Мать зашла навестить меня, и, пока она перемывает посуду, мы говорим. Ей все представляется не так, как мне. Она говорит, что твоя мать еще молода и спустя какое-то время все представится ей в ином свете. Надо просто потерпеть. Еще она говорит, что такое случается в большинстве семей и что это один из самых печальных моментов в жизни, но от этого не умирают. Я не спрашиваю, откуда она это знает, — боюсь, ответ еще больше расстроит меня.
   Она моет, трет, внося порядок в хаос. Она говорит: «Сначала любовь, потом утрата иллюзий, а потом вся остальная жизнь».
   Я говорю: «А как же быть с этой оставшейся жизнью, расскажи, что с ней делать».
   А она говорит: «Остается дружба. Или по крайней мере привязанность. И чувство защищенности. А потом — сон».
   Я думаю про себя: откуда мы могли знать, что все так кончится? Что все сведется к этому? «О, Господи», — говорю я.
   А мама говорит: «Голубчик, Господь-то и заставляет нас держаться вместе, когда любви уже нет».

 

 

 
   Ты уже достаточно взрослая, и тебе уже нравится слушать разные истории, так что, детка, позволь мне рассказать одну историю. Позволь рассказать историю о Геттисберге — городе медовых месяцев, — о человеке из Геттисберга, которому после битвы поручили убрать останки, — и вот, засучив рукава, он принялся подбирать тела убитых, складывая их штабелями, рыть бесконечные ряды могил, сооружать костры из искалеченных лошадей и искалеченных мулов, окруженный тучами мух, дыша парами крови и земли, зарывая и откапывая, зарывая и откапывая разорванные на части тела, — и так день за днем, день за днем.
   Он возвращается домой и, не в силах вымолвить ни слова, садится у очага. Дочери окружают его, но мать говорит им: «Тише», — и они замолкают. Они знают, что раньше отец был не такой. «Почему папа не хочет говорить?» — спрашивают они шепотом, и мать отвечает: «Не хочет, и все»; она и сама встревожена, но что она может сказать мужу?
   Она подгоняет дочерей, чтобы те поскорее шли спать, — их игрушки так и остаются лежать на полу, — а потом и сама отправляется на покой, но перед этим, оглянувшись на пороге, долго смотрит на мужа, который по-прежнему сидит у огня, по-прежнему молча.
   Ночь проходит, и дети просыпаются. Они бегут вниз и слышат доносящееся со двора птичье пенье, чувствуют задувающий в окно ветерок и видят отца, уснувшего в кресле рядом с потухшим очагом. Они рады, что он отдыхает, и идут завтракать. Только позже, затеяв игру, они понимают, что что-то не так, но не могут точно сказать что и, не придав этому особого значения, то и дело смеясь, тянутся к своим куклам, которые ровными штабелями сложены возле игрушечного домика.


В пустыне



Майклу Стайпу

Вы — первое поколение,

выросшее без религии

Округ Кларк, Невада

Округ Сан-Бернардино, Калифорния

Округ Риверсайд, Калифорния

 

 

 
   Я ехал на юг из Лас-Вегаса в Шалм-Спрингс, и мне все время не давало покоя Ничто. Я не уставал поражаться огромности пейзажа — тому, как далеко может простираться ничто, — сидя во взятой напрокат машине, одолевая: один за другим спуски и подъемы пустыни Мюхаве, считая отметины, оставленные покрышками давно столкнувшихся автомобилей на белом бетонном покрытии Пятнадцатой магистрали, созерцая сразу за плотиной Гувера пожилую женщину в роскошном «линкольне», красившую губы, и мужчину за рулем, то и дело заходившегося кашлем.

 

 

 
   Время шло к полудню, блеклые пряди облаков затуманивали солнце, и было довольно-таки прохладно. На сиденье рядом со мной лежала почти пустая бутылка тепловатой минеральной воды, кое-как сложенная карта Невады и несколько фишек, оставшихся после посещения казино «Шоубоут»; в багажнике стояла картонная коробка из-под телевизора «мицубиси» с 27-дюймовым экраном; ее содержимое было слишком незаконно и слишком неприлично, чтобы рассказывать о нем здесь.
   Радиоприемник в режиме автопоиска то и дело отыскивал новые станции. Причуды радиационного пояса Ван-Аллен позволяли мне принимать передачи со всего Запада — фрагменты культурной памяти и информации, составляющие невидимую структуру, которую я считаю своим настоящим домом — своей виртуальной родиной. До меня доносилась информация, которая наверняка преисполнила бы меня тоски по дому, случись мне застрять в Европе или погибать во Вьетнаме: температура в Сан-Франциско была четырнадцать, а в Дейли-Сити — двенадцать градусов; христианское ток-шоу из Лас-Вегаса призывало слушателей помолиться за здравие домохозяйки, страдающей от волчанки; движение на шоссе под Санта-Моникой было парализовано из-за цистерны с пропаном, перевернувшейся на Нормандском виадуке; мэр Альбукерка отвечал на звонки слушателей.
   Я находился на Пятнадцатой магистрали где-то между микроскопическим городком Джин и пестрым комплексом казино на границе штата. Вокруг не было ни деревьев, ни рекламных щитов, ни растений, ни животных, ни зданий — даже изгородей, — только радиоволны и вулканический гранит пустыни Мохаве, мелькающий со скоростью семьдесят семь миль в час.

 

 

 
   Помню, что это был день моего рождения — тридцать первое, — и еще помню, что я не чувствовал себя одиноким, хоть это и был день моего рождения и я был один невесть где. Пару лет назад в подобной ситуации я, наверное, взвыл бы от тоски, но в последнее время ощущение одиночества притупилось. Я изучил пределы одиночества и разметил его границы; больше в нем не было ничего нового или пугающего — просто одна из сторон жизни, которая, будучи раз опознана, казалось, исчезала. Но я понимал, что способность не чувствовать себя одиноким имеет вполне реальную цену, а именно угрозу перестать чувствовать себя вообще. Ничто пыталось просочиться в машину каким угодно способом. Я поднял стекло, хотя знал, что оно и так уже поднято выше некуда, и еще раз нажал кнопку автопоиска.

 

 

 
   А теперь я расскажу вам, что же было в картонной коробке из-под телевизора «мицубиси»: 2000 шприцов, украденных из Кайзеровской больницы в северном Лас-Вегасе, плюс 1440 пятидесятикубиковых ампул парастолина — анаболического стероида, контрабандой вывезенного из Мексики. Я должен был доставить коробку персональному тренеру телезнаменитостей по имени Оскар, который жил в Лас-Палмасе, одном из районов Палм-Спрингс.
   Скажу прямо: я считаю, что тело человека принадлежит ему и только ему, поэтому все, что он делает с ним, это его личное дело. Соответственно, меня не обременяют нравственные проблемы, связанные с употреблением стероидов, хотя я признаю, что многих они очень даже обременяют. Конечно, я знаю, что стероиды запрещены, а повторное использование игл — причина заражения СПИДом. Именно из-за СПИДа я считал, что делаю благое дело — снабжаю стерильными шприцами культуристов американского юго-запада. Впрочем, это тонкий нравственный вопрос, который не место обсуждать здесь. Другое дело, что шприцы были краденые, и хотя я и не крал их собственноручно, если бы меня задержали, то обвинили бы в сообщничестве. Не хочу даже представлять себе, что произошло бы, если бы такое случилось, так как мой послужной список противозаконных деяний пусть и не слишком внушителен, но отнюдь не представляет собой чистый лист.
   Я слышал, как ампулы позвякивают в багажнике, а сам между тем подпевал старой песне «Четыре паренька», звуки которой пробивались из Солт-Лейк-Сити. Ехал я по средней полосе — между скоростной полосой и полосой для грузового транспорта. Двигатель радовал слух бесшумной работой. Я пел громко и заставлял себя прислушиваться к собственному голосу, глуховатому и обнадеживающе безличному, потому что я всегда старался, чтобы мой голос не имел никакого характерного акцента и звучал как голос ниоткуда. И действительно, я никогда не чувствовал, что я «откуда-то»; дом для меня, как я уже говорил, это электронная греза, в которой перемешались воспоминания о мультфильмах, получасовых фарсах и национальных трагедиях. Я всегда гордился отсутствием у себя акцента — любого мало-мальски ощутимого местного привкуса. Раньше я считал, что у меня акцент жителя северо-западного побережья, откуда я родом, но потом понял, что мой акцент — это акцент человека ниоткуда, человека, мысли которого не привязаны к какому-то определенному дому.

 

 

 
   Вот о чем я думал: в последнее время меня стало тревожить, что мои чувства куда-то исчезают, я заметил, что они словно бы стираются. Чем дальше я ехал, тем более сильной и пронзительной становилась эта тревога. Мне показалось, что я превращаюсь в рептилию, в сидящую на камне игуану со слабеющей памятью и отсутствующим чувством сострадания. Я подумал о телезвездах, которых Оскар терроризирует своими набившими оскомину упражнениями, о стариках с ввалившимися кожистыми щеками, которые видели все на свете по крайней мере дважды, но которые по-прежнему готовы улыбаться папарацци на тротуаре у выхода из кинокомплекса «Одеон», — рептилиях, для которых жизнь стала напоминать засасывающий сериал с первых же дней возникновения телевидения. Вот во что превращаются люди, старея: в рептилий, а старые телезвезды — всего лишь укрупненный вариант.
   Я продолжал путь, и тревога об исчезающих чувствах оставалась со мной как радиационный фон. Но водить машину тем и хорошо, что само по себе это занятие занимает добрую долю мозговых клеток, которые в противном случае перегружали бы вас все новыми мыслями. Новые пейзажи стирают старые, как запись на магнитофонной пленке; воспоминания сбиваются в комок, на них навешиваются новые ярлыки, и наконец они забываются. Жуешь резинку, нажимаешь кнопки, опускаешь и поднимаешь стекла. Быстро движущийся автомобиль — единственное место, где вы можете с полным правом отключиться от своих проблем. Это как вынужденная медитация — и это хорошо.

 

 

 
   Меня обогнал грязный черный «камаро», за рулем сидела Дебби — языческая богиня «Молочного королевства». Станция, которую я слушал, заглохла, ее сменила другая, из Юмы, передававшая церковные песнопения. Трансляция прерывалась шипением и треском.
   Я всерьез задумался над тем, что ждет меня в конце пути, во всех смыслах этого слова. В Палм-Спрингс меня никто не ждал; Оскар должен был приехать из Беверли-Хиллз только завтра, и его вряд ли можно было принимать в расчет. И вообще никто и нигде меня не ждал.
   Я думал о том, каков логический конечный продукт того, что мои чувства все больше и больше притупляются. Является ли полная неспособность чувствовать неизбежным конечным результатом неспособности верить? И тут я испытал чувство страха при мысли о том, что человеку не во что верить. Я подумал о том, какая это скверная шутка — прожить еще несколько десятков лет, ни во что не веря и ничего не чувствуя.
   Дом— автофургон притулился на обочине. Справа к северу, пара реактивных истребителей с военно-воздушной базы Неллис сплетала в небе свои белые слезы.
   Я стал думать: во что именно я верил до сих пор, что привело меня к моему нынешнему эмоциональному состоянию? Ответить на этот вопрос было нелегко. Точно сформулировать, во что человек верит, вообще трудно. Стоявшая передо мной задача была тем более трудна, что я воспитывался без религии родителями, которые порвали со своим прошлым и переехали на западное побережье, которые воспитывали своих детей вне какой бы то ни было идеологии в современном доме, выходящем окнами на Тихий океан, — как им хотелось верить, на закате истории.

 

 

 
   Я постарался забыть о своих мыслях и просто слушать радио. По радио передавали историю о человеке из Аризоны, которого подстрелили в голову, но который, находясь в приемном покое, чихнул, и пуля, сидевшая у него в гайморовой пазухе, звякнув, упала на блестящий черный пол.

 

 
   По радио передавали историю о вдове из Центральной Калифорнии, которая добивалась эксгумации тела своего недавно похороненного мужа, мотивируя это тем, что перед смертью он назло ей проглотил ее бриллиантовое кольцо и она хочет вернуть свою драгоценность. Но в конце концов она призналась, что не спала много недель подряд, проводила ночи, лежа на могиле мужа и пытаясь разговаривать с ним, и единственное, чего ей на самом деле хотелось, это еще раз увидеть его лицо.

 

 

 
   По радио передавали историю о маленьком мальчике, который, услышав о том, что его родители собираются разводиться, исчез. Поисковая партия прочесала окрестности и через два дня нашла мальчика, живого, он схоронился в сделанном из розового стекловолокна закуте чердака, пытаясь стать частью дома, пытаясь притвориться мертвым.

 

 

 
   Были и христианские радиостанции в большом количестве, и голоса по ним звучали такие вдохновенные и доверительные. Казалось, они искренне верят в то, о чем говорят, и поэтому я в кои-то веки раз решил сосредоточиться на этих голосах, стараясь точно уяснить, во что они верят, стараясь проникнуть в само понятие Веры.
   Станции толковали о Христе и спасении, и слушать было тяжеловато, потому что эти религиозные типы всегда максималисты и говорят так, словно готовы тут же все поставить на кон. Мне кажется, что они воспринимают все слишком буквально и очень многое упускают из-за своего буквализма. Это всегда было основным слабым местом религии — или так меня научили, или я просто сам в это поверил. Выходит, есть по крайней мере одна вещь, в которую я точно верю.
   Все радиостанции толковали о Христе без передышки, и в результате все это вылилось в безумную оргию требований, каждый требовал от Христа противоядий от того, что у него неладно сложилось в жизни. Он есть Любовь. Он есть Всепрощение. Он есть Сострадание. Он есть Мудрый Советчик в делах карьеры. Он есть Дитя, возлюбившее меня.
   Слушая этих людей, я испытывал чувство утраты. Получалось, что Христос — это что-то вроде секса, а я будто с другой планеты, где секса не существует, и прибыл на Землю, где все говорят только о том, какая замечательная вещь секс, и показывают мне порнографию, и вообще живут ради секса, а я навсегда отрезан от возможности испытать это на личном опыте. Я не отрицаю, что для этих людей Христос действительно существовал, — просто я отрезан от их опыта, и восстановить эту связь уже невозможно.
   И все же я снова и снова спрашивал себя, что же такого видят эти радиолюди в лике Христа. По их словам, выходило, что когда-то их жизни были исковерканы и неправедны; по крайней мере, погибель эта оказалась не окончательной — как в случае с Анонимными Алкоголиками. Так что я решил, что все это совсем неплохо.

 

 

 
   Все эти мысли стали приходить мне в голову после того, как я перевалил через вершину Халлоран и начал спускался по склону Тенистых гор в городок Бейкер, оазис для грузовиков, где я остановился и заказал гамбургер и земляничный пирог в ресторане «Бан Бой» — вместилище Самого Большого в Мире Термометра, высотой 134 фута, который показывал 54 градуса по Фаренгейту. Дожидаясь, пока принесут мой заказ, я сделал несколько звонков по телефону компании «Пасифик Белл», висевшему рядом с уборной. Я ответил на сообщение своего лас-вегасского автоответчика от Лорель, которая работает на площадке для игры в хай-алай во Фремонте. Первым делом она спросила меня о дате моего рождения. Когда я назвал ей сегодняшнюю, она не уловила никакой связи и не подумала поздравить меня. Вместо этого она прочла мне мой гороскоп, а потом сообщила новости, а именно, что Оскара сцапали в северном Голливуде и что, скорей всего, копы теперь у меня на хвосте.
   У меня перехватило дыхание, мозги раскалились. Достаточно сказать, что единственным и неудержимым желанием в тот момент у меня было как можно скорее отделаться от коробки с парастолином и шприцами. Но просто выбросить содержимое коробки в какой-нибудь из уличных мусорных бачков в Бейкере не представлялось возможным, об этом не могло быть я речи. Городок напоминал сценку из «Сумеречной зоны» и был буквально нашпигован копами — по два на каждого из обедавших в ресторане: там были таможенники, шерифы округа Сан-Бернардино и даже двое парней из лесо-охранной службы, что было уж совсем смешно, поскольку во всей округе на расстоянии пятидесяти миль не росло ни единого деревца.
   Что касается обычных бачков, как я уже говорил, о них не могло быть и речи — отпечатки моих пальцев останутся повсюду; а что, если какая-нибудь ищейка докопается до моей коробки? Единственный способ, прикидывал я про себя, это выкинуть шприцы где-нибудь дальше по дороге. К счастью, машина у меня была прокатная и вряд ли могла заинтересовать полицию. Если я не стану превышать скорость, все будет в порядке, и я смогу спокойно обдумать, как поступить с краденым добром.
   Я продолжал двигаться в направлении Палм-Спрингс через Барстоу и Сан-Бернардйно, потом по дуге свернул на восток и перебрался на Десятую магистраль. Меня обуревали самые разные чувства, преимущественно паника, я сжевал уйму пластиков «фридента», выключил радио и начисто позабыл о мыслях, крутившихся у меня в голове, когда я спускался в долину перед обедом, о моих размышлениях о лике Христовом. Вместо этого я думал об урчании в животе и жалел о том, что оставил ленч на стойке «Бан Боя» после поспешного исхода. Так что весь оставшийся день мне предстояло жить воспоминаниями о половинке вишневого пирога и чашке кофе, выпитой в Лас-Вегасе.

 

 
   Два часа спустя я был уже примерно в десяти милях от Палм-Спрингс, свернув с автострады в противоположном от города направлении в поисках места захоронения для стероидов. После армейских учений у меня остались смутные воспоминания об узких глубоких ущельях в пустыне между Дезерт-Хот-Спрингс и Саузенд-Палмс; мне казалось, что это место, пожалуй, лучше всего подойдет для моих целей — глухой, безлюдный участок к востоку от разлома Сан-Андреас, обитатели которого жили по поддельным векселям и разъезжали в машинах с давно выбитыми стеклами, замененными полиэтиленовыми пакетами. Такие люди, как правило, не задают вопросов, если видят что-то выходящее за пределы нормы.
   От долгой езды вид у меня был немного помятый. От грязной рубашки несло потом — дорожным потом. К тому же я был издерган и раздражен, вернее, это могло бы проявиться, окажись кто-нибудь рядом. Иногда не понимаешь, насколько паршивое у тебя настроение, пока кто— нибудь не появляется в поле твоего зрения.
   Чувство здравого смысла тоже, кажется, начало изменять мне. Полагаю, мне надо было бы попросту бросить коробку на каком-нибудь проселке, однако мое нынешнее состояние требовало захоронения по всем правилам. Так что я ехал все вперед и вперед, высматривая подходящую проселочную дорогу, уводившую в пустоши, — дорогу, на которой я мог бы попросту исчезнуть и если не захоронить коробку, то по крайней мере разбросать ее содержимое и закидать песком, как нашкодивший котенок. Но даже здесь, невесть где, издали непременно доносилось гуденье какой-нибудь машины, из которой меня могли заметить. Мне пришлось еще немало проехать, прежде чем я уверился, что никто не увидит, как я отделываюсь от своего груза.

 

 

 
   Дорога, которую я в конце концов нашел, была извилистой, по обочинам усыпанной пустыми пулеметными лентами и битыми пивными бутылками. Постепенно понижаясь, она шла по краю неприметного, очень широкого и неглубокого каньона. От нее то и дело ответвлялись дороги поуже, уводившие в поросшие низкорослой юккой расселины и овраги. Судя по рваным матрасам, сломанным кушеткам и холодильникам, до меня здесь уже побывало немало людей со сходными намерениями избавиться от своего имущества.
   Было приятно ехать, сбросив скорость, по настоящей земле, а не по бетону и асфальту, поэтому я забрался дальше, чем следовало бы. Достигнув конца выбранной мною дороги — по сути, тропинки, — я остановился и выбрался немного поразмяться. При этом я обозревал место предстоящей акции, уродливое и замусоренное, но надежно скрытое от посторонних глаз.
   Открыв багажник, я вытащил коробку из-под «мицубиси» и разбросал содержимое по песку рядом с машиной. Оторвав несколько картонных полос и пользуясь ими как лопатой, я стал забрасывать песком белые обертки шприцев и ампулы парастолина, пока стекло последней из них не блеснуло в лучах позднего послеполуденного солнца.
   Движения мои были нервными, дергаными, и я чувствовал, как содержание сахара в крови стремительно падает. Я злился, что забыл перекусить, потому что обычно, проголодавшись, становлюсь очень злым. Я знал, что даже если потороплюсь добраться до ближайшей бензоколонки, где можно экстренно подкрепиться, это займет не меньше получаса.

 

 
   Поэтому нетрудно себе представить, как я отреагировал, когда машина отказалась заводиться. Вот тебе и день рождения — здравствуй жопа новый год. Везет же иногда людям. Я заглянул под капот, но двигатель не имел ни малейшего сходства с «V8», который я помнил еще с тех пор, как был подростком. Я буквально затрясся от злости, когда осознал, что у меня нет иного выбора, кроме как топать пешком обратно до шоссе, а там, вполне вероятно, и дальше, до ближайшего телефона или лавки. Никто не подбирает на дороге одиноких мужчин, бредущих пешком через пустыню. Чтоб тебя.

 

 

 
   Итак, мое пешее путешествие началось. Началось оно не лучшим образом, а скоро стало и того хуже. Солнца виднелся уже только краешек, а когда оно скроется за горами Сан-Горгонио, станет совсем темно. Колючие репьи, которые и клещами не оторвать, стали забиваться мне в носки. Было ветрено и холодно, и, ясное дело, дальше будет еще ветренее и холоднее. Мне хотелось пить, я проголодался как волк, и довольно скоро моя злость уступила место растерянности и легкому головокружению.
   Скрестив руки на груди, я бормотал себе под нос непечатные ругательства, а потом и вовсе заткнулся, стараясь идти ни о чем не думая; мне хотелось, чтобы время исчезло, и я сделал вид, что его больше не существует. Эта псевдодзенская практика продолжалась, пока я не понял — пройдя примерно час и так никуда и не выйдя, — что свернул не на ту дорогу и прошел по этой неверной дороге уже Бог весть сколько миль.
   Мир еще не видал подобного идиота. И обругать некого — сам виноват. Рыча от отчаяния, я даже не знал, имеет ли смысл возвращаться, поскольку не помнил, куда на какой из развилок надо сворачивать.
   Тогда я сел на камень, чтобы собраться с мыслями, а заодно съежиться, сохраняя остатки нутряного тепла. Солнце село как по расписанию. Я развернулся и пошел обратно по той же дороге, машинально заставляя себя двигаться вперед, не имея иного выбора, не имея ни малейшего представления, правильной ли дорогой я иду, с каждым шагом все более и более обреченно представляя себе свою будущую судьбу.

 

 
   Так продолжалось несколько часов, за это время небо успело полностью погрузиться во тьму и холод. Мало того что я был уже вконец измучен прилипчивым, как насекомое, чувством бесприютности, тоски и бесконечностью своего пути, но меня еще бросило в дрожь от первобытной тьмы окружающей меня ночи. Перед глазами замелькали всевозможные ситуации, с которыми человек может столкнуться в пустыне: неистовые байкеры из комиксов, несущиеся в облаках пыли; кадры из фильмов, в которых на непрошеного гостя наставлены дула пулеметов; гремучие змеи, скользящие по остывшим трупам. Я подумал о том, какой бесславный конец уготован мне, если меня попросту втихую прикончат посреди этого безлюдья. Мне захотелось оказаться в городе, большом или маленьком, но среди людей, среди любых людей. И вот я пребывал в этом плачевном состоянии, когда случилось нечто, от чего у меня перехватило дыхание: я услышал позади чьи-то шаги.

 

 

 
   Сначала я решил, что они могут быть эхом моих собственных шагов, но подсознание тут же подсказало мне, что шаги, которые я услышал, по ритму не совпадают с моими. Моя походка стала чуть менее размеренной, и внимательный наблюдатель отметил бы, что изменилась и моя повадка и что язык моих движений выдает то, что я ощущаю некую опасность.
   Шаги, которые я услышал, раздавались, полагаю, на расстоянии брошенного камня и слегка похрустывали, как кокосовое печенье, когда его жуют за одним столом с вами. И поскольку они были быстрее моих, я понял, что Шагающий скоро настигнет меня.

 

 

 
   Я был безоружен. Я не знал даже, кем может оказаться предполагаемый враг. Я почувствовал, как из-под мышки выкатился ручеек горячего пота. Я не мог решить, что лучше: остановиться и повернуть навстречу идущему или соскочить с дороги и… ну и что… поблизости не было никакого укрытия. Ни единого валуна. А может быть, у Шагающего при себе слепящий галогеновый фонарь… огнестрельное оружие… или веревка. О, Господи!