Тот, кто это придумал, никогда не лежал под обеденным столом, чувствуя, как ползет по ноге теплая струйка чьей-то крови.
 
   В наших сердцах живет противоречие. Для Бога не существует человеческой уникальности: перед ним все равны. Сами же мы замечаем друг в друге несметное множество особенностей. «Я слагаю стихи о лошадях; ты мастеришь вешалки в форме совы; у него стрижка, как у того парня с экрана; она знает столицу каждой страны». Для меня, испытывавшей обычную людскую гордыню, Джейсон был неповторим. Начнем с того, что он мог говорить разными голосами — подражать другим и выдумывать новые. А стоило мне встретиться с теми, кто мог кого-то изображать, как, например, с девочками из летнего магазина, — и я тут же раскисала. Чужие голоса играли для Джейсона роль куклы чревовещателя: с их помощью он говорил то, что иначе сказать стыдился. Для борьбы со скукой — скажем, во время обедов с моей семьей или праздничных вечеров, устраиваемых женой пастора Филдса, когда раздавали именные таблички и играли в жмурки, — у Джейсона был припасен кошачий персонаж по имени мистер Не-а, хозяин портативного черно-белого телевизора, по которому показывали рейтинг популярных телепередач. Мистер Не-а ненавидел всех и вся, выражая свое постоянное недовольство тихим, едва различимым мяуканьем. Это надо было слышать! С мистером Не-а тягостные часы пролетали незаметно.
   Еще Джейсон умел шевелить ушами и выгибать пальцы в любую сторону, иногда до того страшно, что я с визгом умоляла его прекратить. А на мой семнадцатый день рождения он подарил мне семнадцать роз — кто, скажите, еще на такое способен?
   Джейсон поразил меня, когда одним дождливым августовским днем в отцовском «бьюике», припаркованном в Уайт-Спот, за чизбургером с апельсиновым коктейлем сделал мне предложение. Поразил, во-первых, потому, что сделал, а во-вторых, потому, что разработал дерзкий тайный план, от которого мог бы отказаться только самый черствый сухарь. В целом план был таков. На деньги, заработанные им летом, мы должны улететь в Лас-Вегас. И Джейсон тут же извлек из кармана поддельные документы, бутылку шампанского и тонюсенькое золотое колечко, едва удерживающее собственную форму.
   Он сказал:
   — Это кольцо будет нимбом сиять на твоем пальце. Отныне от нас будут падать не две тени, а одна.
   — Фальшивые документы? — удивилась я.
   — Я не знаю, с какого возраста там можно вступать в брак, — признался Джейсон. — Это для страховки.
   Фальшивки выглядели убедительно. В них было все по-настоящему: наши имена и адреса. Стояли только другие даты рождения. И как оказалось, брачный возраст в Вегасе начинался с восемнадцати лет. Поэтому фальшивые документы нам понадобились.
   Джейсон спросил, согласна ли я сбежать с ним.
   — Обойдемся без венчания в церкви и всего такого?
   — Джейсон, свадьба есть свадьба. И если бы для нее достаточно было повернуть ключ зажигания в машине, я бы вышла за тебя прямо сейчас.
   О чем я промолчала, так это о сексе. Сексе без страха и чувства вины. Я лишь боялась, что Джейсон не выдержит и проболтается товарищам. Или пастору Филдсу. Я предупредила: если узнаю об этом, свадьбе не бывать. И заставила Джейсона поклясться своей бессмертной душой, что он сохранит нашу тайну. Незадолго до этого я прочла одну религиозную книжку — предназначенную в основном для мужчин — и загибала уголки на тех страницах, где откровенно призывали никому не доверять. Предателями, говорилось в ней, в конечном итоге оказываются лучшие друзья. Всякий, мол, изливает кому-то свою душу. А может статься, что этот «кто-то» на деле вовсе не тот, кем кажется. Люди ненадежны. Что за параноик написал эти бредни? Ну, не важно — тогда они пришлись очень кстати. В общем, суть в том, что мы собрались пожениться в последних числах августа. Я уладила дела дома и объявила домашним, что отправляюсь участвовать в духовном семинаре на побережье. Лорен и остальным из «Молодежи» сказала, будто еду с семьей в Сиэтл. Так же поступил и Джейсон. Все было готово.
 
   Господи,
   Я пытаюсь выкинуть убийства из головы, но не знаю, смогу ли. Стоит забыть о них на минуту, как мысли возвращаются обратно. В поисках утешения я смотрю на белок, ищущих пищу на зиму в нашем саду, и в голове крутится мысль: их жизнь так коротка, что и во сне они, должно быть, переживают случившееся наяву. Значит, для белки нет разницы между сном и явью. Что, если то же происходит и с человеком, неуспевшим долго пожить? Тогда сон младенца будет продолжением бодрствования, и сон подростка в какой-то степени тоже… Почему-то от этой мысли становится легче…
 
   Послушай, Боже,
   Пусть у меня на машине не наклеены рыбки, птички или чего там еще любят эти зазнайки, мнящие себя святыми. Только ведь за рыбку к Тебе не полагается выделенная линия. Так что, думаю, Ты слышишь меня не хуже, чем других. Я, собственно, чего хочу Тебя спросить: Ты сам собираешься жарить в аду этих грязных мерзавцев, которые устроили бойню, или спихнешь работу дьяволу? Л то, если я могу чем-то помочь, только дай знак — и я готова.
 
   Сейчас кажется странным, что мы с Джейсоном решили держать нашу свадьбу в тайне. Не из стыда или из страха — нам исполнилось восемнадцать (ну, почти восемнадцать), и закон стоял на нашей стороне. Поэтому в глазах государства и Бога мы могли хоть весь день напролет предаваться плотским усладам, лишь бы по ходу дела не забывали платить налоги и рожать детей. Иногда все в жизни кажется таким простым.
   Нет, мне хотелось сохранить нашу свадьбу только для нас, как роскошный отель всего лишь для двух постояльцев. Если бы мы вначале обручились, а потом ждали окончания школы для свадьбы, она была бы другой. Нашей, конечно, и все же не совсем нашей. Были бы подарки, наставления о семейной жизни, непрошеные гости… Зачем это все? К тому же я совершенно не представляла, что буду делать после школы. Мои подружки мечтали отправиться на Гавайи или в Калифорнию, разъезжать на спортивных автомобилях и, если я правильно толковала их ответы в вопросниках для школьного альбома, поочередно вступать в тесные отношения с ребятами из «Живой молодежи», далеко не обязательно оканчивавшиеся браком. Для меня же счастье заключалось в собственном домике, где бегают пара ребятишек и откуда за тарелкой обеденного бульона в три часа дня можно видеть, как от острова Ванкувер по небу плывут облака.
   Я считала, что Джейсон всегда сможет прокормить семью, пока я буду вести домашнее хозяйство — довольно редкое желание среди девочек моего круга. Один раз Джейсон спросил, где я собираюсь работать, и, узнав, что нигде, заметно обрадовался. В его донельзя религиозной семье презирали работающих девушек. Поэтому если бы я куда-нибудь и устроилась, то только затем, чтобы досадить его родителям. Особенно — папаше. Этот злой, чуждый благотворительности сухощавый хрыч прикрывал религией свой гнусный характер. Скаредность называлась у него «бережливостью», а глухость к окружающему миру и новым веяниям — «верностью традиции».
   Мать Джейсона была не вполне трезва те несколько раз, когда мы с ней виделись. Должно быть, она сожалела о том, чем обернулась ее жизнь. Не мне ее судить. Только как этой паре удалось родить такую прелесть, как Джейсон, навсегда останется для меня неразрешимой загадкой.
 
   Детальный рассказ о событиях в столовой помогает мне осознать, сколь далеко я теперь от земного мира, как быстро он уносится прочь. Поэтому я продолжу.
   Едва отгремели первые выстрелы, завыла пожарная сирена. Митчелл ван Вотерс подошел к дверям, выругался и выстрелом снес трещавший в коридоре звонок. Чтобы разделаться со звонком в столовой, Джереми Кириакису понадобилось три выстрела, после чего наступившую тишину нарушал только град сыплющейся с потолка штукатурки. Из школьных недр продолжался звон, который теперь не утихнет до вечера: полицейские долго не будут отключать сигнализацию, боясь, что взорвутся самодельные бомбы, распиханные по школе, — бомбы из смеси бензина с чистящим порошком. Минуточку, откуда я помню этот рецепт? Ах да, конечно, вклад Митчелла ван Вотерса в школьную ярмарку. «Самый громкий взрыв за доллар». Это еще вошло в школьный альбом.
   Но вернемся в столовую.
   Вернемся ко мне и к трем сотням забившихся под столы учеников, мертвых или делающих вид, что умерли. К шести ботинкам, стучащим по белому полированному линолеуму. К сиренам приближающихся полицейских машин и карет «скорой помощи» — слишком тихим, слишком далеким.
   «Триста человек, — прикидывала я. — Триста человек разделить на троих палачей… Так, будет сто человек на каждого. Долго же им придется расстреливать нас всех». Мои шансы остаться в живых казались теперь выше, чем вначале. Плохо было лишь то, что мы лежали в невыгодном месте, в центре столовой, в самой середине, которая в первую очередь бросалась в глаза. (В любой другой день этот центральный стол был бы предметом вожделения и зависти других школьников.) А вообще — завидовал ли кто-нибудь «Живой молодежи»? Наверное, нас считали ограниченными и замкнутыми, и, пожалуй, многие из «Молодежи» такими и были. Но только не я! Когда я шла по школьным коридорам, то обычно улыбалась спокойной, сдержанной улыбкой — не для того, чтобы завоевать друзей или не нажить врагов. А просто потому, что так проще и можно ни с кем не общаться. Вежливая улыбка — как зеленый сигнал светофора на перекрестке: радуешься, когда он горит, но тут же забываешь о нем, пройдя мимо.
 
   Боже,
   Если Ты устроил бойню только для того, чтобы поселить в наших душах сомнение, то не пора ли задуматься о других способах доносить до нас свои желания? Резня в школе? Где дети ели пряные сандвичи и запивали их апельсиновым «Крашем»? Как-то не верится, что Ты допустил бы такое. Бойня в школьной столовой означает только одно — Тебя нет. Каким-то образом, только по Тебе понятной причине, Ты решил покинуть столовую. Бросить детей.
 
   Шерил, красивая девочка, последняя жертва убийц. Она ведь так и написала в своей тетради: «Бог нигде». Что, если она права?
 
   Господи,
   Мои молитвы иссякли, поэтому остается только разговор начистоту. Трудно поверить, что люди вокруг так же остро и горько переживают случившееся. Во что превратится мир, если со всеми творится то же, что и со мной. Кем же мы будем — зверьми в зоопарке? Даже подумать страшно!
   Я сейчас стараюсь все время находиться в одиночестве. Не могу ни есть, ни спать. Школа пока закрыта. По телику лажа. Попробовал травку — не покатило. Как будто наркотик наоборот. От наркотиков ведь переть должно, а я ходил как в тумане, и меня мутило.
   А тут в магазине я вдруг начал колотить себя по голове, надеясь выбить оттуда мучительные мысли. И, знаешь, все вокруг смотрели так понимающе; никто не показывал пальцем и не кричал, что я сумасшедший.
   Вот что со мной происходит. Не знаю, можно ли назвать мои слова молитвой. Сам не пойму, что это было.
 
   Пока что я мало говорила о себе и своей жизни. Однако из рассказа уже должно стать понятно — меня зовут Шерил Энвей. По всем газетам прошла моя фотография из последнего школьного альбома. С фотографии на вас смотрит обычная девчонка из соседнего двора: русые волосы, уложенные в прическу, над которой посмеются будущие поколения, худое лицо и — подумать только! — никаких прыщей. На фото я выгляжу старше семнадцати. На моих губах — улыбка, с которой я проходила по коридорам, не желая ни с кем разговаривать.
   Подписи к фотографии однообразно сообщали, что «Шерил Энвей была прилежной ученицей, добрым товарищем, примерной дочерью». Вот, собственно, и все. Бездарная трата семнадцати лет жизни. Или это моя эгоистичная натура примеряет мирские ценности к вечной душе? Так и есть. Кто из нас достиг чего-нибудь к семнадцати? Жанна д'Арк? Анна Франк[3]? Ну, может, еще какие-нибудь певицы и актрисы. Очень хотелось бы узнать у Бога, почему выдающимися не становятся лет до двадцати? К чему столько ждать? Отчего не рождаться уже десятилетними, на следующий год не становиться двадцатилетними, и дело с концом? Что стоит родиться, сразу вскочить и побежать, как собака?
   Кстати о собаках. У нас с Крисом был кокер-спаниель по кличке Стерлинг. Мы обожали Стерлинга, а Стерлинг обожал жвачку. На прогулках он только и делал, что выискивал жвачки на тротуарах. Это было очень уморительно. Вот только однажды, когда я училась в девятом классе, то, что он съел, оказалось не жвачкой, и через два часа Стерлинга не стало. Мы похоронили его в саду под кустом гамамелиса, и я поставила крест над могилой. После моего обращения в веру мать сняла крест. Позже я нашла его в сарае, между мешком с удобрениями и кучей черных пластиковых цветочных горшков, но так и не набралась смелости, чтобы попросить у матери объяснений.
   Я не очень грущу по Стерлингу, ведь он сейчас в раю. В отличие от человека животные никогда не покидали Бога. Везет им!
   Мой отец работает в ипотечном отделении Канадского государственного фонда, а мать — лаборант в больнице. Оба любят свою работу. Крис — обычный младший брат. (Правда, не такой наглый и надоедливый, как младшие братья у моих подруг.)
   На Рождество мы подарили друг другу глупые свитера и потом, как бы в шутку, носили их. Так что «семья в некрасивых свитерах», из тех, что часто встречаются вам в магазинах.
   Мы вполне уживались вместе, по крайней мере до недавнего времени. Мы негласно решили не придираться друг к другу и не приставать со своими проблемами. Однако не знаю. По-моему, эта отчужденность пошла нам во вред.
 
   Милосердный Боже,
   Я молюсь за души трех убийц, но не знаю, правильно ли это.
 
   Мне всегда казалось, что, придя к вере, человек не только приобретает, но и теряет. Внешне он становится спокойным и уверенным; в его жизни появляется смысл. Пропадает, однако, интерес к необращенным. Глядя уверовавшему в глаза, кажется, будто перед тобой лошадь. Вроде человек жив, вроде дышит. А душой он больше не здесь. Он оставляет в мыслях наш бренный мир и уносится в царство вечной жизни. Произнеси я такое вслух, пастор Филдс, Ди или Лорен тут же набросились бы на меня. «Шерил, ты даже не представляешь, как только что согрешила! — воскликнула бы Ди. — Немедленно покайся».
   Бывает какое-то лукавство, низость в жизни спасенных, нетерпимость, которая искажает их взгляд на слабых и заблудших. Они затыкают уши, когда надо слушать, осуждают, когда следует сострадать.
   Редж, отец Джексона, постоянно твердил: «Люби то, что любит Бог, и противься тому, что противно Богу». На практике же это означало: «Люби то же, что и Редж; ненавидь тех же, кого и Редж». Не думаю, что Реджу удалось привить свои жизненные принципы Джейсону: мой друг слишком скромен и добр для такого корыстного девиза. А мне мать всегда говорила: «Молодость быстро проходит, Шерил, поверь. Правила игры меняются. И первым уходит то, что раньше казалось незыблемым».
   Выйти замуж в Неваде в 19 году было просто. Прямо перед началом учебного года, в пятницу днем, мы с Джейсоном доехали на такси до аэропорта и взглянули на список отправляющихся рейсов. Самолет до Лас-Вегаса улетал через полтора часа. Поэтому мы быстро купили билеты за наличные, прошли через таможню, добрались до нужного выхода и сели в самолет. Никто даже не поинтересовался нашими документами. Неся с собой только спортивные сумки, мы чувствовали себя бандитами. Я впервые летела, и все вокруг казалось новым и загадочным: рассказ о правилах безопасности в полете; взлет, когда все внутри меня покатилось вниз; еда, которая своей безвкусностью подтверждала телевизионные шутки; завеса сигаретного дыма — видно, Лас-Вегас особенно привлекал курильщиков. Правда, дым тогда казался мне нежнейшими благовониями, и я мечтала, чтобы вся моя жизнь была так же полна новыми впечатлениями, как и этот полет. Вот это была бы жизнь!
   Скромно одетые — Джейсон в рубашке с галстуком, я в платье эдакой примерной школьницы, — мы, наверное, смотрелись совсем детьми. Стюардесса спросила, зачем мы летим в Лас-Вегас, и мы ответили честно и прямо. Через десять минут капитан объявил о нас на весь салон и назвал номера наших мест. Пассажиры зааплодировали, а я густо покраснела. Только после этого мы все внезапно почувствовали себя членами одной большой семьи. На выходе из самолета мужчины хлопали Джейсона по спине, заливаясь басистым смехом, а одна женщина шепнула мне на ухо: «Учти, дорогая, всегда давай ему все, что он захочет. Даже после малейшего намека. Не важно: пеленаешь ли ты в этот момент ребенка или занимаешься по хозяйству. Как что захочет — сразу давай, и никаких разговоров. Иначе потеряешь его».
   Снаружи температура поднималась до сорока градусов, и мы с Джейсоном впервые окунулись в настоящую жару. Горячий воздух обжигал легкие. Пока мы ехали на такси в «Сизерс-пэлас»[4], я смотрела из окна на пустыню — самую настоящую пустыню — и перебирала в голове библейские истории, происходившие на таких вот испепеленных просторах. Я бы пяти минут не продержалась на этом пекле. Поэтому и пыталась понять, как это библейские авторы прожили в таких условиях всю жизнь. Должно быть, раньше погода была другая. Или деревьев больше. Или рек. Боже правый, как тяжко жить в пустыне! На пути к «Стрипу»[5] я попросила водителя остановиться на минутку у пустовавшего участка. За бетонной оградой виднелись сдаваемые внаем здания, а на земле валялись мусор и змеиная чешуя. Я вышла из машины, и жаркий воздух будто подхватил меня и понес над острыми камнями и колючками. Вместо новизны от Лас-Вегаса веяло тысячелетней древностью. Джейсон вышел следом за мной, мы встали на колени и начали молиться. Время шло, голова кружилась. Потом водитель начал сигналить, мы вернулись в машину и направились в «Сизерс-пэлас».
 
   Когда Ди уронила банку из-под яблочного сока — клац, — я поняла, что мы больше не жильцы. Мальчишки где-то в другом конце столовой выкрикивали бессвязные обрывки бессмысленных лозунгов, и тут — клац. С животным ужасом мы наблюдали, как головы убийц повернулись и глаза — точь-в-точь как у крокодилов в документальных фильмах о природе, — найдя источник звука, сфокусировались на нас. Ди взвизгнула.
   — Так-так-так, — протянул Дункан Бойль, — неужели монашки из «Живой молодежи» снизошли к нам, грешным, в чистилище, в школу сорок четвертого округа?
   Что-то в его интонации подсказало мне — при желании парень мог бы стать неплохим певцом. Я всегда чувствовала, может человек петь или нет.
   В этот миг почему-то включилась противопожарная система и с потолка полилась вода. Мальчишки отвлеклись и перевели взгляд на потолок. Вода струями падала на столы, заливая пакеты с едой и стаканы с молоком; она шумела над нами, словно проливной дождь. Потом вода начала капать мне на руки и на ноги. От холода меня бросило в дрожь. Лорен тоже дрожала, и я прижала ее к себе, чувствуя, как стучат ее зубы. Раздались новые выстрелы — наверное, в нашу сторону — правда, в итоге Митчелл ван Вотерс разнес какую-то трубу сверху, и на нас обрушился настоящий водопад.
   Снаружи послышался шум, и Дункан закричал: «Окна!» Они с Митчеллом начали стрелять по окнам. Потом Дункан спросил:
   — Там чего, коп, что ли, бегает?
   — А ты думал кто? — рявкнул Митчелл, разъяренный как лев. — Перезаряжай!
   Вновь раздались механические звуки, и Митчелл выстрелил в оставшееся окно. Школа, как жемчужина, лежала в раковине из полицейских и снайперов. Время у палачей истекало.
 
   Боже,
   Если мы и так не рождаемся с верой, то почему же Ты делаешь, чтобы верить становилось все труднее и труднее? Неужели мы здесь, в скучном северном Ванкувере, так заплесневели, что без встряски нельзя было обойтись? Вокруг тысячи подобных мест. Почему же подобное должно было случиться здесь? И почему сейчас? Из-за этого в Тебя верить не только трудно, но и бесполезно. Разумно ли это?
   Знаешь, Бог, я все пытаюсь представить себе, что пришлось пережить ребятам под столами, и от этого злюсь на Тебя все больше и больше. Поэтому учти…
 
   Господи,
   Во мне уже не осталось места молитвам. Я стою и стучусь в Твою дверь. Но, думаю, теперь уж в последний раз.
 
   Господь Всевышний,
   Я никогда не молился прежде, таким уж вырос, и вот я впервые стою и молюсь. Может, в этом действительно что-то есть, а может, я просто теряю время. Вот Ты мне и скажи. Пошли какой-нибудь знак. Сейчас Ты, наверное, только и слышишь: «Докажи, докажи, докажи». Потому что, в моем понимании, школьная бойня не в большей степени означает, что Тебя нет, чем то, что Ты есть. Конечно, если бы я захотел привлечь сторонников, то вряд ли бы устроил массовое убийство. Но ведь именно из-за него я стою сейчас и молюсь, не так ли?
   Да, и просто к твоему сведению, сейчас, за молитвой, я в первый раз пробую спиртное: абрикосовый ликер, который я только что отлил из отцовской бутылки. На вкус как пенициллин. Однако мне нравится.
 
   Я никому прежде не рассказывала о том, как во мне поселилась вера. Это произошло в одиннадцатом классе. Одним осенним утром, сидя во дворе между двумя кустами черники, которые чудом сохранились в городе, я зажмурилась, повернулась к солнцу, и вдруг — щелк — по векам разлилось тепло, а в нос ударил запах сухих еловых и кедровых веток. Ангелы с трубами не появились, да я их и не ждала. В это мгновение я почувствовала себя особенной. (Хотя, конечно, ничто так не лишает индивидуальности, как вера. Она нас всех… обобщает.)
   А с другой-то стороны, насколько вообще уникальным может быть человек? Ну да, собственное имя, особые предки, образование, работа, болезни. Семья да друзья. И все. Так по крайней мере со мной. Что было в моей жизни? Школа, спорт, парочка летних работенок и членство в «Живой молодежи». Единственным исключительным событием оказалась смерть. Я роюсь в воспоминаниях, пытаясь найти хоть что-нибудь, отличающее меня от других, и не могу. Только все равно! Все равно это была я! Никто не видел мир таким, как я, не чувствовал так же, как я! Я была Шерил Энвей, и уже одно это должно чего-то стоить.
   Даже после того, как я уверовала в Бога, меня продолжали терзать вопросы и сомнения. Почему, например, единственная цель верующего человека — попасть в рай, думала я, ведь это так эгоистично. Девчонки из нашей обеденной группы говорили про рай с такой же беспечностью, как про краски для волос. Вести святую жизнь в салоне темно-красного «фольксвагена» казалось мне невозможным. Джейсон как-то пошутил, что если внимательно читать «Откровение», то можно найти стих, где сказано: Ди Карсвелл, считающая калории в пакетике итальянского майонеза, — знак приближающегося конца света. И, несмотря на внешнюю религиозность, мы в любой момент могли впасть в тяжкий грех, обречь себя на вечную тьму. Поэтому, наверное, я всех и сторонилась: зная, как близки мы к пропасти, я просто не могла никому доверять.
   Хотя нет, неправда, я доверяла Джейсону.
   Когда в душу закрадывались сомнения, я пыталась искупить их, проповедуя всем подряд — чаще всего своим близким. А те, стоило им даже отдаленно почувствовать, что речь пойдет о религии, либо вежливо кивали, либо сразу старались смыться. Уж не знаю, о чем они говорили за моей спиной. Сейчас мне кажется, что сомнения стоит оставлять при себе. Произнесенные вслух, они обесцениваются, превращаясь всего лишь в набор слов, ничем не отличающийся от любого другого.
   Думаю, что только войдя в прохладный холл «Сизерс-пэлас» в тот день обжигающих ветров и палящего солнца, я сполна поняла значение слова «пошлость».
   В казино клубился синеватый сигаретный дым, воняло американским табаком и выпивкой. Густо накрашенная женщина с огромным бюстом, выряженная под центуриона, спросила, хотим ли мы что-нибудь выпить. И вот ведь странно: мы, даже не думая, заказали два джина с тоником — что это на нас тогда нашло? В мгновение ока появились заказы, но мы, оглушенные, стояли и смотрели на самых отчаянных игроков (а кто еще в августе приедет в самое сердце пустыни?), проходивших мимо под аккомпанемент гремящих и звенящих игровых автоматов. Я никогда прежде не видела столько душ на грани ужасного греха. (Лицемерка! Все мы балансируем на грани греха!)
   Мы поднялись в номер — старую убогую комнатенку. Почему в таком шикарном месте держат столь убогие номера, выше моего понимания, однако Джейсон сказал — так специально устроено, чтобы посетители не засиживались, а поскорее спускались в казино.
   Когда дверь закрылась, возникло странное ощущение. До этого наша поездка казалась не более чем экскурсией. Мы сели на край кровати. Джейсон спросил, хочу ли я все еще выйти за него, и я сказала, что да, хочу. И пока он переодевался в ванной, я через щель между стеной и дверью мельком увидела его голое тело.
   Сидя на кровати, мы поняли — даже при включенном кондиционере наша одежда слишком тяжела для этого климата. Джейсон снял галстук, я вылезла из своего длинного, наглухо застегнутого платья (фасончик «не искуси») и надела блузку с юбкой — единственное, что взяла с собой. В таких костюмах люди обычно ходят на работу.