– Н-да, особо не продвинулся, но кое-что узнал, и то хорошо, – пробормотал Хохол, решив, что делать ему в этой квартире больше нечего.
   Он снова оказался на улице, закурил, прячась от пронизывающего ветра за угол дома, и принялся раздумывать, что делать с информацией. Нужно все-таки посмотреть Машкину почту – мало ли. Но для этого необходим хакер. Женька вынул мобильный и розовый листок с номером, набрал и через несколько минут уже шагал к остановке, решив попутно заглянуть в супермаркет, который он видел, проезжая.
   Решив порадовать разболевшуюся Марью, Хохол купил ее любимую рисовую лапшу, которую умел отлично готовить по-японски, с кунжутом и креветками, а также обнаруженный, к его удивлению, в магазине тофу и смесь для мисо-супа.
   – Недурно стали жить в Сибири, – пробормотал он под нос, направляясь к кассе.
   Молодая кассирша в испуге отпрянула, когда он положил перед ней кредитку, и Хохол сперва не понял, в чем проблема. И только переведя взгляд на свои руки, догадался. Это неприятно укололо, хотя никогда прежде он не реагировал так остро на посторонние взгляды, если рядом не было Марины. Он нахмурился и едва удержался от желания моментально натянуть перчатки. Быстро сгрузив покупки в пакет, он вышел и нырнул в ожидавшее его такси.
   Дома было тихо, но Маша, когда он осторожно заглянул к ней, не спала, сидела с книжкой в постели, укутавшись в теплый халат.
   – Ты долго, – улыбнулась она, оторвавшись от книги. – Голодный?
   – Есть маленько. – Хохол снял куртку и прошел в кухню. – Ты лежи, не вставай, – услышав возню в спальне, велел он. – Я тебе сейчас вкуснейшую штуку приготовлю – пальчики оближешь.
   – Я помогу. – Маша уже стояла на пороге кухни все в том же длинном теплом халате и толстых вязаных носках.
   – Нет уж, подруга, ты садись-ка вот сюда. – Женька бережно подвел ее к стулу у окна и усадил. – А я сам все сделаю.
   Он вымыл красное яблоко и сунул Маше, как ребенку, и она, благодарно улыбнувшись, взяла:
   – Надо же – ты помнишь, что я ем только такие?
   – Я помню, как когда-то зимой с пацанами мотался по городу в поисках этих чертовых яблок и нашел только в какой-то занюханной палатке у таджика, – хохотнул Женька, повязывая фартук. – Помнишь, ты тогда после больницы к нам приехала?
   – Помню. Я часто к вам приезжала после больницы.
   Она хрумкнула яблоком и замолчала, думая о чем-то своем. Хохлу на секунду пришло в голову, что вот сейчас можно задать ей вопрос об этом Церпицком, но потом, взглянув на бледное Машкино лицо, решил, что не стоит торопиться. Не сейчас.
   Он взялся за приготовление мисо-супа и лапши, чем несказанно удивил свою приятельницу – та знала о нем многое, но вот то, что он прекрасно готовит японские блюда, явилось открытием.
   – Ну а как ты думала? – помешивая в кастрюльке ложкой, вздохнул Женька. – Имея женой Марину Викторовну, еще не то выучишься делать. Она ж меня, как болонку, дрессирует.
   – Ой, да прекрати, – отмахнулась Маша, грызя яблоко. – Это тебе вечно мерещится. Ты сам, по своей воле и по собственному желанию делаешь все, что ей нравится. Если хочешь знать, так она дорожит тобой, как никем.
   – Заметно, да? Меня вот уже три недели нет в Англии – ты слышала хоть один телефонный звонок от нее? – Женька отложил ложку и взялся за острый нож-тесак и креветки.
   – Три недели?! – ахнула потрясенная Маша. – Это что же у вас такое стряслось, что ты три недели в бегах?!
   – Кто сказал – в бегах? – Хохол невозмутимо резал креветки, превращая их в фарш. – Может, в изгнании.
   Маша внимательно посмотрела на него, но Женька не отреагировал, словно для него не существовало сейчас ничего важнее мелко порезанных креветок. Он сбросил полученную массу в кастрюлю и отвернулся к раковине, зашумел водой.
   – Женька… я, может, не понимаю чего-то, – осторожно начала Маша, – но ты объясни… вы ведь мне не чужие совсем. Я так переживаю, когда вы ссоритесь, мне неприятно слышать об этом и еще больше неприятно быть свидетелем. Почему даже через столько лет вы никак не поймете, что у вас обоих нет никого на этом свете? Теперь-то уж точно никого… Как можно настолько не беречь друг друга, не хранить то хрупкое, что есть между вами?
   Хохол вдруг брякнул ножом о стенку раковины и резко развернулся лицом к Маше, так, что ее обдало ветром:
   – Машка, вот ты добрая – дальше некуда. Прямо крыльями сейчас захлопаешь! Мне при тебе даже матом крыть неудобно, чтобы святость твою не измарать ненароком! – негромко и зло заговорил он, заставив Машу невольно отпрянуть к окну. – Ты вот все в хорошее веришь, да? А где оно, хорошее-то это? Вот во мне – где, а? Я народу положил столько, что тебе эту кучу трупов даже не представить – воображения не хватит! А ты сидишь со мной в одной квартире, и даже в голову тебе не приходит, что меня бояться нужно – бояться, а не в дом пускать, понимаешь?! И Маринка – такая же! Такая же – и потому со мной! И хлещемся мы постоянно как раз потому, что все стараемся примерить на себя шкуру «нормальных людей», а она мала нам, шкура эта – и мне, и ей! Не по размеру, понимаешь? И когда начинает она давить со всех сторон, душить так, что глаза из орбит лезут от «нормальности», – на ком отыграться? Правильно – на самом близком, на том, за кого порвать и убить в случае чего не задумаешься. Потому и происходит вся эта свистопляска у нас.
   Он тяжело задышал и вышел в коридор за сигаретами, долго шарил в карманах куртки в поисках пачки и зажигалки, а когда вернулся, Маша сидела с прикуренной уже сигаретой и смотрела на него насмешливо.
   – Выступил? Полегчало? Ты что же – меня решил напугать? Меня?! Очень страшно, Женя. Поджилки затряслись. Я еще и не такое видела, так что не пыжься особо-то, вдруг лопнешь?
   Он захохотал первым, признавая свою неправоту и глупость нелепой и необоснованной бравады. Действительно, кому он предлагал бояться? Мышке, отсидевшей в заложниках у Ашота с прикованной к батарее рукой? Мышке, попавшей однажды прямо из клуба в СИЗО с пакетиком героина, заботливо подброшенным в карман ее джинсов? Мышке, чувствовавшей холод пистолетного ствола кожей лба на работе, когда она пыталась не впустить в палату разъяренного охранника одного криминального авторитета? Глупо и как-то совсем не по-мужски – как будто рисовался перед чужой девчонкой, чтобы склеить ее на часок-другой.
   – Мань… ты это… прости, ладно? – отсмеявшись, почти виновато произнес он, опираясь о спинку стула, на котором она сидела, и утыкаясь лбом в ее макушку. – Что-то я совсем старый стал… берега путаю…
   Она потрепала его рукой по затылку и рассмеялась в ответ:
   – Хорошо, давай забудем. Только больше не старайся напугать меня – я уже давно мало чего боюсь.
   «Ну, судя по твоему маньячку – есть еще люди, способные тебя напугать, и это, наверное, даже хорошо», – подумал Женька про себя, снова отходя к плите.

Лондон

   Она впервые покинула пределы больничной палаты – захотелось свежего воздуха, хотя это в городских условиях понятие весьма относительное. Но хотя бы не четыре больничные стены.
   Марина бродила по небольшому парку-садику вокруг здания клиники, то и дело ловя себя на мысли о том, что прежде, много лет назад, ей и в голову не могло прийти, что будет она вот так запросто прогуливаться в заграничном парке, что к ней будут вежливо обращаться, произнося имя чуть ли не с придыханием, предупреждать каждое желание и почтительно открывать двери, если вдруг она решит войти или выйти. Ее детство совершенно не походило на то, какое она старалась дать своему сыну. Даже подумать не могла тогдашняя Марина Коваль, что ее ребенок будет учиться в престижной английской школе с перспективой поступления в не менее престижный колледж, что у него будет все, о чем только может мечтать мальчик его возраста. А главное – что его будут окружать только любовь и забота, а не синие морды собутыльников вечно пьяной мамаши. Она давно перестала обвинять свою мать – какой смысл? Та просто оказалась слабее обстоятельств, поплыла по течению, как щепка, подхваченная бурной волной, и так и захлебнулась, не сумев обрести почвы под ногами и не найдя в себе сил для борьбы с уносившей ее все дальше волной. Марина же оказалась совершенно иной. Но, возможно, не будь рядом именно такой матери, у нее не было бы необходимости выживать, выгрызать себе право на существование, не было бы нужды закалять характер и волю. Возможно, в процессе этой закалки Марина перестаралась и сделалась излишне уж сильной, совсем не такой, какой должна быть женщина. Но она понимала и то, что именно характер и внутренняя сила позволили ей не сломаться и не спасовать ни разу в той жизни, которую она вела. Что бы ни случалось – Коваль находила в себе силы встать, распрямиться после любого удара, пойти дальше и – ответить. Непременно ответить обидчику, да так, чтобы долго помнил. И только один человек сумел избежать удара – Бес.
   «Ничего, это я исправлю, – ожесточенно думала она, вышагивая по аккуратной аллейке, вдоль которой тянулись небольшие скамейки на кованых ножках. – Хватит терпеть. Я и так ему слишком много позволила благодаря родству с Егором. Но теперь даже это не может стать препятствием, видит бог – я слишком долго терпела».
   У нее накопилось много вопросов к «дорогому» во всех смыслах родственнику. Было и то, что тянулось еще из прошлого и за что Марина тоже собиралась спросить с совершенно зарвавшегося Григория. Коваль, хоть и имела в свое время очень много в смысле материальных благ, в делах придерживалась все-таки умеренности и лишнего никогда не хотела, хоть и своего не отдавала. Бес же принадлежал к тому типу людей, которым сколько ни дай – все мало. Он старался урвать везде, где можно, и даже там, где нельзя. Последнее относилось к жене его погибшего брата Егора. Даже родство не могло охладить стяжательства, свойственного Гришке, и это злило не только Марину, но и Хохла, который неоднократно предлагал решить вопрос с Бесом раз и навсегда. Но Марина колебалась и оттягивала этот момент. Разумеется, это все привело к весьма печальным последствиям, и теперь ей пришлось-таки принять довольно трудное решение. И Хохла, увы, рядом с ней не было, и она даже не знала, где он.
   Неожиданно Коваль почувствовала боль – ноющую боль в груди, но не физическую, а какую-то душевную, моральную. Она вдруг осознала – прошло три недели с его последнего звонка, а она даже не знает, где и с кем ее муж. Ей и в голову не пришло позвонить и выяснить это.
   Марина замерла посреди аллейки, как статуя, не в силах идти дальше. Осознание собственной черствости и жестокости – в который раз! – заставило ее схватиться за сердце и чуть слышно охнуть.
   – Господи… какая же я все-таки сволочь… – прошептала она. – Как я могла…
   Она выхватила телефон и принялась набирать знакомый номер, но механический голос сообщил ей, что абонент недоступен.
   – Недоступен… – повторила Коваль чуть слышно. – Надо же – какое страшное слово, оказывается. Сто раз его слышала, а испугалась только сегодня.
   Она убрала телефон и повернула обратно, к входу в здание клиники. В вестибюле ей попалось зеркало, и она невольно задержалась на пару секунд, но тут же ускорила шаг – вид собственного лица, отекшего, с синяками и кровоподтеками, с багровыми линиями еще не заживших швов, внушал ужас и отвращение. «Господи, когда уже все это уродство сойдет, а? Мало того что теперь я не похожа на себя, так еще и выгляжу пока, как вокзальная бомжиха», – с отвращением подумала Коваль, направляясь к себе в палату.
 
   Лежа вечером в постели, она с легкой улыбкой вспоминала сегодняшний разговор с врачом – каким-то слишком уж стерильным молодым мужчиной в белоснежном халате и безупречно отглаженных брюках.
   – Вам придется долго учиться жить с вашим новым лицом, миссис Мэриэнн, – говорил он, стараясь не смотреть в это самое лицо. – Это, безусловно, очень трудно, и вас ждут некоторые неудобства.
   – Какие же? – насмешливо спросила Коваль, покачивая ногой в тапочке на невысоком каблуке.
   – Во-первых, ваше собственное ощущение. Просто представьте – много лет вы были одна, а теперь каждое утро в зеркале будет отражаться совершенно другое лицо, которое в первое время вы не сразу сможете принять.
   – А во-вторых? – Она смотрела на него в упор, наслаждаясь тем, что бедолага-доктор не знает, куда деть глаза.
   – Знакомые, миссис Мэриэнн. Вас может не узнать давняя приятельница, мимо пройдет старый знакомый. Думаете, это легко?
   Если бы Коваль могла, она с удовольствием сообщила бы сейчас этому пропущенному через автоклав доктору, что как раз последнее – ее самая заветная мечта, ради которой она и затеяла это все. И «нервное расстройство на почве неудовлетворенности собственной внешностью», которое она так убедительно сыграла на приеме, не имело к операции никакого отношения. Любая женщина с удовольствием поменялась бы внешностью с Мариной Коваль, которая даже в сорок лет ухитрялась выглядеть так, что мужчины сворачивали шеи и забывали о своих спутницах. Но ее сейчас волновала не собственная красота, а безопасность. Безопасность, которую может дать только невозможность ее узнать. Так что все эти разговоры стерильного доктора о старых знакомых ее только смешили. Что он мог знать о том, как трудно научиться жить с новыми документами и новой биографией, как трудно забыть свою прежнюю жизнь и все, что с ней связано? Как тяжело приучить себя звать близкого человека другим именем, не сбиваясь на старое даже при крайней степени раздражения? Как трудно говорить и думать на чужом языке, пусть даже ты владеешь им превосходно? Как трудно перестать видеть по ночам сны, возвращавшие обратно, в прошлую жизнь, к прежним людям, к прежним чувствам? Так что такая мелочь, как новая форма носа и скул, Марину-Мэриэнн вообще не пугала.

Россия, за Уралом

   Утро понедельника началось для мэра небольшого зауральского городка с семейной ссоры, которые он так не любил. Любимая жена встала в преотвратительнейшем настроении, а потому не оказала супругу должного уважения и почтения. Послала недалеко, проще говоря. Григорий Андреевич Орлов, имевший в определенных кругах прозвище Гриша Бес, нахмурился, но промолчал. Виола в последнее время стала непредсказуема и совершенно неуправляема. Глядя за завтраком на хмурое кукольное личико кудрявой блондинки, Григорий Андреевич никак не мог понять, чего именно не хватает этой женщине. Чего?! Он любил ее, не изменял, выполнял все капризы – что еще-то? Вечно выдумает себе какую-то чушь и носится с ней, как курица с яйцом. Что за баба…
   – Вета… – осторожно начал Орлов, не желая уезжать на работу провожаемым вот этим хмурым взглядом. – Ты это… может, возьмешь Лешку да куда-нибудь на море, а?
   – Самое время! – фыркнула она, раскуривая тонкую коричневую сигарку. – Не сезон.
   – Ну, пусть не на море, – покладисто согласился он. – Пусть в Европу – хочешь?
   Виола подняла прозрачные, как горное озеро, голубые глаза и, не мигая, уставилась на мужа. Через пару секунд тот почувствовал легкое головокружение и слабость, захотелось подняться в спальню и прилечь на прохладный шелк постельного белья.
   – Что задумал? – медленно и тихо спросила Виола, выпуская сигарный дым прямо ему в лицо.
   – Предчувствие… – вяло пробормотал Григорий, не в силах оторвать взгляда от ставших широкими зрачков жены. – Предчувствие какое-то… холод могильный… как в тот раз…
   Виола, не сводя с мужа глаз, снова выпустила облачко дыма, повторила про себя его фразу про «могильный холод, как в тот раз», подумала о чем-то и вдруг резко щелкнула пальцами. Григорий дернулся, как от удара хлыстом, а она невозмутимо проговорила:
   – Холодно еще везде, Гриша, не хочется мне. А ты, кажется, уже опаздываешь, – она указала сигарой на циферблат больших напольных часов.
   – Ох ты, елки! – подхватился мэр, потирая пальцами заболевший затылок. – Давление, что ли? Голова заболела.
   Виола дотянулась до ящика стоявшего рядом старинного комода, вынула упаковку каких-то таблеток и протянула мужу.
   – Вот, возьми это, на работе выпей, – невинным тоном посоветовала она, поднимаясь, чтобы проводить его до двери.
   Уже сев в машину, Орлов почувствовал, что в голове шевелится что-то такое… что-то, что произошло с ним, но чего он не помнит по какой-то причине. Но он быстро отогнал от себя эти мысли – предстояло серьезное обсуждение финансирования одного из важных проектов мэрии, и зацикливаться на мелочах Григорий Андреевич позволить себе не мог.
 
   Оставшись одна, Виола, запахнув полы длинного полупрозрачного халата из небесно-голубого шелка, нервно прошлась по просторной гостиной, раздувая крылья тонкого носика, что являлось высшей степенью взволнованности.
   – Как в тот раз… как в тот раз… – повторяла она чуть слышно. – Неужели… неужели же это то, о чем я думаю? Не может быть! Этого просто не может быть!
   Она схватила мобильный и начала набирать номер, но потом почему-то передумала и отложила телефон.
   – Нет, так нельзя, – пробормотала она. – Нельзя… нельзя… Нужно по-другому… Как-то иначе…
   Она легко взбежала по лестнице наверх, в небольшую комнатку, в которой обычно жила, приезжая, Маша, села за туалетный столик и принялась рыться в ящиках. Там всегда оставались после Машкиных визитов какие-то исписанные листочки из блокнотов, клочки бумаги, салфетки и даже рекламные проспекты, которые в изобилии толкают в руки прохожих девочки-промоутеры. Машка всегда брала их и использовала в качестве записной книжки, когда под рукой не было чего-то более подходящего.
   – Я почти уверена… да, это должно быть тут… – бормотала Виола, перебирая все это добро.
   Но в многочисленных листочках никак не находилось ничего нужного, ничего, что могло натолкнуть Виолу на правильный путь. Интуитивно она чувствовала, что разгадка неприятных ощущений мужа кроется именно в этих записках, оставленных Машей, что именно в них она сможет найти ответ на свой вопрос. Близость Машки с Мариной всегда была Виоле непонятна и – более того – неприятна. Ей казалось, что Маша отняла у нее внимание Марины, заняла то место, которое прежде отводилось ей, Виоле.
   Она никогда не отказывалась принимать Машу в своем доме, напротив – всякий раз настаивала, чтобы та останавливалась у нее, но в душе злилась и ревниво присматривалась, словно пытаясь выяснить, чем же именно неприметная и замкнутая мышка сумела привлечь внимание Коваль. Не получая ответов на свои вопросы, Ветка злилась еще сильнее и пару раз пыталась даже прибегнуть к старому, но весьма эффективному способу – покопаться в Машкиной голове. Однако это самой Ветке принесло только головную боль и горький осадок, как после полынной настойки. Машкина болезнь, казалось, вытеснила из ее головы все остальные мысли и эмоции, кроме одной – «если со мной что-то случится, как же будет жить Алена?». Ветка понимала, каково это – матери постоянно думать о том, что станется с ее единственным ребенком, если вдруг произойдет что-то непоправимое. Она и сама часто задумывалась о дальнейшей судьбе Алешки, понимая, что Бес вряд ли сможет воспитывать его в одиночку. Слишком уж высоко взлетел муж, слишком много у него дел и слишком много недругов. Эта мысль заставила Ветку вернуться к тому, с чего, собственно, началось сегодняшнее утро. Чутье подсказывало ей, что муж неспроста проговорился о своих страхах – значит, было что-то, о чем она не знает, и это самое «что-то» непременно связано с Мариной, потому что только Коваль могла внушить своему родственнику такой ужас, чтобы заставить его не спать ночами. И из этого следовало только одно – что Григорий снова натворил нечто такое, чего Коваль никак не сможет оставить безнаказанным. А для этого у нее имелась только одна причина – Грегори. Грег, Егорка, сын покойного Малыша, за которого Марина могла в огонь, в воду и под танковую бригаду. Этот мальчик помог ей выжить, не сломаться после смерти Малыша. Ветка и сама прекрасно помнила тот момент, когда впервые увидела подругу в больничной палате с ребенком на руках. Эта картина тогда настолько поразила ее, что циничная ведьма свято уверовала – из Коваль выйдет отличная мать. Так и случилось. И даже Женька Хохол, отмороженный уголовник, славившийся своей жестокостью и безбашенностью, проникся к мальчику настолько, что искренне считал родным сыном. И если Гришка снова попытался как-то воздействовать на Марину с помощью Егорки, то это закончится плачевно, и даже сама Виола не станет вступаться за мужа, потому что не по-человечески это – давить на мать, угрожая ребенку. Если бы случилось подобное, она никогда не простила бы и мстила бы тоже до последнего. Так что у нее и в мыслях не было обвинять подругу, да и не в чем пока – доказательств готовившегося заговора против Гришки у Виолы не было. А шестое чувство и интуицию, как говорится, к делу не пришьешь. Но попытаться предугадать ход мыслей Коваль и хоть как-то минимизировать последствия – можно. Все-таки Гришка, как ни крути, – муж, и терять его не особенно хочется.
   – Хм… предугадать действия Коваль… – пробормотала Ветка, спускаясь по лестнице. – Тому, кто сможет это сделать, дадут Нобелевку – как пить дать. Это самая непредсказуемая женщина из всех, кого я знаю.
   Ветка всегда признавала, что Марина, пожалуй, единственный человек, на которого ей никак не удавалось воздействовать при помощи своих умений. Каждая попытка проникнуть в мысли Коваль не приносила ничего, кроме жутчайшей головной боли и ехидной усмешки подруги – «что, снова не вышло?», и Ветка никак не могла понять, каким образом Марине удается заблокировать ее поползновения.
   – Ты ведь не можешь совсем ни о чем не думать, – придирчиво выспрашивала Ветка потом, но Марина только усмехалась:
   – Я же предупреждала – даже не пробуй, я тебе не кролик подопытный.
   И Ветка была вынуждена прекратить все попытки, чтобы не потерять дружбу, которой очень дорожила. Но интуитивно она чувствовала, что это начало конца. Точно так же в свое время Марина отрезала все Веткины притязания на собственное тело, и они из любовниц превратились просто в подруг, а потом постепенно начала отрезать и прочие контакты. И Ветке не раз приходило в голову, что одной из причин такого поведения подруги является как раз то, что Ветка замужем за Бесом.
   «Позвонить, что ли? – подумала она, сидя в мягком кресле, и уже потянулась к мобильному, но в последний момент отдернула руку, точно обожглась: – Нет, не буду. Мало ли что там у них».

Сибирь

   Два дня Маша не выходила из дома, и Хохол мучился догадками – что же происходит. Он слышал, как ночью ей кто-то звонил, и после этих звонков она нервничала и курила в кухне, не включая света и думая, видимо, что он спит. Женька ворочался на диване и не открывал глаз, а сам все время прислушивался к шагам Марьи и каждому шороху в квартире. Однако говорить с ней в открытую почему-то опасался – вдруг снова вспылит и совсем закроется, перестанет разговаривать. С ней случались такие приступы молчания, когда Машка могла за весь день не произнести ни слова, а только что-то писала и потом выбрасывала мелко порванные кусочки бумаги. Женька как-то попытался сложить их, чтобы прочесть, однако ничего не понял. Пару раз звонила Алена, отдыхавшая с отцом в Бельгии, и Машка после этих звонков делалась еще мрачнее, чем до этого.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента