова остался лишь кусочек колбасы для Васьки.
   -- Еще один пузырь в заначкэ есть! -- подмигнул Гоги. -- Через три дня плэснем под жабры, хорошо? Тогда мне сорок четыре и стукнет. Молодость -тю-тю, прошла. А я вот за решеткой... Эх, Батя, освободишься -- приезжай в Западную Грузию, жить у мэня будешь. Работу тэбэ найду -- ни один милиционер нэ подойдет!
   Батя ухмыльнулся, но, вообще, не любил он этих разговоров: приезжай, все будет...
   -- Ты лучше скажи, -- перебил грузина, -- машинным маслом запивать?
   -- Нэ надо! -- великодушно разрешил Гагарадзе. -- Сегодня как раз солдат-грузин стоит на обыске. Нэ сдаст.
   Что ж, доверился опасливый Квазимода на сей раз Гоги, не стал пить машинное масло, что отбивает водочный запах. Оно, очищенное, обычно пилось не только Воронцовым -- всеми: масло окутывало желудок плотным слоем, отчего пары алкоголя не улетучивались. Не было, естественно, и запаха. И ни одна трубка не могла определить веселого пьяного человека... Успели до звонка выкурить по сигарете и пошли на построение, куда уже стянулись зэки со всего полигона.
   Привычно построились три бригады, привычно открылся шлагбаум. Из будки вышел начальник конвоя и почему-то стал озираться над собой, будто ища что-то в небе. Батя это отметил, но значения не придал... Пришла после водки странная расслабуха, что-то приятное растеклось по телу, и душа стала оттаивать. Как мало человеку надо...
   Привычно размеренный шаг, привычно опущенная голова... все это убаюкивало, уносило в приятные мысли -- о другом мире...
   Был ли он?
   МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ИВАН ВОРОНЦОВ, ЕЩЕ НЕ КВАЗ
   Был. А была ли и у меня любовь? А как же, что ж, порченый я какой или каменный -- нет, все у меня в жизни было как у людей. Только вот одно хреново -- было... Было -- и сплыло... Звали Татьяной, была одинокой, да и как ей одинокой-то не быть -- косенькая. Прямо как я, Квазимода. В общем, два сапога пара.
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   Будто посмеялась надменная, любящая красивых и богатых Судьба над этой парой убогих. Но это она, Судьба, так их обозначила. Батя же с Татьяной так о себе не думали и свой медовый месяц, точнее, две недели провели в ощущении, что это и есть их счастье.
   До обеда валялись, потом, к вечеру уже, принарядившись, шли в кино, на предпоследний сеанс. Народу было много, и Батя, всегда в общественных местах чувствовавший себя повязанным, ходил на ватных ногах, говорил чужим, металлическим голосом и все хотел спрятаться, хоть в туалете, от десятков глядящих на него любопытных глаз. Так и делал, что вызывало мягкую улыбку у Татьяны, он краснел, злился на себя, а она все улыбалась своей милой улыбкой и манила-манила Батю в новую, неведомую ему пока жизнь, где всегда было тепло и спокойно.
   Чувство это захлестывало его целиком, до краев напряженного тогда естества, ждавшего от жизни подвоха. Женщина эта была прекрасна в те дни, нет слов. Ночь скрывала косинку ее карих глаз, а сумрак не вычерчивал крупное родимое пятно на виске, голос же был тихий и молодой. Днем она улыбалась, и простое бабье счастье, пришедшее с этим немногословным, сильным мужиком, раскрашивало ее всю: фигура, лицо, глаза, даже волосы стали иными, как у актрисы немого кино -- завитые.
   Под утро голенькая Татьяна, его Шехерезада, рассказывала сказки.
   -- Жили-были два косых-прекосых человека -- Адам и Ева. Они были незнакомы, так как судьба разбросала их по раю. Она была косая по ошибке Бога: Он не знал, какими люди должны быть. Вот пожила она и попросила сделать ей мужика. Бог внял ее мольбам и сделал ей мужика, тоже косого, свою ошибку будто этим искупая. И вот Бог свел Адама и Еву, потому что она просила его дать ей муженька. Они стали дружить и родили детей, тоже косых и красивых. Дети были чистые, как Ева, и сильные, как Адам. Вот такая получилась косая счастливая семья. Вот и сказочке конец... -- она засмеялась тихонько, боясь вспугнуть все, что вокруг нее творилось, свое счастье со своим Адамом. Потому и смех оборвала резко, будто осеклась. Закачалась, словно оплакивая себя и его, задышала часто и прерывисто.
   Не всякая женщина конец счастью чувствует, а только та, которая счастье это долго, со слезами ждала, вымолила себе его. Потому конец его загодя бередит ее, дабы от горя не зашлась насмерть, готовит душа тело немощное к боли...
   -- Так я ж не косой, -- что и мог сказать на это Батя. -- Один глаз просто выше, другой -- ниже.
   -- Так я ж тоже сказку рассказывала. Сама придумала...
   МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ИВАН ВОРОНЦОВ
   Сладко те ночи вспоминать, но и больно. Понимал, что хочет она замуж за меня выйти. И что с этого всего, каков итог? Я уже опять в розыске, две недели как сбежал. Позади жизнь шальная, впереди -- вольная, скрадками да новым сроком. Ее-то, чистую душу, за что в мою парашу окунать? Сел на дно у нее... Две недели терпел, зубами скрежетал, мучился: бежать или нет? записку оставил: "Дорогая Татьяна! Прости, любимая, навсегда, но остаться не могу. Прощай".
   Что подумала тогда, как убивалась -- лучше не вспоминать... Так ведь и не узнала, почему этот Квазимода поганый ушел, поматросить и бросить приходил? А может, забыла...
   МЕЖ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ТАТЬЯНА
   Ничего я не забыла, Вань. Простить -- простила. Видела я тебя насквозь, кто ты есть, волк поджарый. Я сколько о мужике своем думала, всяких в мыслях перебирала, и о таких тоже думала -- в нашем поселке болтались они. Я девчонка была, боялась страшно -- обритые, в фуфайках. Освобождались, там Зона была. Но только один из них присел раз к нам, девчонкам, мы во дворе играли, и конфетами угостил. Погладил одну, она боялась, а я нет -- видела, сколько добра в его глазах. Эти глаза я запомнила и потом на них наткнулась -- это твои. А что ушел -- жалею. Вот... сколько вспоминаю, жалею. Какие же вы мужики слабые, ей-богу. Почему ж вы думаете, что бабе трудно с таким жизнь его залихватскую выдюжить? Да любил бы только, жалел, все баба вынесет... А уж мне если раз в жизни счастье такое пришло, как же я от себя бы отпустила-то его? Нет, конечно. Проплакалась бы, поругала тебя, черта лысого, и пришла с передачкой -- а что делать?
   А тут проплакалась, а идти некуда. Обидно, Иван Воронцов, или кто ты там, что веточку-женушку свою единственную ты сам и сломал; не будет у тебя больше жены, потому что я твоя жена и была, ты только на бегу этого и не заметил.
   А тебе и была Богом я дадена, косая твоя Ева, а ты мой единственный Адам. Был мой, и, чей бы ты теперь ни был, все будет утеряно потом, ничего не унесешь в будущее.
   Так вот, Ваня. По-прежнему люблю, так как верна Богову завету.
   НЕБО. ВОРОН
   Шли зэки, как обычно, с работы в ненавистный мир, что уже светил огнями, не теплыми и домашними, но сизо-мертвыми. И для кого это было домом -- значит, помертвела душа его и не к покою она просится, а к погибели. Потому и творит злыдень-тело согласно прихотям своим непотребные дела: насилует себе подобных, режет, бьет, грабит, унижает силой своей и просит ненасытно -- пищи, утех, водки. А душа уснувшая не может ни слезинки проронить, ни крикнуть -- заперта, унижена. Кем? Человеком самим, что ее носит в себе, захолонувшую от его, человеческой, мерзости...
   Я спускался с неба навстречу этим одетым в черное людям и спешил. Душу хозяина моего надобно было спасать каждый день, тогда я оправдаю свое пребывание внизу, среди тех, кого поглотила Зона. И вдруг я увидел с высоты...
   Шла согбенная колонна, у каждого на плечах был огромный и тяжкий крест... Они шевелились... Сотни крестов, тысячи, миллионы по всей Руси великой...
   Я видел с высоты их страждущие души... Они бились в силках грубой плоти, они стенали плачем... Я знал, что все они -- и зэки, и конвойные -несли свои кресты не только за свои грехи и своих детей, но и грехи предков своих, за отцов, дедов, прадедов, прапрадедов и пращуров -- за все семь колен своего рода... Ничто и никто не прощается без великого покаяния и искупления вины... Смерти невинных, кровосмешение, разбой, воровство, насилие, зло и похоть людские востребуют в их потомках жестокой расплатой. Страшный суд искупления грехов вершится уже на земле -- в страданиях и жути Зоны... И каждому идущему отмерены свой Срок и свой конец. Если душа очистится в исповеди, в покаянии за весь свой род, Бог простит. Но на это должен решиться сам человек... Если откачнется в гордыне к Злу -- сгинет в преисподней у беса... Храни вас Бог от такого конца. Я все сказал. Ворон...
   ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
   Ворон появился над колонной внезапно, как вражеский самолет, которого не ждали.
   "Кар-рр!"
   Воронцов, резко вскинув голову, увидел пикирующего к нему Ваську, и ворон видел его -- они встретились глазами. Ударом крыла взбалмошная птица чуть не сбила с головы Квазимоды зэковскую шапку, но ловко умостилась на широком плече, озиралась на идущих подле них, поводя пытливым глазом. Иван снял ворона с плеча, погладил, и тот успокоился, благодарно гукнув в ответ.
   -- Надо же, тютелька в тютельку на тебя спикировал! -- уважительно покачал головой сосед по строю.
   -- Да он что почтовый... -- бросил кто-то за спиной.
   Сразу как-то потеплело в молчаливой, занятой своими скорбными мыслями колонне: живая вольная тварь явилась. Этакий тихий восторг прошелся по людям, и кто-то заулыбался, кто-то подтянулся -- можно еще жить...
   Про это думал и Квазимода. Он смотрел в глаза птице, и казалось, крылатый приятель тоже смотрит на него жалостливо, понимая его, Батю, и постигает цену неволи, в которую он попал. Ворон уже давно перестал удивляться, почему хозяин все время находится среди этих сумрачных людей и что ни хозяину, ни ему, ворону, из единого с ними строя не выйти, не свернуть в сторону, не остановиться. Идти и идти, только рядом, только в ногу. Кивнул еле заметно ворон, подтверждая: все понимаю, Батя, будем топать, я с тобой до конца...
   Лейтенант из службы конвоя, что шел сзади, увидел черное воронье крыло, махнувшее неосторожно над головами, радостно кхекнул и толкнул бредущего рядом солдата, показал на черную точку в середине колонны, негромко приказал:
   -- Вон ворона-то... Как взлетит, потуши ее, короткой...
   -- Ясно, товарищ лейтенант... -- равнодушно кивнул солдатик, вскинул повыше дуло автомата, изготовился стрелять...
   МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ. ВОРОН
   Меня?!
   Мой мир, что за столько лет жизни вместил тысячи судеб тебе подобных, и каждому я пытался дать хоть каплю спасения в этом безнадежном мире. Но это знал я, мудрый, рисующий Картину Жизни мазками самых великих своих современников на Земле. Я первым услышал чистую ноту Малера и откровение юного мальчика по имени Вольфганг Амадей, я смотрел на печального чернокудрого русского поэта и вместе с ним повторял то, что привносил Вседержитель в его раздираемое бурями всего мира сознание. Мне дано слышать и видеть, и никому не дано лишать меня этого, ибо -- без меня мир станет беднее. Я послан Светом и встречен Тьмой...
   Мне жаль тебя, человек с автоматом; только потом, на небе, ты поймешь, что и без тебя этот подлунный мир станет беднее, ибо и ты частица его, а не предмет в составе своей квартиры, города, Зоны. Ты велик, неразумный отрок, потому что тебе даровано прийти на эту землю, чтобы вместе с нами -- со мной, с хозяином моим, с балбесом Лебедушкиным, вот с этой собакой Кучумом и с близким к постижению мира зэком Достоевским -- пройти путь, отчасти предначертанный и творимый всеми нами сейчас, в отпущенный срок. Каким мы сделаем мир, таким останется он вашим детям и внукам и потомкам Кучума.
   Но он достанется и твоим потомкам, солдат Борис Хомяк, после ранней твоей смерти... Ведь кара Господня настигнет тебя и твоих детей... Если сейчас ты прострелишь мою плоть, тогда путь твой станет горше -- ведь за все надо платить, даже за простую ворону -- и даже за меня. Одумайся! Я посланник Света... а ты палач Тьмы... И вся твоя вина -- что ты равнодушен, бездумен и зол...
   Вспомни об этом, Борис, когда твой сын родится в благости, а жить будет в муках, проклиная твой род, он будет весь тобой, в скорбях и грязи искупления.
   То будет скорбь обо мне и этом миге, когда безумно прицелился в Небо...
   Боже... Я слышу крики ветхих времен: "Распни его! Распни!"
   ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
   Колонна шла в размеренном темпе плотно сбитой массой, сто двадцать человек по четверо в ряд, под надзором шестерых конвоиров, а злющая, натасканная на людей овчарка Кучум рвется с поводка удушить черную людскую змею.
   Квазимода несет ворона с добрую сотню метров, и вот они приблизились к огромному вековому Дубу -- любимому пристанищу ворона, он каркнул на прощание и мощно взмыл над колонной.
   НЕБО. ВОРОН
   Мне кажется иногда, что мои крылья могут застлать весь купол неба над этой красивой землей и охранить ее от зла, столь много сил было в них, неведомых человеку, не умеющему летать, а значит, не могущему познать секреты этого мира. Человек, создавший там, внизу, вакханалию зла... что это? Больно...
   ВОЛЯ. ДРЕВО
   Сбросив одежды, я стоял в смирении и думах, как вдруг злые пули обожгли и впились в меня... И слезы мои истекают из ран... И вещий ворон трепыхается в крови и тянется клювом к роднику у моих корней. Этой живой водою он многих добрых людей спасал на Земле, пришел и его черед...
   ЗЕМЛЯ -- НЕБУ:
   Гибнет Твой вестник!
   НЕБО -- ЗЕМЛЕ:
   Илья Пророк идет к нему...
   ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
   Ворон словно ударился в невидимую стену, она отшвырнула его, полетели в разные стороны перья, крутнулся, еще силясь удержаться в воздухе... и нелепо рухнул вниз. Автоматная очередь, эхом отскочившая от леса, заставила зэков втянуть головы в плечи, опустить глаза. Смертный ветерок прошелестел мягкой волной над головами людей. И шлепнулся иссиня-черный комок с Небес.
   Воронцов все видел, судорога сжала горло, перехватив дыхание, немо открытый рот беззвучно закричал. Длилось это секунды, и уже в следующий миг его бросило страшной энергией к упавшему ворону.
   Оцепенение, что было у Квазимоды, так же поразило всю колонну. Его же безрассудный рывок из строя грозно колыхнул ее в разные стороны, и она содрогнулась, вскрикнула разом: "Ваську... Ваську убили!" И напряглась, словно змея перед броском...
   Воронцов бежал вдоль нее к черному пятну на поле, и было оно так далеко. Орут что-то прапорщики и солдаты, он не слышит. Кто-то ловко подставляет Бате ногу, и яростный Квазимода распластался на траве, когда хотел вскочить, свои же зэки, спасая его, умело заломили руки, вбили лицом в землю.
   Он рычит зверем, роет ногами поле, но держат крепко, да наседают еще, зная силищу Бати. Он сдался, ослепленный бешенством, и затих.
   Лейтенант вовремя замечает, что зэки сами скрутили Воронцова, и потому отбил вверх ствол автомата у солдата, готового от страха полоснуть по вздыбленной середине колонны.
   Батя ничего не слышит, хрипит и грызет землю... И особо страшно его лицо...
   ВОЛЯ. СОЛДАТ ХОМЯК
   Ну конечно, я один виноват! Я, между прочим, нахожусь при исполнении служебных обязанностей, и никто меня от них не освобождал. До дембеля 67 дней, и все сопли про ворон мне, честно говоря, по фигу, потому что главное -- спокойно, тихо отслужить и уехать домой -- и забыть долбаную Зону, зэков этих и все их проделки. Так вот, можно было повременить и пристрелить эту ворону при более удобном случае... Но кто, слушайте, застрахован от ошибок?! То-то. Я получил приказ от лейтенанта Куницына, и колупайте мозги ему, а не мне. Мне до дембеля 67 дней. А вот нам недавно на инструктаже случай рассказали, как колонна рассыпалась и зэчьё напало на конвой, сколько ребят положили. Что, этого ждать? А им, между прочим, любой повод нужен... Вот этот, со шрамом, он же побежал на конвой, это факт. Это бы подтолкнуло и других рассыпаться, и тогда что? А то, что пришлось бы стрелять по выбежавшим, а потом и по всей колонне, она же в неуправляемую массу превращается, когда побег. Вот что, друзья, происходит из-за какой-нибудь вороны. Потому стрелять надо беспощадно, во избежание инцидентов. Я, между прочим, старший сержант, и на мне, хоть и 67 дней осталось, по-прежнему висит ответственность за все, что здесь происходит, и за первогодков, которых они заточками враз зарежут, если что случится. Это же надо понимать, а не стонать тут -- "ворона, ворона"... Ну и ворона, мало ли их. Гуманисты...
   ВОЛЯ. ВОРОНЦОВ
   Я жру песок, он скрипит на зубах, и хочется завыть. Но только рычу от бессилия. Выгляжу, наверное, страшно -- с пеной на губах, с кровавым своим рубцом. Ничего, пусть любуются, до чего ж человека своим жестокосердием довели... Что-то блеют (он начал слышать)...
   -- Кваз, в натуре, ты чё делаешь-то?! -- кричит кто-то в ухо, затягивая мою руку все выше к голове. -- Жить надоело -- беги. Ну так в одиночку же, не из колонны!
   -- Всех постреляют, Батя, за твою дурь... -- орет Гоги примирительно, без злости, но -- осуждающе.
   Тут стыдно, конечно, стало, ё-моё, самого порешат сейчас и рядом всех... Вот как, Васька... Жалко тебя, но ведь людей тоже, убийство их -это слишком. А я-то... не сдержался... Сколько себя кляну: держись, держись -- ничего не помогло...
   Сажают всех. Лейтенантик кобуру солдатику незаметно отдает (чтобы не отняли оружие) -- мне снизу хорошо видно -- и в строй, ко мне. Браслеты мне нацепляет. Приехали...
   Меня поднимают, ведут в последнюю шеренгу, я топаю машинально, а там опять перестаю слышать -- вспомнив о Ваське. Трогаемся... Лай собачий я только слышу, потом вижу позади себя солдата, едва удерживающего овчарку. Она хрипло лает, оглядывается на картофельное поле.
   ВОЛЯ. ОВЧАРКА КУЧУМ
   Там, в поле, лежит эта мерзкая птица. В мою службу это не входит, но я бы с удовольствием разодрал все это племя, просто так -- чтоб не каркали... Мне поручено охранять моих хозяев от плохих людей, и я это выполняю на совесть. Дадут приказ -- призвать к порядку ворон, я лично с удовольствием разберусь с ними. Эти сволочи всегда норовят собак подразнить: вы, мол, бегаете, а мы -- летаем. Превосходство свое показать. Зря я не летаю, у меня бы тихо на небе стало, никто бы не каркнул... А эту черную правильно пристрелили, я ее давно приметил, надменная птица, своенравная. Летала над плохими людьми как у себя дома, а это не положено по уставу. Жаль только, не дали мне ее потрепать, вдруг она там еще живая? Я и нервничал, все бежал и оглядывался, чуял я ее, и казалось, трепыхается она там.
   Ну и что? Моя правда: скачет эта ворона у дуба. Вот же живучая какая, зараза... А может, другая? Да нет, та, точно, я ее помню. Я прямо извожусь, когда ее вижу. Хозяину показываю -- вон она, стреляй. А он как слепой... глаза мертвые, лицо белое...
   ВОЛЯ. ВОРОНЦОВ
   Там, в ботве, лежит сейчас, умирая, дружок мой вороной. И можно еще поднять его, перевязать, дать напиться, выходить... и выживет ворон. Теперь нельзя -- стреножили, повязали, суки. Я все оборачиваюсь, стараюсь запомнить -- где он слег, где родной братишка отходит. Найду потом и по-людски похороню...
   А вот когда -- неведомо, опять в наручниках. Плывет поле перед глазами, черное-пречерное... Тьма наваливается, тьма кромешная.
   И не за что глазу зацепиться... Нет, что это? Какой-то бородатый старец в белых одеждах, у дуба, поднимает ворона на руки... мерещится... откуда ему тут взяться?..
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   У шлагбаума Квазимоду выводят из строя, в сопровождении прапорщика отправляют на вахту, где его ждут -- автоматную очередь услышали, и она подняла всех на ноги. Квазимода тяжело садится и снова перестает слышать дурацкую болтовню прапорщиков, крутившихся вокруг него.
   -- Вот кто вороний хозяин-то... Воронцов... и фамилия похожая... кенты, значит.
   -- Слышь, Шакалов, так он пьяный!
   -- Точно! Ты его понюхай!
   Квазимода отворачивает лицо от харь, что-то горячо орущих ему, стараясь не думать ни о чем. Вздрогнул, когда склонилось доброе лицо пожилой женщины.
   Он очумело оглядывает ее, чужую среди этой мерзкой компании, седенькую, в смешном белом колпаке, преображающем ее в сказочную добрую волшебницу. Ее морщинистые руки, покрытые старческими желтыми пятнами, подносят к его лицу небольшую стеклянную трубку.
   -- Дунь, сынок...
   Он обреченно дует. Волшебница близоруко оглядывает трубку, улыбается чему-то своему. Мелкие кристаллики на дне трубки синеют, и темнеет в глазах Квазимоды...
   ЗОНА. БЫВШИЙ ЗЭК КУКУШКА
   Балдею... думаю о жизни. скукота. Прямо рядом с проходной, под носом у этих козлов...
   А что... так жил -- позавидовать мне можно: на всем готовом всю жизнь, особо не перетруждался, тяжельше рукавиц ничего не поднимал.
   Да, думаю, а дальше-то что делать, в сортире этом? Я ж не сказал, что укромину себе нашел в офицерском нужнике, есть такой чердачок -- маленький, но мне хватило. Я туда предварительно слазил, давно я его заприметил. Ну и глазок просверлил, чтобы перспектива была на дом родной, а главное -- харчей запас, так что мне здесь сидеть долго можно.
   Долго-то долго, а далее что... не знаю...
   Запах этот, тоже хорошего мало, хоть топор вешай. Ну и главное -сидишь-то сгорбившись, не шевелясь. Сплю все -- что еще делать? Камераодиночка.
   ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
   Без прапорщика Шакалова в Зоне ничего не обходится. Вот и на этот раз бдительный службист, сидя по большой надобности в офицерском туалете, уловил запах табачного дыма, словно доплывший с чердака. Не терпевший курения, Шакалов по выходе после облегчения внимательно оглядел туалет и увидел тонкую струю дымка с чердачка. Не поленясь приволочь лестницу, Шакалов влез на чердачок и обнаружил там сжавшегося от страха Кукушку.
   -- Что ж ты, сука старая, делаешь? -- печально говорит ему Шакалов, замахнувшись. -- Из-за тебя ж двое суток Зону через два часа строили! -- И небольно ударил съежившегося под его взглядом старикана.
   Разобиженный Шакалов ушел, а когда за Кукушкой пришли солдатики -вытаскивать, он осмелел, стал дико ругаться, кричать, кусаться и брыкаться в ответ на их несмелые попытки тянуть его, сгорбленного и провонявшего, из-под крыши.
   Вяло отвечавшие на матюки солдатики махнули на него рукой, разрешили вылезти самому. Но это оказалось невозможно: старик застрял, отчего стал орать еще громче, почему-то виня в этом своих освободителей из деревянного плена. Спасителей он же должен был благодарить: при осмотре в санчасти врачи установили, что у немолодого этого человека начались процессы онемения и отекания, которые грозились вылиться в необратимые изменения внутренних органов и пролежни, после начала которых уже через пару деньков Кукушка разбудил бы всю Зону воплями о помощи...
   Так вот, освободителям дурного деда пришлось ломать крышу, отрывать несколько досок, чтобы вытянуть ослабевшего и описавшегося старого дуралея. Следом за ним спустили вниз несколько буханок хлеба, пачку маргарина, сахар и бидон воды. Что бы он делал по окончании своих припасов, Кукушка объяснить внятно не смог, только плакал и матерился, прося оставить в Зоне. Из больнички оклемавшегося вольного человека Кукушку быстро сводили в баню под усиленной охраной и столь же быстро выставили за ворота Зоны, применив в последний раз силу на вахте.
   Рассмотрев справку об освобождении и новый костюм, Кукушка чуть приободрился, а когда подошла машина, он, продолжая возмущаться и браниться, сел в нее без помощи дубинки.
   В машине он рассказывал мрачным сопровождающим солдатикам-первогодкам, что раньше можно было свободно "засухариться" -- отсидеть за другого. Он предлагал им обменять его на другого, молодого, ведь количество осужденных не изменится, а кто сидит -- какая кому разница...
   Выслушав все это, сержант-дембель замахнулся, чтобы стукнуть надоевшего старика, и хорошо, что в машину в это время заглянул Медведев, одетый в гражданку, -- он сопровождал Кукушку. На руках у майора были сопроводительные бумаги на долгожданное определение в дом престарелых.
   ЗОНА. МЕДВЕДЕВ
   Так кончилась эпопея со взбалмошным стариком, и вчера я сдал его настороженной директрисе дома престарелых, которая сразу затребовала письменную гарантию с печатью, что новый поселенец не будет воровать. Старик обиделся, а я вызвал самоуверенную, злую начальницу в другую комнату, пристыдил; взрослая уже женщина, а в голове мякина. Еле успокоилась, хотела с меня хоть какую бумагу взять, но я быстро пресек все эти попытки.
   Прошел с Кукушкой в палату, где его поместили с двумя дедками, попрощался, посоветовал не дурить и обещал заехать.
   Что-то изменилось на Небе и на Земле... Небо стало очень синее, без полутонов, а темнеющий, уже осыпающийся лес оттеняет его, придавая почти библейскую простоту. Скорбь мировая нависла и тишина... "Что там, на небе? -- думалось мне. -- когда же туда призовут? Уже скоро..."
   А столько дел на земле!.. почему срок мой не отодвинут, чтобы их завершить, ведь это же во благо и на добро... в Библии написано... Так домой и ехал, небом сопровождаемый. Близким оно показалось, к чему бы это?
   Решил, не переодеваясь, зайти в Зону, ну а там...
   Вхожу в дежурку, сам не веря, что мне по дороге сказали: пьяный Воронцов, драка, попытка побега -- чего только не услышал, впору за пистолет хвататься и бежать по Зоне, заполошничать...
   Выслушал рапорт лейтенанта, поблагодарил его за проявленную бдительность и сдержанность: благо обошлось без жертв. Смотрю на Воронцова, а он на меня -- нет. Ну это и понятно. Что там ни говори, какие оправдания ни ищи -- главное, чего не замыть, не стереть: пьян... Уже ему воду приготовили с марганцовкой -- промывать. Тут он поднял наконец голову, произнес с угрозой: