Со Славиным они уединились в небольшой комнате с письменным столом и высоким окном, выходящим на Неву. Леонид Ефимович выдернул из розетки телефонный шнур, чуть приметно усмехнувшись, обронил:
   – Чтоб нам никто не мешал.
   Николаю Евгеньевичу не пришлось даже задавать вопросы, Леонид Ефимович протянул ему отпечатанные на машинке листы.
   – После того как вы мне позвонили, я поручил своему секретарю подготовить все материалы, – пояснил он. – Думаю, что здесь вы найдете ответы на все интересующие вас вопросы.
   И действительно, на листах было изложено все то, что необходимо для статьи: библиография, биографические данные, награды, заслуги и прочее. Тем не менее Николай Евгеньевич задал с десяток вопросов, на которые Славин дал исчерпывающие ответы. Ему было за шестьдесят, но выглядел он моложе, глаза изучающе ощупывали Лукова; в свою очередь Леонид Ефимович спросил про здоровье главного редактора, дав понять, что они в дружеских отношениях, впрочем, об этом Николай Евгеньевич и сам знал. Главный редактор и Славин не раз вместе ездили в заграничные командировки, представляли советских литераторов за рубежом на теоретических конференциях и диспутах.
   – Вы не проголодались? – поинтересовался Леонид Ефимович. Луков не успел ответить, как он вставил вилку в розетку, снял трубку телефона, набрал номер и негромко произнес: – Людочка, принесите, пожалуйста, наверх пару бутербродов, кофе… Конечно, с икрой.
   Леонид Ефимович расспрашивал про видных московских критиков, передавал им приветы, как бы между прочим вставлял, что с одним он ездил в США, с другим был на приеме в американском посольстве, с третьим подружился в Доме творчества в Пицунде. А секретаря Союза писателей Альберта Борисовича Алферова называл Альбертиком, тем самым подчеркнув, что они на короткой ноге. Когда заговорили о прозе и прозаиках, Луков поинтересовался, мол, как относится Славин к последнему роману Вадима Казакова.
   – Точно так же, как вы, – с улыбкой ответил Славин. Рыжие кустики волос на висках курчавились, красноватая лысина поблескивала.
   – О нем сейчас говорят…
   – Но зато мало пишут, – вставил Леонид Ефимович.
   – Я вот выступил…
   – Читал, – опять перебил Славин. – Правильно вы его… Но если честно, то ваша статья малодоказательна. Надо было как-то тоньше, а вы, как говорится, обухом! – Славин запнулся, встретив вопрошающий взгляд Лукова. – Понимаете, иногда резкая критика вызывает у читателей противоположный эффект… А вообще, Казакову это будет еще одним уроком. Он высказывает такие мысли, которые не нравятся нам… У нас свой микроклимат в организации, и мы никому не позволим его нарушать. Казакову или кому-нибудь другому.
   – Я рад, что вы разделяете мое мнение о Казакове.
   – Вашего мнения я совсем не разделяю, – поправил Славин. – Но ваша статья подрезала в глазах литературной общественности крылышки Казакову, за что вам и спасибо.
   – Читала ли общественность мою статью? – усомнился Николай Евгеньевич.
   – Об этом мы позаботились, – улыбнулся Леонид Ефимович. – Казаков, он ведь в Ленинграде нечастый гость. Живет месяцами где-то в Калининской области, строчит свои романы, и пусть… Лишь бы не лез в наши дела, не путался, как говорится, под ногами.
   – Я слышал в Москве, что Казакова хотят выдвинуть на премию, – вспомнил Луков. – Не буду ли я тогда выглядеть смешным со своей статьей?
   – Думаю, что этого не случится, – усмехнулся Леонид Ефимович. – Пока с нашим мнением считаются, а мы такого не допустим. Великое дело, что премии писателям у самих писателей в руках! Не смешно ли, если вдуматься, – журнал, опубликовавший повесть или роман, выдвигает его на Государственную премию? Секретариат Союза писателей выдвигает секретаря-писателя? И как это ни странно, никому в голову не приходит, что подобная практика просто-напросто неэтична.
   – Вы осуждаете такую практику?
   – Что вы! – рассмеялся Славин. – Я счастлив, что существует такое положение. Пока будет так, мы будем давать премии, кому найдем нужным… – Он вдруг резко повернулся к Лукову: – Конечно, об этом вы не вздумайте написать в своей статье.
   – Вы со мной так откровенны…
   – Потому что я вам доверяю, да иначе бы главный редактор и не прислал вас ко мне.
   Разговор перешел на последние веяния в литературном мире, где, кажется, тоже началась переоценка ценностей.
   – Некоторые наивные литераторы решили, что гласность и демократия что-то изменят в нашем деле, – заговорил Леонид Ефимович. – А что изменилось? В журналах сидят все те же люди, в писательском руководстве произошли самые незначительные перемены: на место ушедших секретарей пришли молодые энергичные люди… – Он выразительно посмотрел на Лукова: – Наши люди. Разве из «обоймы» кто-либо вылетел? Все те, кого резко покритиковали на писательских собраниях и форумах, тотчас выступили в печати с горячей поддержкой новых веяний, перемен… Кто больше всех критиковал в своих речах руководство, были сами выбраны в руководящие органы Союза писателей… Кто громче всех кричит о серости? Самые серые писатели! Так что в нашем литературном мире пока все без перемен…
   – Перемены есть, – возразил Николаи Евгеньевич. – Шубина так высекли, что он до сих пор не может опомниться.
   – Ваш Шубин – дурак, – заметил Славин. – Потерял чувство меры, за что и поплатился.
   – Не только он… поплатился, – вставил Луков.
   Славин внимательно взглянул на него и сказал:
   – Да, вы же много писали о Шубине… Честно говоря, не на ту лошадку вы поставили!
   Луков пожаловался, что пропала его книжка о Шубине. Считался чуть ли не классиком, ведь его фамилию печатали в журналах рядом с фамилией Славина…
   – Присылайте рукопись лично мне, – подумав, предложил Славин. – Нет, лучше все же на издательство. Я думаю, что мы вам поможем. На будущий год она, конечно, в план не попадет, а через год выпустим. Это я вам твердо обещаю. Шубина я знаю, честно говоря, писатель он слабый, но это уже не имеет никакого значения. Выходит, любого из нас, ну из этой самой «обоймы», можно вытащить и публично заявить, что мы – ничто? Нет, это принципиальный вопрос! И как бы я лично ни относился к Шубину, я поддержу выход вашей книги о его творчестве.
   Добираясь с пересадками на автобусах до Пушкинского дома, где ему нужно было повидаться со знакомым профессором, Николай Евгеньевич ликовал: монография о Шубине будет пристроена в Ленинграде! Это поистине царский подарок Славина! Стоит ли вспоминать про червонец, заплаченный за завтрак в Доме писателей… Луков готов был выкупать Леонида Ефимовича в ванне с шампанским!
   Николай Евгеньевич все больше проникался благоговением к Славину. Он всегда преклонялся перед умными людьми, которые все могут. Как далеко он, Луков, смотрел вперед, когда в каждой своей статье хвалил Леонида Ефимовича, вот оно и аукнулось в его пользу!
   В радостном, приподнятом настроении Николай Евгеньевич вышел у здания Ленинградского университета. Небо расчистилось от серой мути, иногда выглядывало красноватое осеннее солнце, и тогда свинцовые волны в Неве окрашивались в нежно-розовый цвет, а на другом берегу ослепительно вспыхивал позолоченный шпиль здания Адмиралтейства, бело-зеленоватый Зимний дворец тоже окутывался праздничным сиянием, взметнувшиеся над аркой Главного штаба кони, казалось, вот-вот оторвутся от пьедестала и взлетят в голубую промоину неба, раскрывшуюся над Дворцовой площадью. Услышав вверху мелодичный звон, улыбающийся Николай Евгеньевич поднял вверх голову, и в то же мгновение сильный толчок отбросил его к тротуару, он не удержался на ногах и растянулся на асфальте. Прямо над его головой ветер раскачивал металлический прямоугольник с надписью: «Осторожно, листопад!» К нему уже бежали прохожие, помогли подняться на ноги. Высокий широкоплечий парень в синей куртке на «молнии» смотрел на него.
   – Не ушиблись? – спросил он.
   – А что случилось? – приходя в себя, спросил Луков.
   – Что случилось! – воскликнула женщина в длинном палые и мужской шляпе. – Вы чуть не угодили под машину! Скажите спасибо молодому человеку, который вас вытащил из-под самых колес.
   – Есть ведь переход, – слышались другие голоса. – Прутся прямо под колеса!
   – Это вы меня? – взглянул на молодого человека Николай Евгеньевич. – Я даже не понял, в чем дело…
   – Вам, наверное, ангел позвонил в золотой колокольчик? – улыбнулся парень в синей куртке. У него светло-серые глаза и белые зубы. – Вы смотрели на небо и улыбались, а грузовик шел прямо на вас.
   – Выходит, вы спасли мне жизнь? – окончательно оправившись, спросил Луков.
   – Это громко сказано! – рассмеялся парень. – Когда переходите улицу, не смотрите на небо.
   – Как ваше имя? – видя, что его спаситель повернулся и зашагал по тротуару к Дворцовому мосту, спросил Николай Евгеньевич.
   – Андрей, – обернулся тот и скоро скрылся в толпе прохожих.
   Подходя к Пушкинскому дому, Луков подумал, что будто бы он раньше где-то видел этого парня. Ясные серые глаза, высокий лоб, короткая прическа, прядь темно-русых волос и эта ироническая улыбка. Николай Евгеньевич давно уже заметил, что после того, как ему перевалило за пятьдесят, все чаще встречаются люди, которые на кого-то похожи…
   И все-таки у знакомых надо спросить, есть ли у Вадима Казакова сын по имени Андрей…

3

   В народе бытует мнение, что каждому человеку всего доброго и недоброго отмерено по определенной мерке. Не бывает так, чтобы один человек был всю жизнь несчастен, а другой – счастлив. И потом, наверное, быть только счастливым – скучно. Счастье тоже ведь познается лишь по сравнению с несчастьем. Ученые-медики утверждают, что человеку необходимы стрессы и дистрессы. Только тогда он ощущает полноту жизни, все ее многообразие. Иногда можно услышать: мол, я больше не пью, потому что уже выпил свою «цистерну». Или вдруг энергичный боевой человек, всю жизнь боровшийся за какие-то свои принципы, как говорится, спускает пары и успокаивается, становится покладистым, равнодушным, идет на любые компромиссы. На вопрос, что с ним случилось, отвечает: «Я отвоевался, теперь хочу жить без всяких треволнений…» И живет.
   А вот любовь тоже отпущена человеку по мерке? Отлюбил свое и успокоился? И уже до самой смерти кровь твоя не вскипит, а сердце не вспыхнет?..
   Вадим Федорович сидел на черном пне у заросшей травой и кустарником землянки. Перед ним расстилалось Черное болото. Ветер шуршал тростником, ржавой осокой, тускло поблескивали между серых кочек свинцовые окошки болотной воды. Зеленая ряска сливалась с лиловыми листьями кувшинок. К самому краю болота подступили высокие сосны и ели, на мох и траву неслышно падали сухие иголки. На березах и осинах почти не осталось листьев, зато их много было под ногами. Неторопливые букашки и жучки ползали между ними. Наверное, запасают пропитание на зиму. Почти не слышно птиц. Сначала улетели ласточки, потом скворцы. Каждый день над Андреевкой тянутся караваны гусей, журавлей, других перелетных птиц. Иные летят своим клином молча, другие пускают на землю мелодичные грустные трели. Красиво летят на юг большие птицы. Впереди вожак, за ним – треугольником – летят другие. Иногда одна сторона треугольника или другая вытягивается, становится длиннее, затем снова выравнивается. Пролетят птицы, скроются за вершинами деревьев, а на душе останется тихая, приятная грусть. Невольно подумается: был бы ты птицей, наверное, тоже полетел вслед за ними…
   Вспомнились стихи Сергея Есенина:
 
Отговорила роща золотая
Березовым, веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше ни о ком.
 
   Осень всегда приносит с собой грусть-печаль. И печаль эта не мучает тебя, не терзает, а, наоборот, успокаивает, сладко тревожит, заставляет на мир взглянуть как-то по-иному. Философичнее, что ли. Почему любовь проходит?..
   Помнится, встретив Виолетту, внушал себе: дескать, это моя последняя любовь… Может, это и на самом деле так? Больше никогда он не испытает того, что когда-то испытывал к Ирине, Виктории, Виолетте? Кажется, он писал в одном из своих романов, что каждая любовь отрывает от человека какую-то частицу души. А у него их было три. Если верить тому, что каждому человеку природой отпущено все по мерке, то он, Вадим, уже исчерпал свой резерв? Слово-то какое-то казенное… Почему же тогда не пришло к нему спокойствие? Почему он обратил внимание на Галю Прокошину? Или кроме большой, настоящей любви существуют маленькие, грошовые любовишки? И теперь вся его жизнь будет состоять именно из этих любовишек? Незавидная же тогда у него судьба…
   В последнюю встречу с Викой Савицкой он услышал от нее, что в новом его романе главная героиня – существо неприятное. Ей, женщине, стало обидно за героиню романа. Значит, подсознательно Казаков придал своей героине черты Виолетты Соболевой… А с другой стороны, имеет ли он право так сурово судить женщин? Каждая из них что-то тоже отдала ему, в конце концов все они послужили прообразами его героинь.
   Треснула сухая ветка, сверху, шурша, упала красная еловая шишка. Вадим Федорович задрал голову и встретился глазами с пушистой, похожей на комок сизого дыма, белкой. Изящный зверек бесстрашно смотрел на него сверху вниз, в лапках его была зажата еще одна большая шишка. Изогнутый хвост неподвижно застыл за грациозно изогнутой спиной.
   – Привет! – улыбнулся Казаков.
   Белка наклонила голову набок, как это делают собаки, когда хотят понять, что говорит хозяин, потом пострекотала что-то неразборчивое и бросила вниз шишку. В следующее мгновение зверек взмыл вверх и очутился на другом дереве. Блеснул веселыми глазками и исчез в колючей хвое большой сосны.
   Почему-то после этой мимолетной встречи с белкой на душе у Вадима Федоровича стало полегче. Он поднялся с пня, наступил ногой на что-то твердое, нагнулся и извлек из-под жесткого седого мха ржавую неразорвавшуюся мину. В помятый стабилизатор набилась коричневая земля, перемешанная с нитями мха и грибницы. Повертев мину в руках, он подошел к самому краю болота и зашвырнул ее подальше. Почему то он был уверен, что она не взорвется, даже не пригнулся и не спрятался за дерево. Мина гулко шлепнулась прямо в свинцовое окно, зеленая ряска раздалась в стороны и снова невозмутимо сомкнулась. Мина не взорвалась.
   Вспомнился 1943 год, налет карателей на партизанский лагерь, свист мин, треск автоматов. Тогда его бабушка, Ефимья Андреевна, провела сохранившуюся часть отряда через непроходимое топкое болото. Она одна лишь знала узкую тропу, вилявшую меж кочек. В тот раз Вадим и подхватил на этом болоте проклятый ревматизм, мучивший его до сих пор. Сорок два года прошло с тех пор, а как живо все перед глазами! Хорошо замаскированные землянки, «птичье гнездо» на огромной сосне – там дежурил наблюдатель с биноклем, – черный, с помятым боком котел, в котором Ефимья Андреевна варила похлебку, партизаны, занятые каждый своим делом: один штопает рубаху, другой чистит и смазывает автомат, третий просто лежит на бугре и смотрит в небо…
   Неожиданно чьи-то теплые ладони закрыли ему глаза, горячее дыхание обожгло шею. Он даже не вздрогнул, лишь мелькнула мысль, что вот тут, где был партизанский лагерь и где он жил в общем-то как на пороховой бочке, был всегда в напряжении, начеку, мог ночью проснуться от шороха усевшейся на ветку птицы, сейчас не почувствовал даже присутствия постороннего человека, не услышал его шагов. Правда, на мху их и услышать трудно, но все равно мирная спокойная жизнь притупила все былые лесные инстинкты.
   Какое-то мгновение он стоял молча, даже не пытаясь отвести чужие ладони, размышлял: кто бы это мог быть?
   Тихий, журчащий смех…
   – Отпусти, Галя, – улыбаясь, сказал он.
   Перед ним стояла Галя Прокошина, на ней была капроновая куртка, на полных ногах короткие резиновые боты, у ног стояла плетеная корзинка, почти до самого верха наполненная клюквой. Крупные ягоды будто подернуты сизой дымкой. От одного взгляда ни них во рту появилась оскомина.
   – Гляжу, стоишь и смотришь на болото… – весело заговорила женщина. – Тебя что, леший заворожил, что ничего не видишь и не слышишь?
   – Я тут мальчишкой воевал… А жил вон там, – кивнул он на небольшой, заросший папоротником ров. – Это все, что от нашей землянки осталось.
   – Меня тогда еще и на свете не было, – сказала она, посерьезнев. – А почему здесь так много ямок?
   – Это воронки. Нас бомбили, обстреливали из минометов.
   – Господи, какие страсти! Мама рассказывала, как бомбили Андреевку. В дом Суворовых, что живут напротив, попала бомба. Сразу троих убило, а в нашем доме до сих пор в бревне ржавеет осколок.
   Хотя голос ее был грустным, однако в глазах не было большой печали. Кто войну не пережил, тот воспринимает ее как далекую историю, хотя в Андреевке нет семьи, где бы война и оккупация не унесли близкого человека. Галя наступила ногой на еловую шишку – та с писком вдавилась в мох. Куртка у нее распахнута, грудь распирает васильковую кофту, в глазах снова появился озорной блеск, губы тронула легкая улыбка.
   – Тихо-то как! – Закинув руки за голову, она потянулась всем своим округлым сильным телом. Кофта на груди затрещала, и маленькая матовая пуговица упала к ее ногам. – Чего ты вспомнил про войну? Раз жив-здоров, думай о живых…
   – О них… – кивнул он на болото, – тоже нельзя забывать.
   – Пойдем отсюда, Вадим, – сказала она. – Пойдем…
   Лес был пустынным и весь просвечивал, листья и хвоя под ногами шелестели, негромко выстреливали сучки, седой мох постепенно сменился на зеленый, сосны стали реже встречаться, все больше березы и осины. Меж стволов заголубело Утиное озеро. В Андреевку нужно было поворачивать направо, но Галя свернула к озеру. Вадим Федорович шел за ней, он с удовольствием смотрел на крепкие ноги женщины, шагавшей впереди. Иногда Прокошина оборачивалась, в глазах ее смех, мелкие зубы покусывали полную нижнюю губу. Наверное, ей стало жарко, и она на ходу стащила с себя куртку, теперь он видел, как играют ее крутые бедра. Она ничего не говорила, лишь взглядом манила за собой, дразнила белозубой улыбкой, черные волосы спадали на шею, когда сверху падал яркий свет, они матово сияли. Под сосной, где желтой хвоей все было выстлано вокруг, Галя Прокошина внезапно остановилась, повесила корзинку на нижний сук, для чего ей пришлось приподняться на цыпочки. Повернувшись к Казакову, она за отворот плаща притянула его к себе, ее губы коснулись его щеки, впились в его губы.
   – И что же вы теперь за мужики такие? – Оторвавшись от него, рассыпала она мелкий журчащий смех по лесу. – Боитесь до бабы дотронуться…
   Потянула за собой на мягкий пружинящий мох, он совсем близко увидел ее большие карие глаза с расширившимися зрачками, ощутил горячее дыхание и нежный дурманящий запах багульника от ее густых черных волос…
   Позже, когда она, отойдя за куст орешника, привела себя в порядок и они пошли рядом по лесной дороге в Андреевку, он то и дело ловил на себе ее теплый, изучающий взгляд. В ее карих глазах еще колыхалась жаркая дымка, на круглых щеках рдели два яблочных пятна, походка будто стала тяжелее, увереннее.
   – Что ты на меня так странно смотришь? – не выдержав, спросил он.
   – А ты мужи-ик! – протянула она, облизнув розовым языком нижнюю припухшую губу. – Настоящий мужик!
   И ему вдруг сделалось весело от этих простых, но искренних слов молодой женщины.
   Не доходя до длинного, как сарай, бывшего клуба, Вадим Федорович крепко взял ее под руку и повел в невидимый за ольховыми кустами овражек, знакомый ему еще с юных лет. Сердце его радостно бухало, полная, но упругая рука женщины, казалось, пульсировала в его пальцах. Она даже не спросила, куда он ее ведет, шагала рядом и улыбалась.
   – Ой, Вадим, что же ты раньше-то меня стороной обходил? – шептала она. – Я сколько ночей не спала, ждала, когда ты постучишь в окошко…
   – Спасибо тебе, Галя, – вырвалось у него.
   – За что? – удивленно посмотрела она ему в глаза. – Это тебе спасибо, что не оттолкнул меня…
   – Какая осень, а? – счастливо рассмеялся он. – Утром встал и пошел в лес. На душе такая тоска, а сейчас светло, солнечно, ей-богу плясать хочется!
   – Чудной ты! – рассмеялась и она и вдруг помрачнела. – Господи, а что, если я в тебя влюбилась, Вадим?!
   – Не надо, – все еще улыбаясь, произнес он. – Видно, я не приношу счастья женщинам. Бросишь ты меня…
   – Ты сам уйдешь, Вадим, – негромко произнесла она. – И не говори ничего… Я ведь знаю.
   – Ничего ты не знаешь!
   – Ладно, милый, не будем заглядывать вперед, – снова рассмеялась она. И ему очень понравился ее смех. – Пришло ко мне знаешь что? Мое бабье лето…
   – Бабье лето, – повторил он. – Наше с тобой бабье лето, Галя…

4

   Вадим Федорович не поверил своим глазам: по дороге, ведущей от шоссе к Андреевке, неторопливо шагал со спортивной сумкой через плечо Павел Дмитриевич Абросимов. Он был в светлом костюме, синей рубашке с распахнутым воротом, на ногах желтые штиблеты. Изрядно поседевшие волосы еще дальше отступили ото лба. Павел Дмитриевич остановился под могучей сосной, задрав голову, стал вглядываться в гущу ветвей. Что он там обнаружил, Вадим Федорович не понял. Может, дятла? Стука не слышно. На полном, не тронутом загаром лице двоюродного брата появилась улыбка. Почему он не на машине? В Андреевку он обычно приезжал по большим семейным праздникам на персональной «Волге». После того как умер его отец – Дмитрий Андреевич, стал наведываться сюда еще реже. Заместитель министра! У него дел невпроворот.
   Первое движение Вадима Федоровича было окликнуть друга и спуститься с железнодорожной насыпи вниз – Казаков возвращался со своей ежедневной прогулки к висячему мосту через Лысуху, – но что-то остановило его. Павел Дмитриевич поставил сумку на обочину, снял пиджак и, поплевав на ладони, полез на сосну. Нижний сук, за который он ухватился, с громким треском обломился, и заместитель министра тяжело шлепнулся на усыпанную иголками и шишками землю.
   Казаков рассмеялся. Абросимов довольно легко для его комплекции вскочил на ноги, отряхнул брюки и уставился на Казакова.
   – Ты это, Паша, или не ты? – кричал тот с насыпи. – А где черная «Волга»? Личный шофер? Дал бы правительственную телеграмму – мы бы тут оркестрик организовали!..
   – Я боялся, что тебя не застану, – улыбался Абросимов. – Звонил в Ленинград, сказали, что ты здесь, но в любой момент можешь уехать.
   – Зачем же я тебе так срочно понадобился?
   Павел Дмитриевич по травянистому откосу полез на насыпь, но, вспомнив про пиджак и сумку, вернулся за ними. Когда он поднялся, на лбу заблестели мелкие капли пота.
   – Денек-то нынче чудо! – расцеловавшись с другом, произнес он. – Давно я так свободно не ходил по лесу, не любовался природой!
   – Все больше на пальмы да на синее море? – поддел Вадим Федорович.
   – На море тоже хорошо, – добродушно заметил Абросимов. – Будто ты туда не ездишь?
   – И все-таки как ты тут очутился, один, без машины? – удивлялся Вадим Федорович. – Или она на шоссе тебя дожидается?
   – Помнишь у моста зеленый луг и огромные сосны? – не отвечая на вопрос, вспоминал Павел Дмитриевич. – А подальше, за дорогой, мы с тобой еще до войны раскапывали железки такие… Вспомнил – пукалки!
   – Чего это тебя в детские воспоминания кинуло? – с интересом посмотрел на него Казаков. Он чувствовал, что с двоюродным братом что-то случилось, какой-то он не такой, как раньше… Хотя громко говорит, весело смеется, а в глубине серых глаз притаилась грусть.
   – Пойдем туда, – кивнул в сторону висячего моста Абросимов. – Недавно мне снились этот луг, сосны, Лысуха…
   – И ты все бросил и примчался сюда, – вставил Вадим Федорович.
   – Тебя, черта рогатого, захотелось повидать, – рассмеялся Павел Дмитриевич.
   – Что-что, а рогов у меня много за жизнь накопилось… – невесело пошутил Казаков.
   Солнце заставило светиться зеленые иголки на древних соснах, меж которыми росла невысокая трава. Лысуха стала еще уже, из-за камышей и осоки воды почти не видно. Только у самого моста русло расширялось, слышно было, как меж зеленых валунов журчит чистая вода. Над вершинами плыли сплющенные с боков облака, покрашенный выгоревшим суриком мост тяжело навис над мелкой речушкой.
   – Какая тут тишина, безлюдье… – негромко произнес Павел Дмитриевич. – Ведь и поселок большой, а людей не видно.
   – Все течет, все меняется…
   – Перемены, перемены… – вздохнул Абросимов. – Кругом перестройка, гласность, демократия… Уж не знаешь, как и быть…
   – Никак недоволен? – внимательно взглянул на него Вадим Федорович.
   – А не ударят эти перестройки и перемены по тебе и мне? – не глядя на него, сказал Павел Дмитриевич. – Теперь никому не возбраняется громко заявить, что ты – плохой писатель, а я – никудышный руководитель. И что делать? Доказывать, что ты не верблюд?
   – Вон каким ветром тебя сюда занесло, Пашенька! – сообразил Казаков. – Тебе и мне ведь тоже никто не заказал молчать и проглатывать обиды и напраслину. Привыкли мы, Паша, принимать как должное все то, что нам сверху навязывали, а когда предоставили свободу самим решать государственные и производственные дела, выходит, мы и растерялись? Не хотим гласности, не нужна нам и демократия? Велика же была сила, которая сделала нас немыми и покорными! Видим, что страна заходит в тупик с горе-руководителями, которые только о себе и думают, а мы молчим, вернее, закрываем на все глаза. Рядом воруют, занимаются очковтирательством, а мы отворачиваемся, мол, моя хата с краю… Я полагаю, что все эти перемены как нож острый как раз тем, кто как сыр в масле катался в те годы. Мне ли это тебе говорить? Ты что, сам не видел? Близко был к начальству… Помнится, говорил мне как-то, что партия не потерпит надругательства над нашими идеалами, освободится от всего наносного и чуждого. Вот она и освобождается… Чем же ты недоволен, Паша?