Но постепенно эта мысль перестала казаться такой уж невероятной, и Тед преодолел свою первоначальную антипатию к ней. Странным образом эта мысль даже примирила его с дружбой, которая связывала Робина и Кэтрин, с тем явным удовольствием, какое они получали от общества друг друга. К концу последнего семестра они втроем были практически неразлучны. Однажды Кэтрин сказала:
   – Теперь понятно, почему он такой ранимый.
   – Ранимый?
   – Да. Они всегда очень ранимые.
   Позже Тед спросил Робина, действительно ли тот считает, что это так, что они всегда очень ранимые, и Робин ответил, что да, так и есть, и добавил, что некоторые люди, которыми он весьма восхищался, были гомосексуалистами. Теда потрясли эти слова, которые он счел шокирующим признанием. Но он сказал себе: «Ничего страшного, просто он чуть менее удачлив, чем все остальные», и эта демонстрация либерального мышления позволяла ему гордиться собой. Впрочем, и у либерализма имелись свои пределы. Например, Тед никогда бы не оставил Робина в одной комнате с Питером. Тед считал, что там, где речь идет о детях, осторожность никогда не бывает лишней.
   Робин вернулся и отдернул занавески на окне рядом со столом. Небо потемнело.
   – Полагаю, тебе скоро пора возвращаться.
   – Я как раз об этом думаю, – сказал Тед. На самом деле он думал, что удобно заглянуть к доктору Фаулеру завтра с утра пораньше, чтобы ближайший месяц больше не посещать эту унылую часть мира. А еще он думал, что, несмотря на тошнотворную обстановку в квартире Робина, есть неплохой шанс заночевать здесь, – Выглядишь ты не ахти, а у меня нет особых причин спешить домой. Давай-ка я звякну Кэтрин и скажу, что приеду утром?
   – Как знаешь, – ответил Робин.
   Его ответ не очень-то походил на фонтан благодарностей, которых ожидал Тед.
   – Тогда, может, прошвырнемся куда-нибудь пропустить по стаканчику? Ты не думаешь, что это тебя немного взбодрит? А еще я мог бы прочесть твой рассказ.
   – Ладно, я оденусь.
   Пока Тед звонил, Робин нашел на кухне одежду почище и переоделся. Он вернулся в комнату как раз вовремя, чтобы услышать последние слова Теда.
   – Кто такой Питер? – спросил он.
   – Питер? Не может быть, чтобы я его ни разу не упомянул в одном из своих писем. Наш первенец. Ему два года.
   – А. Ну да.
   – Да… – Тед улыбнулся, – Чудесный мальчуган.
   Робин взял один из блокнотов и сунул в карман брюк.
   – Если мы идем, то пошли, – сказал он.
   Теплая ночь в середине апреля; дело близится к одиннадцати. Робин с Тедом только что вышли из паба и движутся к новой цели, Робин – впереди, Тед старается не отставать. Жители Ковентри спят или готовятся отойти ко сну; но эти двое продолжают идти вперед, тяжело дыша, – два друга, которые больше не друзья.
   По Мейфилд-роуд, по Бродвею, через лужайку для игры в шары – месту, где так часто грезил Робин. Здесь он сидел ветреными весенними субботами, наблюдал за супружескими парами, которые развлекались, искусно и весело соревнуясь друг с другом, в своих сверхспортивных ветровках и шерстяных наушниках. Или за стариками, все еще привязанными друг к другу, все еще привязанными к городу, в котором они росли, жили и работали, в котором они родились. Он наблюдал за ними весенними ветреными субботами, чувствуя одновременно презрение и зависть. Ему хотелось быть вместе с ними, хотелось показать собственное умение, ибо когда-то он тоже играл в шары – вместе с матерью, отцом и сестрой. Конечно, долгое отсутствие практики даст о себе знать, поначалу его движения будут слегка неуверенными. И в то же время он желал одного – оставить их, потому что его обжигало прикосновение их испуганных случайных взглядов, мимолетных, но красноречивых взглядов, в которых безошибочно читался вопрос: «Кто этот странный человек и почему он смотрит на нас?»
   Через дорогу, в Спенсер-парк. Там осенью шумят деревья, и нужно лавировать между детишками, которые сражаются в футбол, обозначив ворота грудами курток. Но в этот вечер здесь тихо и пусто, если не считать молодой женщины, выгуливающей пса, – она немного опрометчива, но, наверное, с собакой она чувствует себя в безопасности: как-никак, немецкая овчарка, и довольно крупная. Молодая женщина не здоровается и отводит взгляд. А как только она проходит мимо, наступает полное спокойствие. И вот впереди городские огоньки, они манят их, двух товарищей, которым нечего предложить друг другу в смысле товарищества, и шаг их вновь ускоряется.
   По стальному пешеходному мосту через железную дорогу. В столь позднее время составов почти нет, поезда до Лондона, Бирмингема и Оксфорда уже все прошли, но когда эти двое идут по пешеходному мосту, под их ногами грохочет товарняк. Поезд такой длинный и шумный, что говорить невозможно. Ну и хорошо, у них нет желания разговаривать, хотя сторонний наблюдатель, если таковой проходил бы мимо, заметил бы на лице Теда признаки нарастающего беспокойства, гримасу уже сформулированного, но еще не высказанного вопроса. Но Робин не замечает подобных нюансов; он посмеивается про себя над граффити, которые целиком покрывают бортики пешеходного моста, снизу доверху, из конца в конец. «Анархия – единственный выход». «Скажи нет ракетам». «Я видел фнорды»[2]. «Обессилить насильников». «Так много нужно сказать, так мало краски». «Долой азиатов». «Черномазые говно». Кое-что из этой писанины, похоже, привлекает его, но чем именно, остается непонятным его доверенному лицу (к которому он не испытывает никакого доверия), поскольку косые взгляды Теда становятся все более и более недоуменными и настороженными. И все более косыми. Поэтому теперь они не разговаривают – не только словами, но и глазами.
   По Гровенор-роуд – справа пустой склад, слева жилые дома, некоторые заколочены. И вот они шагают по пешеходному тоннелю, а затем по Уорик-роуд, мимо светящихся окон риелторских агентств, мимо двери переполненного винного бара, из которого выходят люди. Здесь Робин на мгновение замедляет ход, но тут же идет дальше, еще быстрее. Тед останавливается и смущенно оглядывается на дверной проем, а затем устремляется вдогонку. Он догадывается – как раз вовремя, – что замыслил Робин, что является движущей силой и главным побуждением этого стремления вперед: выпивка, много выпивки. Он прямо задает этот вопрос и получает ответ – кивок и молчание. Теперь Робин снова останавливается, на этот раз он смотрит на витрину книжного магазина. Он не обращает внимания на главный стенд с книгами в мягких обложках и иллюстрированными книгами, сосредоточив внимание на объемистом томе, едва видном в правом углу витрины: «Крах современной литературы» Леонарда Дэвиса. Чтобы привлечь потенциальных покупателей, на обложку пришлепнута наклейка, которая гласит, что профессор Дэвис является жителем этих мест. Робин цокает языком.
   Торговый центр города пуст. Правда, время от времени попадаются нищие, привалившиеся к двери, но их можно встретить даже в самых процветающих городах. На самом деле чаще всего их можно встретить именно в самых процветающих городах. В это время суток центр выглядит призрачно. Построенный для общественной пользы, разработанный специально для толп счастливых покупателей, чтобы они роились, толкались, протискивались и сновали туда-сюда: «Смите», «Хэбитат», «Вулвортс», «Би-эйс-эс», «Топмэн»; но этой ночью здесь всего лишь две фигуры, безмолвные, далекие; звук их шагов отдается эхом от бетонных стен, их тени размываются во флюоресцентном свете. Куда подевались все эти старушки с сумками на колесиках? Где молодые парочки, которые, держась за руки, глазеют на витрины? Куда исчезли панки и скинхеды? Надеюсь, они уютно лежат в своих постельках, в типовых одноэтажных домиках или в многоквартирных башнях, в сотнях футах над землей. Впрочем, эти двое вряд ли обратили бы на них внимание, потому что шагают они очень быстро, а Робин даже с беспокойством поглядывает на часы.
   Они пересекают Бродгейт, минуют статую леди Годивы и движутся по Тринити-стрит. Тед не знает этого, но они находятся неподалеку от собора; днем здесь можно приятно провести часок-другой, восхищаясь витражами, разглядывая сатерлендские гобелены или изучая (за небольшую плату) голографическую реконструкцию бомбежек – трехмерное акустическое и визуальное приключение, предназначенное для тех, кому повезло не пережить это приключение в реальности. Но единственное, что останется в памяти Теда о соборе, – это темная громада, нависающая справа, пока они пересекают площадь, где-то на задах старой библиотеки. И даже тогда Тед не сообразит, что это был собор, потому что он устал, рассержен и давно бросил задавать вопросы. Излишне говорить, что Робин не имеет привычки делиться сведениями, о которых его не спрашивают. Тем более что Тед давно бросил с любопытством вертеть головой, и весь город кажется ему сырым и холодным адом, один неприглядный район за другим. Потому он даже не заметил, что магазины остались позади, что они пересекли тускло освещенный двор большой, запущенной больницы и вышли на длинную улицу, застроенную нескладными однотипными домами. Однако Тед заметил другое: что лишь один из четырех повстречавшихся за последние несколько минут прохожих оказался белым; и это обстоятельство не на шутку обеспокоило его.
   Вскоре они сворачивают направо, в очень темный переулок. Они останавливаются у двери, которая поначалу кажется дверью дома, затерявшегося в ряду таких же домов. Через стекло сочится тусклое желтоватое свечение. Затем Тед понимает, что над дверью имеется вывеска, что у дома есть название, что перед ними еще один паб. Робин стучит в стекло – ритмично, словно подает условный сигнал, и к двери подходит человек. Несколько слов, и их впускают.
* * *
   – Что происходит? – спросил Тед.
   Они сидели в маленьком мрачноватом баре, в компании еще десятка мужчин, большинство из которых Робин, похоже, знал. Все они молчали, средний возраст клиентов, если не считать Робина с Тедом, равнялся примерно шестидесяти двум годам.
   – Об этом месте мне рассказал один мой друг, – сказал Робин. – Они запирают входную дверь и разрешают сидеть до трех-четырех утра. Полиция знает, но обычно закрывает глаза.
   Тед был потрясен.
   – Как часто ты здесь бываешь?
   – Не знаю. Пару раз в неделю.
   – Тебя так сильно тянет к выпивке?
   – Дело не в выпивке. Пить я могу и дома. Дело в компании.
   – В компании?! – Тед изумленно огляделся. – Ты только посмотри на этих людей. Одно старичье. У тебя нет с ними ничего общего. Да тут никто даже не разговаривает.
   – Лучше так, чем быть одному.
   – Но сегодня с тобой я.
   Ответа на эту реплику не последовало, поэтому Тед решил, что угодил в точку. Он вдруг заметил, что пьет слишком быстро и почти прикончил вторую порцию джина с тоником, которую Робин ему навязал. Предлагая выпить, Тед имел в виду приятный вечерок за кружкой пива в шумной молодежной компании. Теперь же он был пьян, ему было скучно и хотелось домой. Робин вертел в руках пустой стакан, прикрыв глаза и развалившись на стуле; голова его клонилась набок, словно демонстрируя воинствующую сосредоточенность.
   – Мне кажется, – сказал Тед, – что ты принимаешь эту мелкую ссору слишком близко к сердцу.
   – Ссору?
   – Размолвку с Апарной. Я так понял, что ты из-за этого такой?
   Робин поднял взгляд, глаза его ненадолго ожили.
   – Не только.
   Тем не менее Тед видел, что снова затронул больное место, и, отбросив первоначальную теорию по поводу Робина, спросил себя, не кроется ли в этой дружбе нечто большее, чем он думал поначалу. Решив, что нет никакого смысла говорить обиняками, он спросил в лоб:
   – У тебя с ней роман?
   Взгляд Робина был холодным и испытующим.
   – С чего ты взял?
   – Ну ты говорил, что вы близки.
   – Близки, – сказал Робин, а затем добавил:
   – И?
   – Это не физическая близость. Полагаю, ты намекаешь именно на это.
   – Понятно. Платоническая дружба, – сухо сказал Тед.
   – Если угодно.
   – Встреча разумов.
   Робин замешкался, потом вдруг встал. На какое-то мгновение, испуганно и в то же время с облегчением, Тед решил, что Робин обиделся и хочет уйти, но тот поднялся лишь для того, чтобы вытащить из заднего кармана джинсов красный блокнот.
   – Раз уж ты произнес эти слова, – сказал он, – то почему бы тебе не прочитать этот рассказ? Может, тогда ты лучше поймешь, о чем говоришь.
   Робин швырнул блокнот на стол и отправился за очередной выпивкой. Помешкав, Тед пододвинул к себе блокнот и опасливо перелистал страницы, заполненные мелким, неряшливым почерком. В Кембридже ему доводилось читать произведения Робина, и они не особо впечатлили его, где-то дома даже завалялись машинописные копии. Во время последнего семестра, незадолго до того как Тед с Кэтрин объявили о помолвке, Робин подарил ей рассказ с довольно слащавым, по мнению Теда, посвящением. Тед смог осилить лишь половину того рассказа. Но этот, в блокноте, выглядел значительно короче, что ж, по крайней мере, можно сделать передышку в беседе, которая становилась все более натянутой.
   Тед раскрыл тетрадь на первой странице и начал читать.
Четыре рассказа Робина Гранта
1. Встреча разумов
   В Ковентри Рождество.
   Разумеется, никто и не питал иллюзий, что оно окажется снежным; единственное, что способен предложить на Рождество этот город, – сырость и серость. Да и в любом случае, снежное Рождество означало бы замерзшие печные трубы и заледеневшие окна.
   Оставалось еще четыре недели, или двадцать четыре дня, рождественской торговли, когда Ричард купил последнюю поздравительную открытку. Как вы понимаете, мы имеем дело с весьма организованным человеком. Последняя открытка предназначалась бывшей подружке, и выбрать ее оказалось сложнее всего. Когда ты с кем-то встречаешься, то все просто – покупаешь самую большую и самую дорогую открытку, рисуешь на ней несколько вычурных слов, внизу приписываешь «Целую», суешь ее в почтовый ящик – и все, работа на год вперед выполнена. Но как может простая открытка, даже самая элегантная, самая изящная, выразить всю сложность твоих чувств к женщине, которой ты, по сути дела, не видел уже три года – почти столько же, сколько длилась ваша помолвка (неофициальная)?
   В конце концов Ричард выбрал снеговика, запускающего фейерверк в компании северного оленя довольно рассеянного вида.
   Как же утомлял торговый центр в это время года. Не потому, что его переполняли люди (толпа успокаивала), и не потому, что Рождество, как ясно даже последнему кретину, превратилось в порочное коммерческое предприятие (и в этом отношении чем оно отличается от прочих всенародных праздников?). Нет, утомляла атмосфера принужденного веселья, которая так угнетала, которая словно окутывала коконом едва сдерживаемой паники и отчаяния. Люди не могут позволить себе выглядеть в Рождество несчастными. В любое другое время года – пожалуйста, но если человек несчастен в Рождество, то в глубине души он понимает, что несчастность его абсолютна. И признаки этой унылой истины читались на каждом втором лице.
   Не люблю я эту манеру письма. Ты делаешь вид, будто передаешь мысли персонажей (с помощью некого дара ясновидения?), когда в действительности это твои собственные мысли, лишь слегка замаскированные. Невыразительный, примитивный прием, который влечет еще и бесчисленные грамматические корявости. Поэтому в будущем я попытаюсь ограничиться честным (честным!) изложением.
   Итак, Ричард жил в квартире с двумя спальнями, на тринадцатом этаже башни, в самом поганом районе. Он делил квартиру с другом по имени Майлз. Они были достаточно близки, их связывали кое-какие общие черты – в числе прочего ленивость и снобизм. Оба учились в университете, расположенном неподалеку. («Неподалеку»! Иногда я задаюсь вопросом, почему я не брошу это дело и не займусь чем-нибудь полезным. Ну какова вероятность, спросим мы, что они окажутся студентами университета, расположенного за четыреста миль от их жилища?) В этом городе оба жили недавно, и оба не были уроженцами центральных графств. Ни один из них не состоял в близких отношениях с представительницами противоположного пола – ни сейчас, ни в обозримом прошлом.
   В тот вечер, после того как Ричард отправил открытку бывшей невесте, одолеваемый столь сложными чувствами, полными столь тончайших нюансов неоднозначности и несовместимости, что вы бы умерли со скуки, если бы я попытался их описать, у них с Майлзом вышел спор. Они смотрели новости, и показали сюжет, посвященный Северной Ирландии. То ли одного солдата разорвало на куски или же с ним случилось что-то в этом духе, то ли двух мирных жителей хладнокровно убили рядом с их домом, то ли на глазах у какой-то женщины террористы до смерти забили ее детей-близняшек. Это, в общем-то, не имеет значения для нашей истории. Майлз и Ричард принялись перечислять «за» и «против» британского военного присутствия, причем тема эта была близка обоим. Однако вскоре спор вылился в язвительную перепалку, и они обнаружили, что у них имеются фундаментальные разногласия о причинах ирландского конфликта, при этом Майлз настаивал на его религиозной природе, а Ричард утверждал, что конфликт политический. Вскоре разговор перерос в ребяческое упрямство.
   – Нет смысла спорить с тобой, – сказал Ричард. – Давай попьем чаю.
   – Что значит «нет смысла»? – спросил Майлз, последовав за ним в кухню.
   – Я хочу сказать, что всякий раз, когда мы заговариваем о религии, получается одно и то же. Всякий раз я наталкиваюсь на каменную стену твоего долбанутого католицизма.
   – Ясно. Значит, считаешь меня фанатиком, да?
   – Нет, конечно. Слушай, давай только без обид. Я не хочу ссориться. Просто твое поведение стало вдруг предсказуемым. Да и вообще все теперь предсказуемо. Наши споры вдруг перестали быть спорами, а просто каждый из нас играет определенную роль. Я знаю, что я могу и что не могу тебе сказать, и что бы ты ни сказал, я вынужден спрашивать себя: «Он действительно так думает или просто ему говорят, что ему так следует думать?»
   Майлз подавленно отозвался от двери:
   – Не знал, что ты принимаешь все это близко к сердцу.
   – Дело не в тебе, Майлз. Дело в проклятых компромиссах, на которые нам приходится идти каждый день нашей жизни. Мы никогда не постигнем истину, потому что слишком заняты бесконечными уступками. И наступает такой момент, когда ты перестаешь говорить, что думаешь, а говоришь то, что другой хочет услышать. И к каждому контексту ты приспосабливаешь новую истину. С консерваторами ты не говоришь о социализме, а с социалистами не говоришь о консерватизме. Если ты хочешь поговорить о религии, то говоришь то одно, то другое, в зависимости от того, с кем дискутируешь – с буддистом, христианином или атеистом. Если ты спрашиваешь мнение ученого, то строго в научных рамках, если врача – то сугубо в медицинских, если спрашиваешь адвоката – то в юридических. Когда мы становимся социально активными, то сразу приносим честность, цельность и беспристрастность в жертву стремлению избежать конфронтации – Он вздохнул и закончил: – Это ужасно угнетает.
   – Ты говоришь, как один мой друг, – сказал Майлз.
   – Правда?
   – Да. У меня есть друг, который думает точно так же.
   – Как его зовут?
   – Карен. Разве я не упоминал при тебе это имя?
   – Что-то такое припоминаю.
   – Она постоянно жалуется, что ни с кем не может нормально поспорить. – Майлз на мгновение задумался. – Знаешь, вам обязательно надо встретиться.
   Еще через несколько минут это предложение изучалось уже всерьез. Но Ричарду не улыбалось встречаться с подругой Майлза. Он утверждал, что разговор, который он имеет в виду, только в том случае будет по-настоящему беспристрастным, по-настоящему бескомпромиссным, если собеседники держат дистанцию. Он предложил обменяться письмами.
   – Хорошо, – согласился Майлз – Позвоню ей прямо сейчас.
   Вскоре он принес весть, что Карен горячо поддержала эту идею.
   – Она попросила тебя написать первым, – сказал он, – и она хочет знать, какая страна больший агрессор – Соединенные Штаты или Советский Союз. Она попросила ответить с учетом либерализации в горбачевской России и пояснить, считаешь ли ты этот факт показателем кризиса самоопределения в коммунистических странах вообще. Так сказать, для затравки.
   В ту ночь Ричард не ложился до трех часов, он писал письмо. И чувствовал он себя необычайно свободным. Майлз ничего не рассказал ему о Карен; Ричард знал только, что она женского пола и приблизительно его возраста. Свободный от необходимости приспосабливаться к собеседнику, он мог выражать свои мысли честно и до конца, так, как велят ему разум и сердце. Он не знал даже фамилии, не знал, куда отправится письмо. Он просто написал на конверте: «Карен» – и предоставил Майлзу надписать адрес и отправить письмо.
   Через три дня пришел ответ. Ричард подобрал письмо, лежавшее на коврике у двери, сел за кухонный стол и оглядел конверт. На нем стоял штамп Бирмингема. Марка – специальный рождественский выпуск. Его имя и адрес впечатаны. Конверт был дорогим.
   Вскрыв письмо, он обнаружил десять листов, исписанных крупным, решительным, аккуратным почерком. В тексте было много зачеркиваний, а в одном месте даже замазана целая фраза. Письмо начиналось словами «Уважаемый Ричард», а заканчивалось «С наилучшими пожеланиями. С нетерпением жду ответа». (Свое письмо он закончил чисто формальным «с уважением».)
   Изучив эти подробности, Ричард взялся за само письмо.
   Ее анализ последних событий в странах Восточного блока был отмечен одновременно проницательностью и хорошей информированностью. Кроме того, письмо было буквально пропитано воинственным антиамериканизмом, который немного напугал Ричарда. Основной тезис рассуждений Карен сводился к тому, что цена, которую Горбачев может заплатить за либерализацию Советской России, – это ее американизация, и такой исход Карен считала безоговорочной победой общества потребления. Потребительство и агрессия – это, по ее мнению, две стороны одной медали.
   По правде говоря, где-то к середине письма Ричард заскучал. Ему вдруг пришло в голову, что он наверняка имеет дело со студенткой, изучающей политологию, и хотя ему, как и всем остальным, нравились дискуссии на политические темы, студенты-политологи, насколько он мог судить по собственному опыту, были самыми невыносимыми людьми на земле. Но к концу письмо снова заинтересовало его – когда Карен начала рассуждать о влиянии средств массовой информации на отношения между супердержавами и вообще на общепринятые формы политических отношений. Ричард видел, как вывести эти рассуждения на более широкую тему о распаде традиционных видов передачи информации, особо выделив воздействие такого процесса на литературу. Ему больше не хотелось писать о политике, поскольку он подозревал, что в этой области она его превзойдет.
   Следующее его письмо начиналось так:
 
   Уважаемая Карен.
   Большое спасибо за интересное и продуманное письмо. Вы не можете поверить, как я рад обрести такого корреспондента; бывают времена, которые, уверен, знакомый Вам, когда ты просто не можешь быть откровенен даже (и особенно) с друзьями, и хотя интеллектуальную среду университета я нахожу вполне стимулирующей, мне кажется, что наши дискуссии в итоге принесут куда большую пользу. Кроме того, я считаю, что различия в складе ума непременно сделают наш спор плодотворным: я специализируюсь на английском языке и литературе, тогда как Вы (я сделал такой вывод – или Вы сочтете нужным меня поправить?), по всей вероятности, изучаете или политологию, или историю. Было бы слишком скучно, слишком неплодотворно, если бы мы практиковали одинаковые подходы к каждой теме, но я знаю, я чувствую, что такого не произойдет.
 
   Ответ Карен пришел с обратной почтой, после чего переписка продолжалась без перерыва две следующие недели. В течение этого срока обсуждались – с различной степенью въедливости – следующие темы: политика (опять); упадок государства всеобщего благоденствия с упором на работу Национальной службы здравоохранения; половая дискриминация, ее происхождение и последствия; религия; астрология; мода; отношения между людьми. Соответственно, через две недели Ричард в той или иной степени был уверен в следующем: Карен – социалистка; носит очки, прописанные Национальной службой здравоохранения; блондинка; нерелигиозна; знак зодиака – Рыбы; брюки предпочитает юбкам, как правило, джинсы; не пользуется косметикой; любимые цвета – красный и синий; у нее было два любовника, но уже более года она ни с кем не встречается.
   Тут они столкнулись с непредвиденной проблемой. До Рождества оставалось всего десять дней, и хотя ни Карен, ни Ричард пока не собирались ехать к родителям (Карен, как выяснилось, на самом деле изучала историю искусств в Бирмингемском университете), приближение праздничного сезона тем не менее грозило нарушить их переписку. Из-за того что почта не справлялась с резко возросшим объемом почтовых отправлений, доставка писем растягивалась на три дня. Ричарду подобная отсрочка казалась невыносимой, и потому в постскриптуме к очередному письму он предложил – разумеется, исключительно в качестве временной меры – продолжить общение по телефону.