не заметил, как задремал...
   Разбудил меня какой-то внезапный грохот. Я вскочил на ноги и бросился к стрехе. Со сна и от неожиданности сердце у меня неистово стучало, глаза слепило солнце.
   Лишь через какой-то миг, освоившись, увидел: в широко открытые ворота, у которых стоял в своем брыле дядька Панько, въезжала во двор, приглушенно шумя мотором, легковая немецкая машина. Проснулся я, вероятно, тогда, когда она газанула, взбираясь с плотины на каменистый косогор, уже возле самого дома.
   Остановилась машина посреди двора, на том самом месте, где вчера ночью стояла бричка. Из нее вышло двое немцев. Один - толстый, с большим животом. Таким, что полы коричневого широкого френча не сходились. Другой - худощавый, длинношеий, в обычной немецкой форме пехотинца У обоих на поясах большие черные кобуры. У толстого на голове пилотка, у армейца большая, с высокой тульей фуражка. Толстый потянул за собой с сиденья автомат. А с переднего места, из-за руля, тем временем выпрыгнул еще и третий - БОдитель. Хотя, наверное, по профессии и не шофер, потому что одет был слишком уж нарядно: хорошо подогнанный серо-голубой мундир, новенькая фуражка и на плечах новенькие небольшие серебристые погоны.
   Немцы разгуливали по двору, разминая ноги. Толстый что-то кричал дядьке Паньку, который закрывал ворота, или же полицаю, который торопился к воротам снизу, со стороны плотины. Я невольно подумал: "Теперь бежать уже некуда... Теперь придется повоевать". В том, что уложу всех троих при первом же их подозрительном действии, я был абсолютно уверен. Вот только что будет потом... это уж другое дело...
   Однако гитлеровцы (какие-то, вероятно, чины из района или области) вели себя мирно. Размявшись, все, кроме полицая, вошли в дом. В комнате они долго, очень долго, если учесть мое положение, обедали. Полицай все это время торчал с винтовкой у ворот.
   Снова на подворье немцы вышли с шумом, возбужденные, с расстегнутыми френчами, из-под которых белели нижние рубашки, с раскрасневшимися (даже издали видно), лоснящимися мордами. Весело перекликаясь, они некоторое время расхаживали по подворью и саду.
   Рвали с деревьев сливы, груши, трясли яблони. Лениво лакомились созревшими плодами, иной раз лишь надкусив яблоко или грушу, с хохотом швыряли ими друг в друга.
   Чуточку позже они вышли на берег пруда, принялись раздеваться. Толстый, в коричневом мундире, разоблачился совсем, догола, шагнул в воду, блаженно, по-женски писклявым голосом заохал и захлопал себя широкими ладонями по отвисшему тяжелому животу. Двое других остались в трусах. Подкравшись, они внезапно обрызгали толстяка водой. Тот взвизгнул, подпрыгнул и с хохотом и криками помчался вдоль берега. Опьяневшие, они долго и весело гонялись друг за другом, хохотали так, что зхо звонко раскатывалось над прудом. Полицай, все стоявший с винтовкой у ворот, хохотал угодливо, по-холуйски, хотя они его и не видели.
   А у меня чесались руки. Меня оскорбляла вся эта суета, то, как они весело развлекались и безнаказанно резвились на нашей земле, возле нашего пруда. Особенно возмущал толстяк. И я еле сдерживал острое, почти непреоборимое желание полоснуть по ним очередью из автомата.
   Набегавшись и накричавшись, они искупались и, наконец, утихомирились. А через час, приказав бросить в машину два мешка муки, уехали.
   Уже совсем под вечер из мельницы во двор вышли полицаи (их там оказалось трое), поужинали, покурили и, как только зашло солнце, возвратились на мельницу, вероятно, на свои посты.
   Наконец все вокруг - пруд, голые бугры, сад и дорога на той стороне-окуталось синими, густыми вечерними сумерками. И дядька Панько разрешил мне выйти из моего укрытия.
   Затемно, перед самым восходом луны, дядька Панько молча повел меня по тропинке мимо хаты вниз, к плотине. Тихо было вокруг. Мельница над нами, вверху, призрачно белела, словно бы совершенно безлюдная. Лишь в лотках пенилась, клокотала вода, срываясь с колес, несколькими упругими струями падала на огромные плоские камни, разбросанные вдоль речушки.
   Речушка эта бурно вытекала прямо из-под мельницы и затихала, входя в низкие ровные берега в двадцати - тридцати шагах от плотины. Пробираясь в густых зарослях аира и чернотала, прикрытая сверху высокими вербами, текла дальше, в темноте неслышимая и невидимая, давая знать о себе лишь влажностью и прохладой ночного прибрежного воздуха.
   Мы шли по узенькой, хорошо утоптанной тропинке.
   Через некоторое время остановились под раскидистой, с молодыми ветвями и старым стволом вербой.
   - Теперь идите прямо за этим вот парнем и не суылевайтесь, - сказал дядька Панько.
   Я присмотрелся внимательнее. Парень в чем-то темном, из-под чего светилась бе тая рубашка с расстегнутым воротником, без головного убора, коротко остриженный, стоял, прислонившись спиной к вербе. Оказался он мальчишкой лет четырнадцати. Услышав слова дядьки Панька, он сразу молча повернулся ко мне спиной и направился в сумрак скрытой кустами тропинки.
   Я не удержался, спросил:
   - А куда идти?
   - Не сумлевайтесь, - ответил мне уже где-то за спиной дядька Панько. Придете куда следует...
   И исчез, неслышно растворился в ночи.
   Шли мы, наверное, около трех часов, а то и больше, все время молча. Чем дальше, тем светлее и светлее становилось вокруг. Где-то у нас за спиной взошла и неторопливо поднималась вверх по крутому косогору звездного неба огромная, преступно беспечная и ясная луна.
   Мальчишка шагал по-взрослому широко, не оглядываясь. Коротко предупреждал: "Ров. Камень. Пенек..." Лишь в одном месте произнес несколько слов:
   - Здесь у нас родник. Вода очень вкусная. Напейтесь, если хотите.
   Воспользовавшись этим приглашением, я растянулся, на холодной траве и приник губами к источнику. Вода и в самом деле была удивительно вкусной, словно бы сладкой, и такой холодной, что зубы заломило.
   После меня напился и мой провожатый. Тронулись дальше. Из балки в балку, с пригорка в ложбину. Берега пошли преимущественно голые. Лишь кое-где темнели лоскуты притоптанной скотиной осоки и торчали низкие ободранные кустики. Под ногами сухой бурьян, стернище. Порой на тропинку склоняло тяжелые метелки просо.
   Повстречались две скалы. Выступали, выразительно темнея, еще издалека видные, выпирали над самой речкой округлыми крутыми гранитными лбами. Перед тем как обойти такую скалу, мальчик останавливался, выжидал и прислушивался.
   Пересекли небольшой луг с несколькими копнами сена. За ним тропинка снова нырнула в левады, в заросли верб, лозы, лопухов, чернобыла и конского щавеля.
   Острознакомо, тревожно ударило в ноздри запахом конопли.
   Мальчик остановился. Оглянулся.
   - Тут будем переходить улицу. Присядьте, а потом поодиночке.
   - А где мы? -спросил я, приседая.
   - В Новых Байраках.
   Он пригнулся, сделал шаг, шмыгнул куда-то за кусты и исчез.
   Через минуту после этого издалека донесся тихий свист. Приняв его как сигнал, тронулся и я. Перешагнул через неглубокий ров и вышел на дорогу. Справа, на открытом месте, речушка разлилась широким плесом. Над этим плесом деревянный мосток, далее колодец с высоким журавлем, вербы. Из-за старой вербы подошла к нам высокая женщина.
   - Ты? - спрашивает мальчика, не называя имени.
   - Я, - тихо отвечает мальчик.
   - Все в порядке?
   - Ага.
   - Хорошо. Возвращайся домой. А вас прошу за мной.
   Идем теперь куда-то вверх. Кусты остались позади, начался огород. Картофельная грядка, по ней то тут, то там высокие подсолнухи, несколько старых деревьев, вероятно груш. Впереди в лунном свете выступает какое-то огромное приземистое здание... Рига? Да, рига. С низенькими, утопающими в лопухах стенками и высоченной, но провалившейся крышей. Навстречу нам выходит мужчина. Рослый, плотный.
   - Иди, Парася, поспи, - слышу шепот. - Ничего уже больше не нужно.
   Женщина, не задерживаясь, идет дальше. Мужчина молча и сильно стискивает мой локоть... И ведет. Мимо риги, по картофельным грядкам, по густой высокой ботве кабачков. Переступаем через белую жердь и входим на подворье. Большая, с крытым крыльцом хата. Темные сени. Узенькая дверца в кухню завешена еще и плотным одеялом. Она закрывается за нами, и я оказываюсь в сплошной, непроглядной темноте.
   - Одну минутку, - доносится откуда-то сбоку густой спокойный бас. Сейчас я ее, проклятую, разыщу...
   Легкий шорох. Стук. Потом вспыхивает зажигалка.
   Мужчина засвечивает керосиновую лампу и пристраивает ее в закутке. Из темноты выступают просторная кухня, печь, стол. На столе что-то горбится, прикрытое полотняным рушником. Окно наглухо закрыто чем-то темным.
   Возле печи, повернувшись ко мне лицом, мужчина.
   Ему лет под сорок. Высокий, статный, хотя уже и чуточку грузноватый. Бритое, полное, спокойное лицо с крупными четкими чертами, негустые, опущенные усы, умные, внимательно-спокойные глаза. Хотя взгляд их тоже какой-то тяжеловатый, твердый. На голове темная суконная фуражка военного образца; темный, с накладными карманами китель, синие широкие галифе и хорошо начищенные новые сапоги.
   Стоит, рассматривает меня и, наконец, произносит низким, густым басом:
   - Ну, а теперь... здравия желаю, капитан... капитан Сапожников, если не ошибаюсь? - Он широко улыбается и, не дожидаясь ответа, продолжает: Чудесная, скажу я вам, фамилия для конспирации. При случае и необходимости можно назвать, например, и по-нашему - Чеботаренко. Все остается так, как и было. А вместе с тем звучит как совершенно новая фамилия... - Не переставая улыбаться, подходит ближе ко мне. - Но прежде всего познакомимся... Я староста села Новые Байраки Макогон...
   Последнее слово для меня как неожиданный удар.
   Око внезапной и неудержимой дрожью пронизывает все мое существо. Вероятно, и на лице ч го-то такое отражается- улыбка на его г"бах ггснет...
   Он неторопливо протягивает мне руку, а я подсознательно тянусь к своему карману. "Неужто совпадение?
   Неужели тот самый?.. Тот самый, "собака из собак"?
   Макогон?.." Фамилия такая нечастая, что сразу, как только произнесла ее Микитина бабушка, засела в моей памяти...
   - О-о-о! Да вы уже, вижу, успели кое-что прослышать, - сразу же меняет тон мужчина, и лицо его становится замкнутым. - Только прошу вас, не нужно... - добавляет он поспешно и не без иронии. - Я говорю, не нужно выстрелов. В конце концов черт не так уж страшен, как его малюют.
   Макогон грузно опускается на стул, так и не дождавшись моего рукопожатия.
   - Хорошо... Садитесь вот сюда, - указывает рукой на топчанчик. - Нам, вероятно, и в самом деле следует сначала объясниться.
   Он хмурит густые брови, морщит высокий лоб, собираясь с мыслями. А я так и стою на месте, не зная, как себя вести дальше. Не понимая, как же это так случилось, что привели меня прямо в руки тому самому "собаке из собак", от которого предостерегали.
   - Дело такое... - наконец неторопливо, тяжело начинает он. - О себе ничего не буду говорить. Не уполномочен, понимаешь, - переходит он на "ты". - А вот о тебе... Дело в том, что там очень обеспокоены вашим молчанием. Не знают, где вы и что с вами. Прошлой ночью снова сбросили человека на Каменский лес к пархоменковцам... К розыскам подключили и меня. Имею приказ разыскивать и, если что, связать с"обкомом или хотя бы известить его. Обо мне же отныне и в дальнейшем будешь знать только ты. Раскрываюсь, понимаешь, лишь перед тобой в связи с вашими непредвиденными обстоятельствами. Ни один человек из твоих ничего обо мне не должен знать.
   - Т-так, - крайне обескураженный, бормочу я, неуклюже усаживаясь на топчан. С острой тревогой, страстной надеждой и страхом оттого, что сразу же могу утратить эту надежду, спрашиваю: -А вы?.. Есть у вас какие-либо сведения?.. Хотя бы о ком-нибудь из моих людей...
   Спрашиваю, а у самого все еще не выходит из головы- Микнта, бабуся, ее слова о "собаке из собак"...
   - Нет... покамест... Да и вообще, вероятно, этим будете заниматься, по крайней мере в ближайшее время, без меня. Но... сначала я все-таки должен удостовериться... Ты же, наверное, сможешь дать мне какие-то доказательства того, что ты настоящий капитан Сапожников? А чтобы поверил мне, скажу, что родился ты на Курщине, посылал вас сюда триста двадцать шестой, в твоей группе, кроме тебя, шестеро.
   И он одну за другой называет фамилии моих товарищей, а я...
   - Собственно... - медленно тяну я, учитывая все, что произошло со мной за эти двое суток.
   Твердо взвесив все "за" и все "против", прихожу к выводу, что не поверить этому так обстоятельно информированному человеку все равно что не поверить уже теперь, задним числом, Мпкитиной бабушке... И вот староста села Новые Байракн внимательно рассматривает подол моей солдатской рубашки.
   Осмотрев мою "справку", Макогон помолчал, потом сказал:
   - Ну что ж, капитан Чеботаренко, думаю, что этот документ тебе тут больше не понадобится. Снимай во избежание лишних хлопот рубашку, а я найду тебе какую-нибудь другую... А эту, думаю, лучше всего просто уничтожить. Хотя... можно, конечно, и припрятать гденибудь в надежном месте, чтобы потом внукам показывать. Лучше всего - вырезать этот лоскут, в бутылку да в землю. Хороший, проверенный способ. Сто лет будет храниться... Великий будет подарок внукам, если... конечно... доживем. Макогон теперь улыбнулся скупо и как-то грустновато. И, немного помолчав, начал уже о другом. - О твоих покамест нигде никаких слухов. Кроме того, подлссненского, парашютиста. Однако где-то они есть. Живые или мертвые, но на свободе. В руки гитлеровцам, по крайней мере в ближайших районах, не попал ни одни. Гитлеровцы, найдя парашют, организовали облаву чуть ли не по всей области. Несколько дней каждый уголок будут прочесывать. Ну а мы свое: всем группам и организациям "Молнии" велено быть на страже днем и ночью, разыскивать, укрывать, спасать. Особенно в направлении Каменского леса. Не исключено, что твои, сориентировавшись, будут пробираться все же к месту сбора...
   Макогон закурил, расстегнул ворот кителя и, сдерживаясь, чтобы не зевнуть, закончил:
   - Ну что ж... утро вечера мудренее, как говорят умные люди. Давай поужинаем чем бог и моя Парасочка послали - и на боковую. Живому человеку положено хоть малость поспать не только в мирное время.
   Ночевал я в той самой риге, мимо которой недавно проходил. В уголке, на свежей соломе, настеленной за ворохом ржаных снопов. Спалось мне, откровенно говоря, плохо. Не выходили из головы товарищи: где они сейчас, что с ними? Не совсем к тому же укладывалось в голове и все то, что творилось сейчас со мною. Как же это так?.. Неужели же эта старушка или, по крайней мере, внук ее Микита так и не знают, к кому меня спровадили?.. Ибо, если бы знали... Тогда к чему бы было говорить о "собаке из собак"? Одним словом, было о чем подумать в этой риге. Да и времени хватало. Вся ночь, да еще и предстоящий день!..
   Только уже под вечер, возвратившись со службы домой, Макогон, отпустив ездового, поставил коней головами к бричке, прямо посредине двора, подбросил им в передок свежей викосмеси и тогда уже позвал меня в дом, чтобы вместе пообедать.
   Детей у моего случайного хозяина не было. Жили они вдвоем с женой, и чувствовали мы себя в доме почти в полной безопасности. Хотя, на всякий случай, дверь в сенях закрыли на задвижку и автомат я, как всегда, держал под рукой.
   Обедали мы вдвоем, в большой комнате; два закрытых кружевными занавесками окна во двор, одно - на широкую, центральную в селе, улицу.
   За обедом, хорошо понимая, что действую не конспиративно, а то и просто по-глупому, я все лее не удержался:
   - А знаете ли вы, товарищ Макогон, какого мнения о вас все те, кто направил меня сюда?
   - Могу лишь догадываться, - насторожился Макогон. - А разве что?..
   Однако потом, выслушав мой рассказ про "собаку из собак", не удивился. Лишь улыбнулся сдержанно и грустно.
   - Ни я их, ни они меня, эти люди, вовсе не знают...
   Возможно лишь, как старосту. Да и то издалека, понаслышке... А если уж ты крайне хочешь знать правду, капитан...
   - Ну, чтоб так уж непременно... - пошутил я, - то не скажу. Так, какой-нибудь обрывок...
   - Вся правда заключается в том, - продолжал совершенно серьезно Макогон, - что правду обо мне, да и то не всю, знают тут лишь трое: моя Парасочка, тот мельнии да еще один добрый человек, к которому я вас через некоторое время и отправлю... Ты ведь случайно натолкнулся на одно из звеньев подпольной цепочки "Молнии" в том, наверное, месте, где она, эта цепочка, в какой-то мере переплетается с моей... Конечно же, если бы этот одноглазый мальчик знал, к кому направил тебя мельник, - не сносить бы Паньку головы... Да ты уж его на этот раз не выдавай!.. Потому что, если бы у тебя все шло так, как было задумано с самого начала, мы могли бы и не встретиться. А если бы и встретились где-нибудь значительно позднее, то только по однойединствепной линии - линии разведки, капитан... И говорю я тебе об этом совершенно сознательно, на всякий случай... Ну, а тут, когда вдруг исчез целый десант во главе с капитаном госбезопасности неизвестно где и как, кто-то там вверху решил побеспокоить и меня, но не успел еще я и подумать, а мельник уже обратился к моей жене: так и так, мол, настоящий советский парашютист объявился! Куда его?.. Так что, несмотря на то что и подполье и партизаны интересуют меня прежде всего и только именно по линии разведки... то что ни говори, а тебе, капитан, со мной все-таки повезло. Магарыч с тебя причитается!
   Когда обед близился к концу, я уловил какой-то неопределенный однообразный, все нарастающий гул или, вернее, топот. А когда понял, что это такое, на улице вдруг раздалась песня. Не очень громкая, не очень бодрая и слаженная. Но пело, несомненно, много людей.
   Первым бросился к окну Макогон. Отвернул уголок занавески, взглянул на улицу и, повернувшись ко мне, непонятно улыбаясь, сказал:
   - Не хочешь ли, капитан, полюбоваться, кто за тобой охотится? Посмотри!..
   Вдоль улицы, громко стуча сапогами, поднимая розовую в лучах низкого уже солнца пыль, двигался строй не строй, но изрядная, на сотню, а то и больше людей, колонна. Одеты кое-как: в немецкое, полунемецкое, военное и полувоенное, гражданское, с белыми повязками на рукавах, но все до единого вооружены винтовками, карабинами, автоматами. Было у них даже два или три ручных пулемета.
   - И все это, брат, на тебя одного, - улыбнулся Макогон. - Охотились целый день, да так ничего и не обнаружили.
   Я не без любопытства и, откровенно говоря, не без жути проводил глазами эту собранную ради облавы на меня и моих товарищей колонну полицаев, ведомую толстым, с большим животом немцем в коричневом мундире, удивительно похожим на того, который вчера носился по берегу пруда нагишом.
   Полицаи были, видать, до крайности утомлены, вымотаны, однако еще бодрились. Тяжело шагая по мостовой, они широко раскрывали рты и истошными хриплыми голосами выводили:
   Соловей, соловей, пташечка,
   Канареечка жалобно поет!.,
   В самом конце колонны четко, даже лихо выступали двое - в зеленых коротеньких стеганках, пилотках, новых кирзовых сапогах. Вооружены они были тоже новыми автоматами, правда, образца сорок первого года, с круглыми дисками. Лихо стуча каблуками, они, казалось, громче всех выкрикивали:
   Ать, два, горе не беда!
   Канареечка жалобно поет!..
   А я с немым изумлением, будто завороженный, смотрел им вслед расширенными от удивления и недоумения глазами. И только после долгого молчания, наконец опомнившись, прошептал одеревеневшими, непослушными губами:
   - Т-т-товарищ Макогон, честное слово, те двое в хвосте мои... мои "святые"... то есть... я хочу сказать, мои хлопцы!
   СТАРШИНА ЛЕВКО НЕВКЫПИЛЫЙ
   Случилось это, вероятно, потому, что людям в тот момент было не до неба. Хлопот хватало и на земле.
   В центре села жадно и беспрепятственно хозяйничал пожар. Пламя охватило добрый десяток дворов. Время было сухое, самый разгар жатвы. И все, к чему прикасался огонь, сразу же вспыхивало и горело с какой-то особой яростью, потрескивая и постреливая: хаты, амбары, стога, пристройки над погребами, заборы, кучи сушняка и хвороста. Недолго сопротивлялись огненной стихии даже зеленые вишни, яблони и груши-дички вокруг хат. Листья на них сначала лоснились, потом сразу же начинали увядать, сворачиваться в трубочки и мгновенно дружно вспыхивали.
   Перекрывая клокотанье огня, пронзительно визжала в хлеву свинья, тревожно мычала корова, испуганно кудахтала где-то одинокая, случайно уцелевшая курица.
   Время от времени над всем этим прорывались короткие автоматные очереди, грубые выкрики немцев.
   И только люди, согнанные к колодцу, молча стояли тесной толпой. Окруженные десятком полицаев с автоматами и винтовками, взрослые и дети, женщины и мужчины, старые и помоложе, стояли, прижимаясь друг к другу, скорее настороженно, чем испуганно наблюдая за тем, что происходит вокруг. Молчание было жутким, потому что не плакали, потрясенные несчастьем, даже дети.
   В зареве пожара выступали словно бы отлитые из меди застывшие лица да иногда короткой красноватой вспышкой сверкали широко открытые глаза...
   А с чистого, звездного, лунного неба прямо на головы людей, прямо в огонь стремительно опускался пышный белый парашют...
   Начальник разведки партизанского десанта старшина Левко Невкыпилый падал прямо в огонь и уже ничего не мог изменить.
   Огни он заметил сразу, как только раскрылся парашют. В первую минуту они показались обыкновенными кострами. Поэтому Левко верилось, что самолет шел не очень высоко, а костры эти, по счастливому стечению обстоятельств, являются партизанскими сигнальными знаками.
   Но он почему-то все летел и летел. А огни, быстро вздымаясь ему навстречу, занимали все большее и большее пространство, разливались во все стороны и превращались в настоящий пожар. Можно уже было различить, что внизу горят дома, пылает чуть ли не все село, а он, Левко, летит с очень большой, оказывается, высоты...
   Все, что происходило с ним, укладывалось в быстротечные минуты. И сама жизнь решалась теперь одним мгновением. Но мысль работала точно так же молниеносно, фиксируя тончайшие ощущения и малейшие перемены.
   Он опускался, видимо, в самый центр действий карательного отряда. Значит, прежде всего оружие! Самое главное - не даться в руки живым, уничтожить как можно больше врагов, если уж так сложились обстоятельства. Если уж погибать, так погибать, как говорится, с музыкой. Левко так и подумал: "С музыкой", всем существом, всем телом ощущая только свое оружие: автомат, гранаты, пистолет... Стрелять нужно сразу, еще даже не приземлившись как следует, не обращая внимания на парашют, не освобождаясь от него...
   Огонь стелется по земле. Густыми космами клубится дым. И все это летит прямо на Левка. Только бы не попасть в огонь,, не утонуть в нем... Но кажется, он летит прямо в пламя, прямо в центр огромного пожарища.
   И теперь уже ничто его не спасет! Вспышка отчаяния!
   Боль бессильного бешенства, от которой темнеет в глазах... Всего на какую-то долю секунды... долю секунды, которая, собственно, решает все... Земля сильно толкает его в кончики пальцев. Колени привычно, автоматически пружинят. Его обдает жаром. Парашют валится и тянет куда-то в сторону. Левко механически срывает стропы, и они летят вслед за парашютом. Сам он падает на спину и сразу же вскакивает на ноги, будто ванькавстанька. И бросается в сторону от невыносимой жары, пышущей ему в лицо...
   Лишь потом уже, значительно позже, он восстановил в памяти все, что с ним случилось...
   Летел он, оказывается, на охваченную пламенем огромную ригу. Высокая, крутая, покрытая снопами пересушенной соломы, крыша ее уже прогорела и провалилась внутрь. Однако огонь еще не утихал. Имея, вероятно, какую-то пищу (снопы, дрова или сено) в самой риге, пламя, ослепительными языками пробивая шлейфы дыма, взвивалось высоко в небо.
   Левко приземлился всего лишь в нескольких метрах от глиняной стены. Парашют воздушной струей потянуло в огонь. Какой-то миг он, еще сопротивляясь этому сквозняку, развернутым зонтом висел над стеной. Но потом качнулся в сторону и мгновенно вспыхнул. Левко успел лишь оторваться от строп и пустить их вслед за парашютом.
   Был он в каком-то странном состоянии. В каком-то предельном напряжении всех физических и душевных сил. Будто при вспышке молнии, которая каким-то чудом не погасла, а так и осталась гореть... Все казалось совершенно нереальным. Как в тяжелом, но очень ярком сне...
   Вокруг было на удивление пусто и тихо. Никто не нападал, вообще никого и не было. Трещало, гудело и постреливало лишь пламя. В обе стороны тянулась длинная низенькая и глухая рыжая стена. Внизу вдоль стены заросли лопухов, крапивы, лебеды. Бессознательно Левко попятился подальше от огня. Нога провалилась в какой-то неглубокий окоп. Чуть не упал. Покачнулся, задержался и осмотрелся вокруг... Терновые кусты, негустой, с обгоревшими и пожухлыми уже листьями вишенник. Светло как днем. А позади, за спиной, темнота.