Он осекся на полуслове, как будто в нем что-то сломалось. Отвернулся, проглотил слюну, шумно вздохнул и первый раз посмотрел мне в глаза:
   — И поскольку в субботу передача «Марсель, арабский город» собрала тридцать процентов телезрителей, именно отсюда решено начать акцию! — В голосе его был вызов, как будто это все я виноват. — Я даже не успел ознакомиться с вашим досье! Даже не знаю, какая у вас специальность!
   — Автомагнитолы, — машинально сказал я.
   Минуту он смотрел на меня, стараясь подавить свой порыв, потом сделал извиняющийся жест в сторону карты Марокко и наконец выдал длинную тираду: что-то про точное приборостроение, аудиовизуальную технику и новые предприятия «Рено» в районе Касабланки. Я важно кивал головой. Впечатление было такое, что он сдает мне экзамен.
   — И вы хотели бы совершенствоваться в этой узкой области техники или получить другую профессию, более соответствующую вашим возможностям? Если так, говорите смело: я уполномочен Министерством иностранных дел ходатайствовать о вас перед вашим правительством, чтобы облегчить все формальности.
   — Свет готов, — вмешался фотограф.
   — Угу, — отозвался атташе и нехотя встал из-за стола, подошел ко мне и положил мне руку на плечо. Но тут же убрал — видно, счел, что это уж слишком, и просто остался стоять рядом, заложив руки за спину, с застывшей улыбкой на лице. Фотограф велел мне смотреть не на атташе, а в объектив и тоже улыбаться.
   — Но не во весь же рот! Я притушил улыбку.
   . — Нет, улыбайся, улыбайся, только чуть-чуть и, если можешь, как бы удивленно.
   Пожалуйста — я принял удивленный вид.
   — Теперь поменьше удивления, побольше улыбки. Посердечнее! Но все же с легким беспокойством. Здорово! Замри! Вот так в самый раз — нет, зубы убери, так… Да-да, руку оставь, так естественнее… хорошо… И карту, карту… о'кей, месье, отлично, берете карту и показываете ему какое-то место, а ты смотришь, что-то говоришь в ответ, классно, гениально! О'кей! Теперь еще разок на черно-белую, и все!
   Фотограф трещал без умолку, прыгал вокруг нас. Все это придавало происходящему некоторую торжественность. Я вспомнил свою помолвку, банкет и последние снимки — наверно, получились грустноватыми. Наконец фотограф свернул свою технику, простился до завтра и ушел. Атташе сказал, что я могу перестать улыбаться, и прибавил с виноватыми нотками в голосе:
   — Простите за все эти… издержки… но правительству важно сейчас… Понимаете? Можно мне звать вас Ахмедом?
   Я сказал «пожалуйста», мне уже было все равно, но вмешался Пиньоль, его так и трясло от негодования, и резко возразил, что меня зовут Азиз. Атташе извинился за рассеянность: «Не понимаю, что со мной такое!» Я-то понимал, но мы были еще недостаточно знакомы, чтобы я мог спросить, как зовут женщину, которой заняты его мысли, и какая она из себя, — а жаль, меня бы это поддержало. Не знаю почему, но этот парень мне нравился. Может, под настроение пришлось. И потом, он был нездешний.
   Прощаться со мной за руку он не стал, видно, решил, что хватит одного рукопожатия, зато произнес на неизвестном мне языке — должно быть, на моем родном — какое-то слово, наверно, «до свидания». Он вышел и закрыл дверь без особой поспешности, но я чувствовал, что он сильно запоздал, и желал, чтобы та женщина дождалась его звонка и все у них уладилось к завтрашнему дню, к нашему отлету.
   — Какая мерзость! — прорычал Пиньоль, провожая меня в камеру.
   — Что? — спросил я.
   — Да все! Эта… комедия, эти снимки — все мерзко! По-твоему, нет?
   Я сказал, что, по-моему, нет. По-моему, мерзость — история с кольцом. Все остальное вполне сносно.
   — Но ты же не собираешься играть в эту дурацкую игру, Азиз?
   Я не мог понять, почему он вдруг за какой-то час изменил мнение. Сам же советовал мне уезжать, вот я уезжаю — так в чем дело?
   — Этот тип — полный кретин, ты что, не видишь? И ты хочешь, чтобы он нашел тебе в Марокко работу? Да он явился, чтобы покрасоваться перед фотоаппаратом, и все, он же полное ничтожество!
   Интересное дело: я прекрасно понимал, что Пиньоль прав, и в то же время мне хотелось защитить моего атташе. Нас уже что-то связывало, меня и его, а Пиньоль здесь был ни при чем, может, от ревности он и бесился.
   — А мне он нравится. Мы с ним вполне поладили.
   — Да черт возьми, воспротивься хоть раз в жизни! Сделай что-нибудь! Странно слышать, чтобы полицейский, пусть даже мой приятель, призывал воспротивиться закону, причем стоя по ту сторону решетки, которую сам же только что за мной закрыл.
   — Знаешь, почему они решили вывозить именно тебя? Неужели все еще не понял? Из-за твоей смазливой физиономии, потому что ты фотогеничный, ясно? Фо-то-ге-ничный!
   Я не понимал, что его так злит. Это ведь скорее лестно для меня.
   — Перестань, Азиз! Да меня тошнит от всего этого! Не знают, что сделать с безработицей, как задобрить общественное мнение, вот и придумали: взять одного араба и с помпой отправить его на родину, да при том еще вроде бы случайно этот араб больше смахивает на корсиканца, так что расизм не так бросается в глаза! Но если ты и сам доволен…
   Сходство с корсиканцем нисколько не задело бы мою «арабскую» гордость, но, по-моему, его нет и в помине; однако я промолчал — Пиньоль по матери корсиканец, и в его устах это было чем-то почетным.
   — Ничего я не доволен, — сказал я, — просто мне плевать.
   — Плевать? Это же сплошное лицемерие, вранье, кто-то делает себе рекламу, а ты отдуваешься — и тебе плевать?
   Я смиренно пожал плечами. Пиньоль стал кричать, что я тряпка, но быстро выдохся — уж очень это напоминало споры и ссоры на футбольном поле в школьном дворе, когда мы оба были сопливыми пацанами и играли сначала за первый, второй и, наконец, за шестой «Б» класс — от года к году менялись только надписи на тетрадках… Все это в прошлом, и теперь уже окончательно, потому что на другой день я улетал.
   — Ты классный парень, Азиз.
   — Ты тоже.
   — Мне жаль, что ты уезжаешь.
   — Мне тоже.
   На самом деле, может, уже и не очень. Пиньоль потупился, повернул ключ и протянул мне через решетку пакетик жевательной резинки. Но я не взял, только улыбнулся и помотал головой. Старый друг — это хорошо. С ним не так больно расставаться, как с любимой женщиной. Всегда есть надежда, что вы останетесь друзьями и новая дружба не сотрет в памяти старую.
   Совсем под вечер все-таки явилась Лила вместе со своим братом Матео — я как увидел его, мне все стало ясно. Лила стояла, опустив глаза, а говорил один Матео. Он сообщил мне, что я дохлый пес с обочины — это у них такая манера ругаться, — что подарить цыганке краденое кольцо — неслыханный позор, что я оскорбил Святых Марий и что он всегда говорил, что я двуличный араб, поганый гаджо без чести и совести. А Лилу он привел только затем, чтобы она как следует поняла свою ошибку. Ей, как он сказал, повезло, что меня посадили, меньше срама будет, чем если бы я мозолил всем глаза, и пусть это будет ей хорошим уроком на будущее.
   Я слушал его, а про себя думал, что они с Плас-Вандомом недурно на мне нажились: один оставит себе в возмещение ущерба дюжину лазерных плейеров и сорок штук кассет, которые я ему дал, а другой снова продаст мое кольцо, да к тому же полиция будет им благодарна, за то что они поставили ей такой фотогеничный экземпляр.
   Лила вышла вслед за братцем, так и не открыв рта. Понятно, что он ей запретил, но могла бы хоть взглядом со мной попрощаться, как-никак мы не один день знали друг друга. Сердце мое было разбито вдребезги. Поскорее бы уехать подальше; ради Бога, пусть возвращают меня туда, где я никогда не был, лишь бы началось что-то новое; а с Валлон-Флери и цыганами покончено раз и навсегда. Мне даже не терпелось увидеться с моим нервным атташе, он, по крайней мере, ничего против меня не имел и не сам меня выбирал. Мы с ним оба были жертвами, нас обоих посылали куда-то к черту на рога, и, если на этой неделе будет нехватка войн, убийств или скандалов с принцессами, нас поместят на обложке «Матч», но мне от этого ни холодно, ни жарко, все равно некому вырезать и хранить мою рожу.
   Матрас уже не так сильно вонял — то ли я привык, то ли мысленно был уже не здесь, — я быстро заснул, и мне приснилось, что самолет снижается над картинкой из моего атласа, и чем ниже он опускается, тем больше картинка похожа на реальность, садится же он на самую настоящую землю, а строчки легенд превращаются в длинные бараки аэропорта. И я говорю гуманитарному атташе: «Добро пожаловать в мою страну!» А он улыбается и кивает головой. Во сне он выглядел не таким нервным.
   В девять часов утра мне принесли кофе с гренками, а потом отвезли в аэропорт. Гуманитарный атташе расхаживал взад-вперед у входа, по отгороженному барьерами пространству. Полицейские отгоняли от него зевак. Не успел я вылезти из машины, как он вцепился в меня и куда-то потянул — скорей, скорей! Уже на ходу спросил, где мои вещи. Я ответил, что все мое имущество растащили. Тогда он посоветовал мне зайти в магазин «Родье» и обновить гардероб. Я поблагодарил за внимание, но пояснил, что у меня ни гроша. Оказалось, однако, что все расходы берет на себя министерство, поэтому он дал мне три тысячи франков казенных денег и велел купить одежку на каждый день да поживее, потому что возникли некоторые осложнения — я уже догадывался, что с ним они будут возникать постоянно.
   В примерочной я без малейшего сожаления снял свой белый костюм — он навевал неприятные воспоминания, да к тому же изрядно запачкался в камере — и переоделся в новенький серенький костюмчик из чистого хлопка, подобрал к нему полосатую рубашку и галстук в тон. Атташе ждал меня у стеклянных дверей магазина, с ним рядом стоял еще какой-то тип в светло-бежевом костюме, по виду — важная шишка. Представитель префекта, сказал мой атташе. По тому, как они на меня посмотрели, я понял, что мой прикид чересчур шикарный, не годится для фотографий, но я же хотел, чтобы им было за меня не стыдно. Ну да ничего: «бежевый» сказал, что снимать не будут, из-за непредвиденных обстоятельств. И правда, в зале почему-то пахло рыбой, но поскольку я летел самолетом первый раз, то старался не выказывать удивления.
   — Достали с этим портом! — прошипел представитель префекта.
   — Мне надо позвонить, — сказал на это атташе. — Я быстро, на минутку. Он попросил чиновника покараулить меня и побежал к автоматам. Между тем полицейские ставили ограждения, чтобы отделить пассажиров от пикетчиков, которых становилось все больше.
   — Ма-ринь-ян с на-ми! — скандировали рабочие рыбоконсервных заводов. Они размахивали транспарантами и выливали на пол бидоны буйябеса.
   — Южный порт будет жить! — ревел мегафон.
   — Подходящее вы выбрали времечко! — желчно заметил «бежевый». Я ответил, что ничего не выбирал, и спросил, летают ли самолеты.
   — Летают, летают! — раздраженно огрызнулся он и повернулся ко мне спиной.
   В толпе появились телекамеры, которые полиция тут же огородила своими барьерчиками, я углядел там же фоторепортеров из «Провансаль» и «Меридио-наль», они отпихивали друг друга локтями, общелкивая одну и ту же мишень: лидера докеров, который вырывал микрофон у девушки из справочного бюро. А рыжий фотограф из «Матч» улегся животом на регистрационную стойку и целился телеобъективом в полицейских с опущенным прозрачным забралом перед витринами магазинов, срочно прикрытыми железными шторками. Я понял, что больше не котируюсь, репортаж о том, как меня заботливо вышвыривают вон, будет замещен материалом о разбушевавшихся докерах, которые захватили аэровокзал в знак протеста против закрытия морского порта. Они были еще фотогеничнее, чем я.
   — Не работают, — сказал Жан-Пьер Шнейдер, снова подхватывая меня под руку. — Там дальше будут еще, попробую оттуда.
   Мы пошли к паспортному контролю. Со всех сторон орали мегафоны: «Пока есть порт, Марсель, ты горд!» Рабочие судоверфей пели хором гимн Южного порта, наступая сомкнутыми рядами под развернутыми транспарантами на шеренгу блюстителей порядка, а те ждали, пока уберутся журналисты.
   В зале для отлетающих пассажиров было спокойнее. Я сел на металлическую скамейку, а атташе снова побежал звонить. Песня докеров засела у меня в голове и продолжала звучать, как будто мысленно я был солидарен с ними: не отдадим наш порт! В то же время я не обольщался и прекрасно понимал: даже если порт спасут, для меня он больше не будет «нашим». Порой боль настигает, когда не ждешь. Я не плакал, оттого что потерял Лилу, а теперь вдруг защипало глаза, как только я вспомнил старые доки, застывшие портовые краны на фоне заката и стаи чаек над рейдом. Как знать, может, по ту сторону моря и чаек-то не будет?
   Нас стали запускать порциями, в порядке посадочных номеров, в длинный, коленчатый коридор, который вел на взлетное поле. Атташе так и не удалось дозвониться, и он шел, нервно помахивая чемоданчиком, я точно так же помахивал сумкой фирмы «Родье», в которую все-таки запаковал свой белый костюм — пусть лучше останется горькое воспоминание, чем никакого.
   Я надеялся напоследок набрать полные легкие марсельского воздуха, пахнущего горячим маслом, лавандой, чуть отдающего тухлыми яйцами — ими тянет с Берского озера, — но мы так и не вышли на летное поле, коридор впритык подходил к самолету. Может, это и к лучшему, зачем растягивать прощание! Уезжать так уезжать, нечего оглядываться.
   И я переключил внимание на аэробус, тут все для меня было ново и интересно, хотя залезать пришлось почти как в полицейский фургон. «Ваш номер, проходите в салон, вот ваше место, курить запрещается». Стюардессы были старые, никаких тебе стройных ножек. Я был зажат в тесном пространстве: перед носом — спинка переднего сиденья, сзади — чужие коленки, упирающиеся в мое кресло. Это меня слегка разочаровало: в фильмах, например в «Эмманюэле», самолеты совсем не такие. Хотя, конечно, и полет у меня не развлекательный.
   Едва усевшись, атташе вскочил, переступил через меня и сказал, что еще разок сбегает позвонить и сейчас вернется. Хорошо бы, потому что я как-то плохо себе представлял, что буду делать на родине без него. Чтобы отогнать эти мысли, я, пока его не было, поигрывал откидным столиком. Но тут подошла стюардесса, велела мне перестать и поднять спинку кресла на время взлета. На это кто-то с другого конца салона громко возразил, что она перепутала самолет — в этом кресла не откидываются, и вообще ему надоело это безобразие, вечно опоздания и никаких объяснений. Стюардесса в ответ потребовала, чтобы он не курил, а он ей посоветовал заткнуться, и другие пассажиры были за него, а она им сообщила, что она на работе — на работе, господа! — а они ей — что зато они на отдыхе и не желают, чтобы с ними обращались как с быдлом. Я подумал про себя, что летать самолетами «Эр Франс» не так уж и комфортно.
   Атташе вернулся еще более возбужденный и расстроенный, чем прежде. Наверно, дозвонился. С несчастным видом он сел на свое место и понурился, сжав зубы, потом вскинул голову и злобно велел мне смотреть в иллюминатор, потому что там интереснее. Из добрых чувств к нему я так и сделал, недоумевая, однако, чего ради он вдруг на меня напустился. Он же достал какую-то электронную игрушку, должно быть, она заменяла ему записную книжку, и, чтобы забыть о моем присутствии, углубился в изучение своего расписания день за днем в обратном порядке, на месяцы назад. Я мысленно торопил самолет, мне казалось, что моему спутнику будет полезно на некоторое время потерять почву под ногами.
   Однако, когда мы наконец взлетели, мне стало жутко, хоть я не подал виду. Я, конечно, понимал: пилот знает свое дело, но отрываться от земли — как-то все же… а впрочем, инш'Алла! Восклицание вырвалось у меня само собой, словно сработал какой-то рефлекс, и на губах остался странный привкус. Вот что значит перемена климата.
   Я стал внимательно изучать инструкцию на случай аварии, лишь бы не смотреть на панораму Марселя с птичьего полета. Мне совсем не нужно было этой картинки на прощанье. Гораздо больше подходила к моему душевному состоянию акция в зале аэропорта; она прекрасно отражала все, что я испытывал: предательство и равнодушие окружающих, отказ от иллюзий и протест. Начнется или нет для меня новая жизнь, но со старой покончено — и то слава Богу!
   Когда прозвучал музыкальный сигнал и погасли надписи, призывающие застегнуть ремни, снова появилась стюардесса, придерживая за веревочку накинутый на шею спущенный спасательный круг. Жан-Пьер Шнейдер откинул столик. Я не решился сказать ему, что это запрещено и что стюардесса будет ругаться. В конце концов, гуманитарный атташе фигура поважнее, чем какая-то стюардесса. Он раскрыл мое досье и молча углубился в него. А я, чтобы не мешать ему, закрыл глаза, как будто сплю.
   Когда я проснулся, мы летели в облаках, голос пилота объявил, что в Рабате ясно. Я взглянул на атташе: он покончил с моим досье и теперь крупным, решительным почерком писал письмо. Начиналось оно с обращения «Клементина». Имя необыкновенно красивое, но я оставил это замечание при себе — нехорошо соваться в чужие дела. Однако, поскольку он писал и зачеркивал, я позволил себе полюбопытствовать. Все равно он это выкинет, так что ничего страшного. Прочел я следующее: «Клементина, я знаю, что ты (дальше зачеркнуто) и все же что-то во мне (опять зачеркнуто) и твой голос (зачеркнуто) оставь мне возможность (зачеркнуто) сказать тебе (зачеркнуто)».
   Атташе поймал мой взгляд и быстро спрятал листок:
   — Ну-ну, не стесняйтесь!
   — Извините, — сказал я. — Я не читал, а просто смотрел.
   — Смотрите лучше в окно!
   Я уткнулся в иллюминатор и стал созерцать небо, но по звуку определил, что он рвет листок и поднимает столик. Глядя на облака, я пытался представить лицо этой его Клементины.
   — Простите, Азиз, — сказал атташе. — Я сорвался. Я промолчал, а он чуть погодя прибавил:
   — Я развожусь с женой. Неприятно говорить об этом.
   Ладно, не важно, сказал я, то есть, конечно, очень важно, но я понимаю, это дело личное. В утешение ему я хотел было рассказать про свою неудавшуюся помолвку, но не стал: он из другой среды, и наверняка его проблемы не имели с моими ничего общего.
   — Ее зовут Клементина, — со вздохом сказал атташе.
   Я изобразил удивление и восхитился: красивое имя, и ведь есть такие фрукты, клементины, они как раз растут в Марокко. В этом я был не совсем уверен, но надо же было что-нибудь сказать. Он вдруг ударил кулаком по подлокотнику между нашими сиденьями, да так сильно, что из него выскочила пепельница и выплюнула мне на колени окурок. Как раз в это время мимо проходила сердитая стюардесса, я пояснил ей, что не курю: это просто из пепельницы вылетело.
   — Не понимаю, просто не понимаю, что произошло и как вообще такое могло случиться! — бедный атташе воздел руки, вопрошая переднее кресло.
   Должно быть, он имел в виду свои отношения с Клементиной. А я подумал, что все происходит само собой и ничего нельзя поделать. Вот, например, я: позавчера радостно садился за стол, накрытый по случаю моего обручения, а сегодня, неповинно-уличенный, наглядно-выдворенный, лечу на фальшивую родину в сопровождении человека, не понимающего, почему его разлюбила жена. Нас свел друг с другом случай, однако мы были так похожи. Что-то в этом проглядывало утешительное.
   Сидящая в ряду напротив пассажирка обнажила левую грудь, готовясь накормить младенца, и я остро ощутил тоску по Лиле. Лила была самой красивой девушкой из всех, кого я знал, не важно, что знал я только ее. Я явственно ощутил под ладонями ее грудь, словно мы опять обнимаемся в воде, у скалы, и мои руки скользят под ее купальник. Я быстро открыл глаза, чтобы прогнать это видение. Кормящая мать была хрупкой блондинкой, примерно такой должна быть Клементина, рядом сидел ее муж, араб. Он улыбнулся мне — наверно, решил, что у нас с ним есть что-то общее: мой Жан-Пьер Шнейдер такой же белокурый, как его красотка.
   — У вас есть дети, господин атташе?
   Он дернул плечом. По выражению его глаз и выпяченной губе я понял, что вид младенца смущает его так же, как меня. Он достал сигарету, сосредоточенно оглядел ее и яростно затолкал назад в пачку. После чего резко повернулся ко мне и взорвался:
   — Они что думали, я закачу скандал, буду мешать им встречаться? Только не говорите, что они испугались! А я поступил просто: как только она сказала, что у нее кто-то есть, взял и ушел из дому! Собрал чемодан, взял свои бумаги и уехал в гостиницу. Вот и все! Что еще я мог сделать?
   — Не знаю, — сокрушенно отозвался я.
   — Ну да, я должен был бороться, ответить ударом на удар, нанять сыщика, вооружиться компрометирующими фотографиями, первым подать на развод, швырнуть Лупиаку в лицо заявление об уходе? Так?
   Я ответил, что в жизни бывает всяко: иногда не успеваешь сообразить, что надо сделать, и потом есть ведь гордость.
   — Лупиак — это ее любовник. Замдиректора пресс-службы министерства. Это он отослал меня в командировку, чтобы быть спокойным. Видите, я вам все рассказал.
   Я поблагодарил за доверие. Странно, до чего мы были похожи и в одинаковом положении, с той только разницей, что он думал, будто мы направляемся в какое-то определенное место.
   — Меня все это бесит, — тоскливо закончил он. — Ну, ладно.
   Он снова взял досье, на котором значилось мое имя, задом наперед, как в школе: Кемаль Азиз. И тут же мучительные воспоминания о теле Лилы вытеснились другими: я вспомнил школьные запахи — чернил, тетрадных обложек, — которые когда-то так любил. Атташе с наигранной бодростью — так, чтобы забыть о неприятностях, включают футбол по телевизору — произнес:
   — Займемся-ка твоими делами, Азиз.
   Он выговаривал мое имя непривычно коротко, сухо, отрывисто. Цыгане произносили его нараспев: «Ази-и-из». Марсель остался далеко позади. Интересно, как долго продержится у меня акцент?
   — Извини, что пристал к тебе со своим нытьем.
   — Не за что извиняться, — сказал я, — наоборот.
   Мне было бы куда интереснее слушать его и воображать эту привыкшую к роскоши женщину, Клементину, теперь я видел ее совсем светлой, с короткой стрижкой — полная противоположность Лиле. Но представить себе весь их антураж я не мог — не хватало материала.
   — А где вы живете, господин атташе?
   — Можешь говорить мне «ты», как принято у тебя на родине, меня это нисколько не шокирует.
   Зато меня шокировало, что он говорил мне «ты», но я промолчал. В те полгода, что я проучился в шестом классе, меня называли на «вы», и я с таким удовольствием вспоминал об этом! Однако очень скоро он снова перешел на «вы», так ему явно было удобнее. Но разрешил мне звать его не господином атташе, а господином Шнейдером или просто Жан-Пьером. А на мой вопрос ответил, что жил на бульваре Малерб, то есть там они жили с женой, но, поскольку квартира принадлежит ей, то он оказался бездомным.
   — В какой-то степени мы с вами в одинаковом положении, Азиз.
   Тут он смолк, вероятно, обдумывая, в какой именно, я тоже молчал, чтобы не мешать его размышлениям. От этого человека пахло школой — приятный запах, напоминавший коллеж Эмиль-Оливье, где, что ни говори, моя жизнь надломилась в первый раз — когда пришлось бросить учебу. Теперь я как будто возвращался после каникул, длинных-длинных, в целых шесть лет.
   Так прошла минута-другая. Потом он снова раскрыл мое досье, чтобы ознакомиться со всеми данными; непонятно, зачем оно ему было нужно, раз я сам, живьем, сидел с ним рядом. Он вздохнул:
   — Да, но, оставляя в стороне мои личные проблемы и некоторые, так сказать, аналогии… я не одобряю подобных методов. То есть я не спорю, любая гуманитарная миссия достойна уважения, и я готов отнестись к ней серьезно, но эта поспешность… Во-первых, я долгое время занимался исключительно проблемой распространения французского языка и культуры во Вьетнаме, по заданию литературно-издательского отдела, — а потом еще удивляются, почему у нас, не примите на свой счет, постоянные провалы во внешней политике. Во-вторых, я переживаю душевный кризис, меня нельзя было никуда посылать, кроме того, безотносительно к моему состоянию — еще раз прошу прощения за то, что докучаю вам, — так вот, я все равно не могу устроить вас за два дня; если бы даже не вмешался Лупиак, вы же видите: все делается с бухты-барахты; всем командует пресса — ну, о вас я не говорю… Но мне даже не дали времени приготовиться. А я совсем не знаю Марокко.
   Как, и он тоже? Хорошенькое начало.
   — У вас есть фотография? — спросил я.
   — Какая фотография?
   — Фото госпожи Шнейдер. А я вам покажу карточку Лилы. Это моя невеста, она меня бросила.
   Он вздернул бровь над очками, поколебался, но все-таки достал из бумажника маленькую, как для паспорта, фотографию, которая была засунута между кредитных карточек, и протянул мне ее, неохотно, как брезгливый человек дает попить из своей бутылки. Я взглянул и неприятно поразился, но не выдавать же разочарование: Клементина оказалась довольно противной, с холодными глазами, поджатым ртом, тяжелым подбородком и, главное, чернявой. Нет, ему нужна была блондинка, и я еще разок взглянул на молодую женщину напротив, но с другим чувством: она уже не служила мне моделью для неведомой Клементины — смешное имечко, все равно что Банана или Апельсина.