Нет-нет, я понимаю, я отлично понимаю, что отбор у Дашеньки очень уж тенденциозный, что неглупые, хорошо воспитанные, умеющие и мыслить, и говорить люди -- что они к Дашеньке наурок не пойдут -- не пойдут заненадобностью. Я разделяю распространенное даже и в юниной, даже и в более крайней, так сказать диссидентской, среде мнение, что партийная, дескать, и государственная наши элиты тем одним хотя бы хороши и оправдывают собственное существование, что дают начало новой, относительно утонченной аристократии, выкармливая и воспитывая детенышей по высшему классу, отдавая их после спецшкол в разные ВГИКи и МГИМО, подбирая в зятья и невестки носителей здоровых, не испорченных алкоголизмом, дурной едою и прочими дегенерационными причинами генов -носителей, покудаеще встречающихся изредкав глухих уголках российской провинции -- я разделяю это мнение, и дваблизких, очевидных доказательстваего правильности сидят вот сейчас передо мною: бесконечно трогательная в своем возбуждении, симпатичная, добрая и несомненно интеллигентная ДашенькаМертвецоваи красивая, как зверюга, ловкая, ладно сбитая ее дочь (тут же, кстати, сидит и один из носителей генов) -- и все-таки мне неистребимо кажется, что вовсе не представители эти новых, образованных сменят своих отцов, дедов, прадедов по мере постепенного вымирания последних -- может, разве, как-нибудь эдак, потихоньку, по процентику, через два-три десяткапоколений, -- аименно представители тех, кто ходит к Дашеньке науроки, -- ановые -- что ж, новые так и останутся дипломатами, высококвалифицированными шпионами, кинорежиссерами, литераторами, изредкадиссидентами -- ну, налучший конец: референтами и первыми помощниками тех, других.
   Но и с детьми не у всей элиты получается гладко: словно какие-то неведомые Законы выборочно, но страшно, в духе Ветхого Завета, карают детей загрехи отцов, дедов и прадедов: загрех антидуховности, грех власти, загрех безжалостности и тотальной нелюбви -- и такие наказанные дети тоже появляются в комнате у Дашеньки: это не ученики уже, но пациенты -- появляются, ведомые грешниками: несчастные, дегенеративные, но особенно хорошо, как бы в компенсацию, одетые и ухоженные, и только Бог -- не Дашенькавовсе -- сможет помочь им, если захочет. Тот, ветхозаветный, разящий Бог. И, хоть в некоем холодном высшем смысле ощущаешь, что тут только справедливость -- жалко этих детишек неимоверно, и какие бы чувствани возбуждали предки -- жестокость наказания потомков едвали не приводит в дрожь.
   О, если бы дядя Нолик (вопросительный взмах моих бровей тут же сменяется понимающим прижмуриванием) -- если бы дядя Нолик согласился позаниматься со мною! -- сколько тоскливой мечты в этом дашином возгласе и даже, кажется, и неподдельной любви. У него, конечно, есть органические поражения речевого аппарата, но ради дяди Ноликая сделалабы чудеса! (и ведь действительно -сделалабы! -- бесплатно, бескорыстно, без расчетанакакой бы то ни было профит!) -- и я, не только предупрежденный первой новогодней нашей ссорою и не желая ее повторения, но и сам стремясь освободиться, излечиться, наконец, от комплексушного моего остроумия, удерживаю нагубах, все же не в силах удержать в мыслях, желчное замечание, что, дескать, совсем Ему и не надо говорить хорошо, что и так весь мир с трепетом прислушивается к Его косноязычию и лихорадочно расшифровывает тайный смысл Его поцокиваний -- весь мир, кроме, пожалуй, Великого Совейссьського НародаСроителя Коммунизьма, который все уже повидал и всего попробовал и, хоть и деваться ему особенно некуда, анамякине его теперь, однако, не проведешь, и что если бы дядя Нолик начал вдруг говорить не несколько пораженным своим речевым аппаратом, а, скажем -- прямо жопою (что иной раз Он уже, мне кажется, и делает) -- то и тогдавнимание мирак Его речам не ослабло, а, пожалуй, еще и усилилось бы, -- удерживаю и молчу (низко, низко лаять налюдей, в круг которых!..) и Дашадесятый, сотый уже раз пускается в детские счастливые свои воспоминания, и идут рассказы об отце, о дяде Нолике, о сером обкомовском пятиэтажном доме квадратом (милиционеры в белых гимнастерках по подъездам и в замкнутом дворе), о няне из бывших, что присматривает, как Дашенькас Валечкою играют в песочнице, о московских куклах, говорящих и лупающих глазами, куклах, каких во всем городе ни у кого, кроме них двоих, нету и быть не может, о чем-то там еще в этом роде, туманном и ностальгическом, и благодушие рассказатолько в те редкие минуты нарушается скрытыми, едвамне заметными диссонансами раздражения и, пожалуй, не зависти, но обиды запоруганную справедливость, когдаречь заходит о Вальке, ничем не лучшей ее, Дашеньки, девочке, даже в каком-то смысле, пожалуй, и худшей: жадной, ябедливой, недоброй (следует несвязная история про куклу и еще одна -про бабочку), но которой выпал фарт стать первой дамою королевства, в то время как она, Дашенька, даже не допущенав этот круг, в эту высшую и, безусловно, кудаболее значительную и содержательную другую жизнь, от которой Дашенькавовсе не хочет ничего иметь для себя, ничего урвать -- только быть допущенной. И, хотя я и не слышу никогдаот Дашеньки прямых жалоб -- слишком ясно чувствую, что онане менее несчастна, чем те грязные, оборванные ее ровесницы, в сорок пять -- давно старухи -- что собирают с шести утрапо паркам и заблеванным парадным порожнюю посуду, чтоб было начто опохмелиться: героини моего идеологического брака -- суп не густ, жемчуг мелок -- какая разница?! главное: ощущение нарушенной справедливости, ощущение, что занимаешь совсем не то место, для которого рожден, низшее -- анатом сидит другой, худший, менее достойный чем ты. Нет в жызни щасьтья! -- знаете эту синюю татуированную сентенцию, проступающую сквозь густой волосяной покров могучей груди или украшающую не менее могучее предплечье?..
   Впрочем, с тех пор, как Дашенькаузнала, что не слишком, может быть, подвижный, зато максимально высокопоставленный речевой аппарат, поцокивая, произнес в положительном смысле имя ее отца, горечи почти вовсе не стало в ее речах, адетские воспоминания словно бы ожили, обновились и буквально не сходили с уст, и во всей Дашеньке появилась эдакая предпраздничность, эдакое ожидание перемен, ожидание близкого чуда. Дашеньказаэто время дважды съездилак отцу, с которым, вообще говоря, встречалась, даже и перезванивалась, нечасто: первый раз съездила, едваузналао высочайшем посещении: поздравить с орденом и расспросить в подробностях как и что; другой -- когдас посещения пошел уж второй месяц, аБоевой Соратник И Друг Молодости И Ранней Зрелости так и не дал еще Николай Нилычу знака -- Дашенькауговаривалаотцапроявить активность, напомнить о себе: когда, мол, человек так высоко сидит -- это вовсе не в стыд, не в поношение, размеры тут несоизмеримые, даеще и дружба! -- онаи раньше уговаривала, с самого возвышения Боевого Соратника, но Мертвецов как всегдаи, может быть, даже больше чем всегда, резче, в гордыне своей оставался непреклонен: ну чего еще, дескать, не хватает тебе?! И у тебя квартира, и у дочки, и машину через год меняешь. Или поиздержалась? и Николай Нилович раскрывает бумажник. Бери сколько захватишь. Никогдане отказывал, и сейчас -бери! Ах, папа! едване рыдает Дашенька. Ну как ты не понимаешь?! -- это же другие люди, другая жизнь! Разругались они в тот раз вдребезги, но надашенькино предощущение счастья не повлияло это никак, разве усилило, и вот именно в этот вечер, когдазаявились в дом матери Ксения с женишком -- в этот самый вечер ожидание чуда, как мне показалось, достигло у Дашеньки вершины своей, кульминации, и уж если б сегодня же и не разрешилось как-нибудь, пусть хоть и отрицательно -- дальше могло бы только опасть или привести Дашеньку к безумию.
   Они мирно сидели втроем зачайным столом: Дашенька, Ксения и женишок; и я, успокоенный, загипнотизированный долгим неподвижным созерцанием светлого прямоугольника, в котором, словно в видоискателе, компоновался групповой портрет, обставленный цветами, фруктами, фужерами, дымящимся самоваром -- я едвали уже не дремал, и все-таки от Дашеньки, напряженной, неестественно оживленной, похорошевшей, шли по всей квартире волны тревоги, волны ожидания чего-то, что вот-вот должно случиться -- нет, не меня Дашенькаимелав виду, хоть и не выпускалаиз сознания: я торчал у нее в спальне, точно занозапод ногтем: зрелище чистой любви дочери, поселившее в Даше ощущение собственной греховности, требовало легализовать меня, продемонстрировать, что ничего и в ее, матери, жизни, в ее поведении нету дурного, все честно и открыто, -хорошо, что я вовремя заметил -- иначе не успел бы надеть настекло заглушку, -- как Дашенька, улучив момент, всталаиз-застолаи двинулась в мою сторону, и, покая шипел зазакрытою дверью: не хочу! не могу! не выйду! не-го-тов! -- в воображении моем представлялось шипение в другой комнате, у чайного стола: к любовнику пошла, к любовнику! онатам, в спальне, любовникапрячет, амне не показывает из педагогических соображений. Помнишь, сколько мы звонили, покаоткрыла! -- и женишок, кажется, влюбленный в Дашу уже больше чем в Ксению, возмущенно возражал: как ты можешь, как смеешь?! про свою мать! Онау тебя такаяю такая замечательная! Ах, если б у меня былатакая мама!.. и все-таки вовсе не я был причиною дашиного беспокойства, дашиной непоседливости, аИзвестно Кто.
   Женишок же, кстати сказать -- женишок мне понравился, это независимо от того, что ксюшины глаза, светясь то невиданной мною в них никогданежностью, то горячей злобою, не отрывались от него весь вечер, и зеленый лучик индикаторанапряженно играл начерном секторе. Нервный, хрупкий этот блондин, студент-первокурсник театрального училища, совсем молоденький провинциал -моложе Ксении по меньшей мере настолько же, насколько я был моложе Даши, -поначалу смущенный, зажатый до того, что ронял стулья карельской березы (Идиот! сразу пришло мне в голову. Идиот в смысле: князь Мышкин. И девственник. Вот чего Ксения злобою-то посверкивает, вот почему, несмотря навсю в него влюбленность, позволяет мне приходить! Утробаненасытная, бешеная матка! -- мальчикасовратить не рискнула, а, может, и не сумелапросто!) -едвачем-нибудь увлекался, начиная рассказывать -- становился вдруг ловким, изящным, заразительным: вы просто представить не можете! Когдамне сказали, что набирает Петровский!.. Я ведь его хорошо знал, все фильмы с его участием видел. Он всегдатакой подтянутый, свежевыбритый. И вот проходим мы тур затуром, экзамены принимают ассистенты, аего нам все не показывают. С нами же, вообразите, сдает один: немолодой, лет тридцати, эдакий хиппи: волосы, борода, джинсы -- я таких не люблю. Я б нанего и внимания не обратил -- много там всякого народа -- но больно уж он ко всем лез со своими советами: как, мол, нужно читать дакак этюды разыгрывать. Он, дескать, опытный, четвертый год поступает. Когдаон начал циничные вещи про театр говорить, про Петровского -я его чуть не избил, вот честное слово. Как же, говорю, ты к нему учиться идешь, если не уважаешь нисколечко?! А потом -- вы поверить не сможете! -оказалось, это сам Петровский и был. Поканами занимались ассистенты, он в гуще жил, ночевал в общаге, присматривался, кто из нас кто. Че-ло-век!.. Дашеньке будущий зять тоже явно нравился: несмотря нанерв свой, наожидание, нанеестественное оживление, слушалаонаискренне внимательно, искренне заинтересованно, головою покивывала, вставлялагде надо одобрительное замечание, где надо -- подталкивающий вопрос.
   Вечер меж тем подходил к концу, я, совсем успокоенный, убаюканный, поверивший уже, что предчувствие обмануло и меня, и Дашеньку -- каждого в своем -- и что ни скандала, ни знакане будет, по крайней мере -- сегодня, -- я не снимал больше подложку со шпионского моего оконца, а, развалясь поперек карельской березы кровати, в полудреме слушал доносящиеся из прихожей прощальные реплики трех голосов, и тут, словно чтобы замкнуть вечер в композиционное кольцо звонков, заверещал телефон, не пикнувший завсе время ни разу: и тот заверещал что в комнате, и тот что в спальне, параллельный, -тихо, скромненько, но былав звонке неуловимая какая-то, особая настойчивость, так что, не знаю уж и почему, амог он соперничать с давешним ксениным, дверным: может, дашенькино ожидание все-таки передалось и мне, подействовало! -- телефон все звонил и звонил, тихо и занудно -- трубку же никто в комнате почему-то не брал: оттудаслышалась суетакакая-то, возня, грохот. Дернувшись к закрышке, чтоб посмотреть, в чем дело, я остановился наполноге: телефон притягивал, не разрешая оставить, настойчиво требовал снять трубку: ни однамеждугородная, ни однамеждународная не бывает так назойлива, и я, понимая, что выдаю себя, доделал шаг и трубку снял. Говорят из Личной Канцелярии, проверещаламне онамужским голосом. Дарью Николаевну, пожалуйста, -- не спросиладаже, сука, домали, кто говорит не спросила: видно, зналаи то и другое, и еще какое-нибудь неведомое третье.
   Сам уже не понимая что делаю, открыл я спаленную дверь и, нелепо тычарукою в параллельный комнатный аппарат, произвел несколько безуспешных попыток -пропал голос! -- сказать что-нибудь Даше -- таже лежаланаполу, запутавшись лямками вельветового комбинезонав упавших с антресолей лыжах: самабеспомощная, даеще и перегородившая путь к телефону гостям; Мышкин пытался распутать, освободить, поднять будущую тещу, аКсения, увидев меня, ты! ты! это ты! закричалаи, словно передразнивая беспомощный, параличный мой жест, вытянулаправую руку, заостренную указательным пальцем.
   Дядя Нолик, хрипло, шепотом, вырвалось, выдавилось, наконец, из меня, и все вмиг затихло кругом, замерло, застыло: замолчалаКсения, обездвижел Мышкин -- только так и не освободившаяся от лыжины Дашамедленно поползлак аппарату, словно демонстрируя собою мужественнейшего летчикаМаресьева.
   Да, слушаю, сказала, доползя. Назеленой пластмассе трубки, что продолжал я держать в руке, поблескивали капельки пота: следы необъяснимого, иррационального волнения, в которое привели меня отнюдь не разоблачение, отнюдь не скандал, не успевший, собственно, разразиться, но коротенький этот трубочный монолог, трубочный глас -- анекдоты о Прежневе, презрение к правителям и проч. -- все это, вероятно, как дерьмо, плавало по поверхности души -- в самой же последней глубине ее, лениво пошевеливая мощными щупальцами, настороженно дремало чудовище преклонения перед высшею властью, чудовище искреннего верноподданничества. И у меня, и у остальных. Глубокоуажения. Лакейская под лестницею!
   Даю даю конечною как же, непременною непременно будую спасибою спасибо вам большоею Валяю Валечкаю Валентинаю простите, не помню отчестваю ой, что это я?! -- НИКОДИМОВНА!..
   Дашенька, не поднимаясь с пола, медленно, в оцепенении положилатрубку рядом с аппаратом и раздельно, через огромные паузы роняя слова, тихо, почти шепотом, который, однако, в той тишине, что установилась кругом, был всеми нами отчетливо услышан, произнесла: запишитею Онапригласиламеняю двадцать второгою в четвергю насемейный ужиню в восемнадцать часовю тридцатью минутю запишите, пожалуйста, кто-нибудь, ато яю забудую Валька, презренная Валькасмоглавызвать такую реакцию в милой, в бедной моей Дашеньке! Девочка, говоря ее словами, у-мер-лаю
   Ни разу в жизни не видав Папу, Валькую пардон, Валентину Никодимовну я встречал дважды. Первый раз это было в ресторане ВТО, известном московском гадючнике. Она, толстая, старая, неопрятная, сильно поддатая, ввалилась в сопровождении Китайцаи генерального директораВ/О ЫСоюзгосфарсы Глуповатованезадолго перед закрытием, часов в одиннадцать, что ли; пила, советовалакому-то громко, навесь зал, что, дескать, спеши, пользуйся, покудапапашкажив; папашкадобрый, папашкахороший, вот околеет папашка -- хуже станет, не пикнете, забугор хрен вырветесь! -- теория для меня не новая: я не то читал, не то слышал где-то, будто, чтобы склонить Запад к некоторым соглашениям и уступкам, Конторараспространяет слухи про доброту Папашки и тоже советует спешить, покудатот не околел. Китаец раздобыл банджо и пел, посверкивая бриллиантами с каждого пальца(вообще-то Китаец пел в Большом, приобретя себе забольшие же деньги и, надо думать, не без валиной протекции место в труппе) -- все это было вместе и грустно, и смешно, и я жутко жалел, что не взял камеру, хотя, пожалуй, попробуй я там пощелкать -- избили бы, даи живьем могли не выпустить: не тимирязевский пятачок!
   В другой раз камерасо мною была: я делал небольшую халтуру: в магазине ЫМалахитовая шкатулкаы, наКалининском, снимал для рекламы наслайды камешки -в директорском кабинете снимал, навтором этаже, под недреманными очами двоих милиционеров. И тут подъехаланаЫЗИЛеы Валькас ближайшими подружками: с народной артисткою Зэкиной и еще с какою-то бабой, женою генерала-лейтенанта, как мне объяснили позже, -- забыл фамилию. Вся компания быласлегкаподшофе. Давай-давай, старик! гулялаВалькапо буфету, обращаясь к щупленькому пожилому хохлу-директору (тот, суетясь, доставал из сейфа-бараразноцветные бутылки, рюмки, закусочку), давай сыпь рыжьё, сыпь камешки. Папашкаплатит! Папашказакнигу гонорар получил. Папашкау меня теперь еще и писатель!..
   Не могло же статься, чтобы где-то там, закулисами, в вовсе уж невидимой области: надаче, наквартире где-нибудь наКутузовском! -- не могло же статься, чтобы там происходило что-то качественно более духовное, более интересное! При самом трезвом взгляде наюнин салон можно было твердо положить, что он все-таки выйдет рангом повыше, чем валинакомпания или даже Папашки-Писателя.
   Но сказать сейчас Даше об этом обо всем -- невозможно, и больше всего именно из-закапелек потанатрубке невозможно, и я впервые по-настоящему понимаю дашину правоту и понимаю, что неполна, неполнабудет моя книгабез фото НикодимаЛукичаЛично, причем, не какающего НикодимаЛукичаили валящегося под стол в последней степени опьянения, авот именно Лукичав силах, то есть такого, каким мы видим его наразных парадных фотографиях и плакатах девять надвенадцать, -- потому что, хотим мы того или не хотим, но Он -действительно неотрывная, неистребимая частичкакаждого, каждого из нас.
   Мышкин вытащил из карманакурточки авторучку и пишет в блокнотике, Ксюшасноваповизгивает, похохатывает: ты! так это -- ты! я же стою, дурак дураком, машинально поглаживая по голове так и не поднявшуюся с пола, плачущую счастливыми слезами бедную мою Дашеньку, и вдруг с ужасом замечаю: телефонный штепсель болтается навесу рядом с пустой розеткою -- замечаю и точно вспоминаю, что обааппарата -- и этот, и тот, зеленый, что в спальне, -- весь сегодняшний вечер были категорически выключены. 4 Что с нами сделалось! Боже! что с нами сделалось со всеми после мистического этого беспроводного звонка: мы словно сбесились, словно мухи ядовитые нас покусали: ни во мне, ни в Ксюше, ни даже в Мышкине и мысли, кажется, другой не осталось кроме как попасть напресловутый семейный ужин, и Мышкин все, наверное, обхаживал Ксению, ата -мать, я же обхаживал Дашеньку со своей стороны, правдами-неправдами не допускал встречаться с Ксенией и уговаривал не брать дочку, как рычагом пользуясь дашенькиной ревностью, которая, к моему удивлению, перебитая ожиданием высшего счастия, оказалась вовсе невелика. Зачем, зачем я тудатак рвался?! Чего я ждал от дурацкого ужина? -- поснимать во всяком случае и не мечтая -- карьеры какой-нибудь особенной, допуска, заграничной командировки? -- Ынаш собственный фотокорреспондент из Лондонаы? надеждали -- вечная идиотическая надежда, что не так уж и глупы, не так ретроградны, не так равнодушны самые высокие наши начальники, -- надеждали этазавибрировалаво мне: стать главным советчиком, первым визирем, спасителем отечества? любопытство ли к жизни, более таинственной, нежели жизнь египетских фараонов, одолело? разгорелась ли моисеевастрасть, не довольствуясь скрижалями, рукою дотянуться, дотронуться до главного, может быть, человекаЗемного Шара(в сущности -- Бога) -- страсть, выгнавшая пот из ладони назеленую пластмассу телефонной трубки? -не знаю, не назову, не берусь назвать точную причину, был как в бреду и рвался наужин с бредовою же энергией и, покане уговорил Дашу насчет себя (чтобы взяла) и насчет Ксении и Мышкина(чтобы не брать) -- не успокоился.
   Дашенька, хоть и самакапельку обезумела, была, пожалуй, все же нормальнее нас, только помолоделаи буквально светилась, и походкаее сделалась упругаи легка. Всю энергию Дашабросиланадобывание туалета, в котором прилично пойти наужин к дяде Нолику и показать, что онане хуже их, что она -- достойна. Разумеется, вариант ЫБерезкиы устроить Дашеньку не мог: всякое платье, носящее отпечаток индивидуальности, завозится ЫВнешпосылторгомы не менее чем в тысячном количестве, и занеделю раскупается, после чего в кругу тех, кто одевается в ЫБерезкеы, становится чем-то вроде униформы. Понятно, ни дядя Нолик, ни Валькав этот круг не входят, но уж больно паскуден стал этот круг сам по себе к нынешнему времени: мелкая фарца, продавщицы и парикмахерши, мясники и гинекологи, восточные мальчики неопределенного родазанятий, люди искусстваиз тех, кого не пускают забугор, толстые усатые армянки, провинциалы, поработавшие три-четыре годагде-нибудь в Монголии и тому подобная шушера, и я, в общем-то, понимал, что Дашеньке претит принадлежать к подобному кругу, во всяком случае, выказывать эту принадлежность в той, другой, жизни, в которую так долго и сильно мечталось попасть. Ах, как дымился телефон, ах, как дрожал над ним воздух, когдаДашенька, забросив уроки, обзванивалаМоскву в поисках чего-нибудь подходящего, и какой это был восторг, какая победа, когда, наконец, напаланаштучное вечернее платье фирмы ЫChanelы, соответствующего вроде бы размераи баснословно дорогое: около куска.
   Дашеньку, естественно, ценане остановила, напротив даже -- порадовала, но обычно бывающая при деньгах, в последнее время Дашенькасильно поистратилась -поменяламашину -- и раздобыть буквально засутки нужную тысячу вдруг оказалось проблемою: поссорившись с отцом, к нему обращаться Дашенькане желала, с клиентурою отношения были совсем не те, чтобы просить в долг, единственная же подругаЮнаМодестовнакак специально укатиланадве недели по частному приглашению куда-то, кажется, в Чехословакию. Я, конечно, теоретически мог сдать свой ЫNiconы, который у меня давненько и упорно пасли, но аппаратуру я считал неприкосновенною, тем более, что дашенькинаchanel все же быланамой взгляд блажью и можно было придумать, в чем пойти наужин и кроме нее, хоть бы и в экстравагантном платье концавосемнадцатого века. Однако, изо всех сил примазываясь к любовнице, я не смел показать себя безучастным, и вот -- набеду -- вспомнил, что у Дашеньки лежат в столе какие-то березочные чеки. Мы пересчитали эти радужные разных размеров и достоинства, -- оказалось тристасемьдесят семь рублей тридцать четыре копеечки, -- может, твои фарцовщики возьмут один к двум или к двум с половиной? -- что ты, что ты, чеки сейчас и один к полуторане уходят: рубль к рублю -- вон Юнауже полгодамучается! это раньше, когдабыли сертификаты, с красной полосою, с синей, бесполосные -- сейчас в Березе ширпотреб, сейчас все то же и в ГУМе достать можно, если не полениться, -- однако, позвонила, и оказалось, что чеки действительно идут рубль к рублю, -- но ведь сто раз предлагали возле магазинакупить и по двас полтиною, и даже по дваи шесть, уговаривалию -- не знаю, покачалаголовою Дашенька, может, и уговаривали, атолько рассказывают, что у Берез толкутся одни кидалы: мошенники, фокусники почище Кио -- ну, хочешь, рискну, попробую? Дашенькаболее или менее утвердительно пожалаплечами, и я сел с карандашиком делить тысячу натристасемьдесят семь целых тридцать четыре сотых: получилось что-то примерно двашестьдесят пять. Годится, сказал я. Приемлемо. С утраеду!
   Ночь я спал неспокойно, неглубоко, то и дело проваливался в прорехи тревожной реальности, которыми изобиловал окутывающий меня клейкий, путаный кокон кошмарных сновидений: предстояние пустякового, смехотворного в общем-то дела: обменане четырехсот даже чеков -- полулегальных государственных полуподачек -- нанормально-легальные советские купюры, волновало меня примерно так же, как Петю Ростова -- предстояние первого боя. Методично, лет десять подряд готовя Особо Опасное Государственное Преступление (не покушение набессьсьмерьтную жиссь НикодимаЛукичаЛично я имею в виду, не взрыв Центрального КомитетаРодьной Коммуниссьсиссьськой Парьтии, не реставрацию, нахудой конец, монархии, аальбомчик идеологического брака), во всех других отношениях был я удивительно, чересчур даже законопослушен: никогдане нарушал ни одного Государственного Установления, официального, полуофициального или неофициального, потому завтрашняя акция становилась событием экстраординарным, мучительным и в каком-то смысле пожалуй что героическим. Я, конечно, понимал, что, если бы и раньше, до приглашения наужин, меня поймали наэтой так называемой спекуляции -- всерьез преследовать и наказывать не стали бы -разве наработу сообщили б, -- не стали бы в виду как мизерности суммы, так и эпизодичности деяния: в стране нашей, о которой третий век идет славасупербюрократической, насамом деле придираются редко и большинство вопросов решают не столько формально, сколько по-божески, -- теперь же я был, можно сказать, вообще в безопасности закаменной спиною нашего дяди Нолика, -занею и не такие аферы люди проворачивают! но вот это как раз несоответствие моих нервов и страхов возможным (точнее: невозможным) последствиям -- оно-то как раз и демонстрировало со всею безжалостностью и недвусмысленностью, сколь глубоко в моей крови, в моих генах -- крокодилах генах -- в каждой клеточке моего мозгасидит этапроклятая страшненькая чебурашкагосударственности.