Владислав Крапивин
Дело о ртутной бомбе

   — Все мы любим своих братьев.
Джозеф Конрад.
«Лагуна».

Ледяные пальцы

   С шуршащим трепетом пропеллер взлетал, и в нем зажигались белые звезды. Горячие, лучистые. Такие же, как на мокрых ресницах, когда смотришь сквозь них на солнце.
   Пропеллер был маленький. Длиной с Елькину ладонь. Елька смастерил его из жестяной полоски. Подобрал ее (блестящую, мягкую) у мусорного бака, вспомнил зимний разговор о летучей игрушке и понял: не зря тот разговор случился…
   Портновскими ножницами мамы Тани (тайком, конечно, чтобы не заворчала) он вырезал что-то похожее на самолетный винт с двумя лопастями. В середине пробил две дырки, в катушку от ниток вколотил два гвоздика с откушенными головками. Выстругал палочку-рукоятку, на которой катушка свободно вертелась.
   Наденешь пропеллер на гвоздики, дернешь намотанный шнурок, и — фр-р-р! — серебристый вертолетик уходит в высоту. И ты — будто вместе с ним…
   Игрушки, похожие на эту продавались в ларьках со всякой мелочью. Но там они были пластмассовые и не с катушкой, а с пистолетиком, внутри которого пружина. Сила запуска там зависела именно от пружины, никак на нее не повлиять. А здесь все решал сам «пилот». И, к тому же, можно было регулировать изгиб жестяных лопастей.
   И Елька регулировал, испытывал. Сперва в комнате. Хорошо, что потолок в старом доме высокий. Потом выбежал на двор. Но здесь запускать вертолетик расхотелось. И доминошники за столом под старым дубом, и малышня в песочнице, и ехидные Инка и Светка на лавочке. Сразу же захихикают: парню десятый год, а он с детсадовской забавлялкой.
   Они все равно захихикали:
   — Елик-велик, какой ты сегодня красивенький! — Это про его рубашку и штаны со штурвалами и кораблями.
   — Я на свете краше всех, у меня всегда успех! — отбрил он их с привычной дурашливостью. И замелькал новыми белыми кроссовками. Помчался на пустыри позади Тракторной усадьбы.
   Пустыри привольно раскинулись за двухэтажными домами из почерневших бревен. Здесь зарастали дремучим репейником и дикими травами фундаменты срытых домов, остатки садовых беседок и кучи кирпичного щебня. Когда-то в этих местах были старинные кварталы. И когда-нибудь здесь поставят современные многоэтажки — вроде тех, что виднеются совсем рядом, за кленовой рощицей. Но это случится не скоро. А пока здесь было полное бабочек безмолвие. Тихо стрекотал и звенел один из редких дней, когда сливаются поздняя весна и раннее лето. Цветы и зелень еще майские, а тепло как в июне.
   Елька пробрался сквозь цветущую сирень, с разбега вознесся на поросший одуванчиками бугор. Не видать вокруг ни человека, ни зверя. Можно остаться со своей радостью один на один. Можно не притворяться неунывающим и смешным.
   Пахнущий тополями ветер обмахнул мальчишку мохнатыми крыльями, поставил торчком темные волосы-сосульки, обтянул тряпичный костюмчик. Эту разноцветную обновку мама Таня купила вчера на остатки денег, которые получила в апреле за проданный ковер: скачи, бесёнок и радуйся — лето на дворе.
   Весу в летней одёжке было все равно, что в ситцевой косынке. И Елька чувствовал себя прыгучим и летучим. А жестяной вертолетик добавлял ему этой летучести.
   Елька, щурясь от яркой синевы, пустил пропеллер прямо над собой, но тот решил поиграть с хозяином: пошел вкось. Упал в двадцати шагах, на выпуклый, как черепаха, лопух.
   — Ладно, только не теряйся! И не летай в крапиву!
   Крапива была уже высока и успела набрать едкие соки. Раза два Елька не уберегся, но радости не убавилось. Снова — бегом за искрящимися крылышками! И головой в старый репейник, в свежий бурьян. И опять — дерг за шнурок! — и фр-р-р! — уносится стригущая воздух радость. То мчится ввысь, то чиркает по диким ромашкам.
   Так, в коротких полетах, пересек Елька заросли и лужайки и оказался у пустого квартала.
   Здесь из кленовой поросли подымались давно опустевшие, но еще не тронутые бульдозерами дома. С пробитыми окнами, со взъерошенным железом ржавых крыш. Самый большой дом — в полтора этажа, с кирпичным полуподвалом. Когда-то он был красив. До сих пор сохранилась хитрая резьбы вокруг высоких окон. Причудливо чернели жестяные теремки на верхушках печных и водосточных труб. А внутри — Елька знал это — была широкая лестница с точеными перилами, высокие кафельные печи и лепные узоры на потолках…
   С левого бока дом был обуглен давним пожаром, но середину и правый край — где крыльцо с чугунным узорчатым навесом — огонь совсем не задел. Может, потому, что в этой стороне была защита — кирпичная стена от пожара (у нее есть специальное название, но Елька его не помнил).
   Стена — высотой до гребня крыши — стояла в метре от боковой стороны дома. Промежуток был заделан переборкой из грубых гранитных брусьев.
   У стены раскинулась поляна — с подорожниками, клевером, дикой ромашкой и прочей невысокой травой. Летом на поляне часто собирались пацаны из ближних дворов. Было удобно лупить о стену мячами, и никто не орал: «Что вы опять разгалделись, а ну марш отсюда!» К тому же, этот край дома был обращен к северу и в самые жаркие дни здесь царили тень и прохлада.
   Но сейчас никого здесь не оказалось. Пустота и простор. И это — замечательно!
   Елька снова дернул шнурок. Вертолетик радостно взмыл, вырвался на высоте из тени, заискрился… Потом замедлил вращение, будто выбирал, куда приземлиться. И… выбрать не успел.
   Мягкий теплый ветер сыграл шутку. Опять махнул крыльями, подхватил жестяного летуна и кинул между стеной и домом.
   У Ельки нехорошо ухнуло внутри. Будто не пустяшную самоделку потерял, а что-то важное. Вещь, в которой спрятан особый смысл. Да так оно и было, наверно… По крайней мере, не мелькнуло даже крошечной мысли, что можно оставить пропеллер в темной щели.
   А как в эту щель попасть?
   По гранитной переборке не заберешься.
   С другой стороны промежуток был забит вертикальными досками. Высоченными. Сколько ни скачи, не ухватишься за кромку.
   Елька бросился в дом. Пустота дохнула на мальчишку застоявшейся зябкостью, гнилью, унылостью заброшенного жилья. Широкие лучи высвечивали клочья обоев и всякую дрянь на полу. Блестели пустые бутылки. Впрочем, все это Елька увидел мельком. И вот уже тамбур черного хода, лестница на чердак…
   На чердаке пахло сухой землей. Сбивая колени о поперечные балки, фыркая от паутины, Елька пробрался к чердачному выходу на крышу. Застекленная дверца висела на одной петле и оборвалась вовсе, когда Елька открыл ее.
   Он выбрался под солнце, на теплую ржавчину кровельных листов. Они гулко застреляли, прогибаясь под кроссовками.
   Елька на гибких напружиненных ногах подошел к самой кромке. Сел на корточки, присмотрелся. Пропеллер тускло поблескивал на темном, почти неразличимом дне. А еще Елька увидел — вот удача-то! — вбитые в бревенчатую стену и кирпичи полуподвала скобы. Как ступени. Правда, были они далеко друг от друга, не всякий пацан решится спускаться по таким. Но для Ельки-то, привыкшего ко всяким фокусам на турниках и пожарных лестницах, это разве задача?
   Он животом лег на кровельный край, поболтал ногами, нащупал первую скобу. Присел на ней, поймал ее руками. Толкнулся подошвами, повис. Где там еще ступенька? А, вот…
   Ельку охватил воздух стылого пространства. Холод усыпал кожу бугорками. Елька охнул. Ну да ладно, это же на полминуты! Схватит вертолетик — и марш к солнцу!
   Последняя скоба оказалась вбитой высоко от земли. Елька заболтался, вцепившись в железо и едва касаясь дна носками кроссовок. Стало страшно: как обратно-то? Но тут же решил — ерунда! Подпрыгнет и ухватится за скобу. И заберется, цепляясь ногами за щели в кирпичах. Приходилось делать трюки и похитрее.
   Он разжал пальцы… И взвизгнул!
   Потому что была под ним не земля. Это был покрытый пылью и копотью снег, сохранившийся с зимы. Вернее, мелкая ледяная крошка. Елька ушел в нее ногами выше колен, по кромку своих новеньких разноцветных штанов.
   Но испугался Елька не холода. В первый миг ледяные кристаллики показались даже приятными. Они прогнали с кожи надоедливый зуд от крапивы и колючек. А вот как теперь выбираться-то? До скобы не допрыгнешь. Если бы на твердом месте да с разбега, то можно. А здесь какой разбег…
   Елька задергался, пытаясь все-таки прыгнуть. Толку-то… А мороз уже втыкал в него безжалостные спицы.
   Что теперь? Кричать? Может, кто-то окажется на поляне, услышит, сбегает за веревкой? А сколько времени-то пройдет?.. Да и кто услышит?
   Елька все же крикнул:
   — Эй!.. — Получилось глухо, сипло. И стало почему-то стыдно.
   Ноги уже отчаянно ломило, и льдистые иголки быстро скользили по всем жилкам. Ельку сотряс озноб. Это теплая кровь не хотела сдаваться смертному холоду. Конечно, смертному. Потому что сколько он, Елька, выдержит здесь?
   Елька тоскливо глянул вверх. Чистое небо сияло ярко и равнодушно. Это было небо другого мира. Того, где Ельки уже нет…
   Теперь был не просто холод. Он слился с ужасом ловушки. С похожим на тот ужас, когда отец запирал дверь на ключ, садился посреди комнаты на табурет и говорил с тяжелой ухмылкой:
   — А ну иди сюда. Да не стреляй глазами-то, не трепыхайся, никуда не денешься. И не реви раньше времени, сперва поговорим…
   Елька и не ревел. Но обмирал. Знал, что сперва будет недолго, а потом…
   — Папа, не надо!!
   — Это кто сказал, что не надо? Ну-ка… — Он рывком придвигал Ельку вплотную, в запах водки, гнилых зубов и нестиранной рубахи…
   Но там это было не навсегда. На несколько минут. А сейчас… насовсем?
   Да нет же! Кровь еще не остыла. Она толкалась в Ельке протестующе и упруго: живи!
   Должен же быть выход! Ведь и там он однажды вырвался! Всем телом пробил затворенное окно, бросил себя со второго этажа в рябиновый куст, на волю!
   Он вырвется и отсюда. Раз нельзя по скобам, надо выбить доски. Вон там, сзади!
   Расталкивая снег немеющими ногами, Елька двинулся к светящейся щелями загородке. Скорее! Запнулся за что-то под снегом, упал в грязное ледяное крошево ладонями и лицом. Отплевываясь, ринулся дальше. Подобрал на ходу пропеллер, сунул в нагрудный карман (с белым кораблем внутри ярко-синего ромба), толкнул себя дальше. И наконец уперся в занозистые доски — такие теплые по сравнению со всем остальным.
   Елька надавил на них, ударил плечом. Одна доска шевельнулась, чуть подалась наружу. Но дальше, других ударов, не послушалась. Замерзающий Елька понял: надо бить ее с разбега. А для разбега — протоптать дорожку. Да, протоптать! Собрать силы, хотя холод уже добрался до плеч, до затылка и, кажется, выходит из тела стрелами-сосульками наружу!
   Работая локтями, Елька попятился. Будто играл в паровозик. Ледяные кристаллы больно скребли кожу. И это хорошо — значит, ноги не совсем еще онемели! Да, не совсем: Елька ощутил, как что-то сильно царапнуло его под коленкой. Оглянулся.
   Из протоптанного раньше следа торчала белая рука.
   Худая застывшая кисть в мятом обшлаге из камуфляжной ткани. Пальцы с грязными ногтями были скрючены, а указательный выгнут и согнут лишь чуть-чуть. Будто пощекотать хотел кого-то… Это он царапнул Ельку?
   Елька хрипло закричал. И (так ему вспоминалось потом) взмыл над снегом. Пронесся по воздуху, как снаряд, руками, плечом и лицом вышиб доску, закувыркался в траве, роняя красные капли с разбитых губ. И бросился домой. Он мчался, и солнце било его в спину, в затылок, но не могло вогнать в него ни капельки тепла. И жар летнего дня, и обретенная свобода, и скорость бега были уже не в силах спасти Ельку. Леденели мускулы и кости, леденела кровь…

Французская тетрадь

1

   — Итак, вы утверждаете, Зайцев, что не имеете к этому делу никакого отношения?
   Директорша была интеллигентная дама и, всем ученикам, начиная с пятого класса, говорила «вы». Бывало, правда, что срывалась, набухала вишневым соком и орала на виноватого: «Здесь тебе лицей, а не барак в Тракторной усадьбе! Забирай документы и отправляйся в обычную школу, у нас никого не держат!» После этого родители несчастного приходили к ней в кабинет и долго там беседовали. О чем — никто не знал. И обычно дело кончалось миром.
   Но сейчас до срыва было еще далеко. Полная, добродушная с виду, Кира Евгеньевна говорила суховато, но без сердитости. С легким утомлением:
   — Итак, вы, Зайцев, это утверждаете?
   Обычно храбрость приходит после неудержимых слез. Когда ты уже проревелся от обиды и тебе уже не стыдно, не страшно. Все, как говорится, пофигу. Пускай хоть убивают! Но бывает и так, что слезы не вырвались, ты успел сжать их в комок и загнать в самую глубь души. Там колючий этот шарик то и дело шевелится. Напоминает о себе, но храбрости не мешает. Наоборот, порой даже усиливает ее — как скрученная пружина. Такие пружины — они ведь до последнего момента незаметные. Неподвижные, поэтому ты внешне совсем спокоен. Да и внутри спокоен, пока этот комок опять не выпустил колючки…
   — Ничего я не утверждаю, — сказал Митя со вздохом. — Это вы все утверждаете, будто я бандит и чуть не взорвал школу.
   — Лицей… — сказала молодая завуч начальных классов Фаина Леонидовна.
   — Ну, лицей…
   — Не нукай! И не кособочься, ты не на дискотеке! — Фаина была нервная, потому что считала: ее, как завуча, не принимают всерьез.
   А Митя и не кособочился, стоял как все люди. Просто в нем не было заметно подобающего случаю ужаса перед педсоветом.
   Педсовет (не весь, правда, а «малый», собранный на скорую руку) сидел за длинным блестящим столом в директорском кабинете. Только председатель ученического «Совета лицеистов» Боря Ломакин из одиннадцатого «И» (то есть «исторического») скромно устроился поодаль, у стены. У другой стены сидела Жаннет Корниенко. Как всегда, в джинсах, цветастой широкой кофте, с неизменным «Зенитом» и с толстым блокнотом на коленях. Держалась она бесстрастно, смотрела перед собой и была неподвижна. Так неподвижна, что даже ее цыганские серьги-полумесяцы ничуть не качались.
   Борю Ломакина часто приглашали на педсовет как «представителя коллектива учащихся». Потому что в лицее была демократия. А Жаннет позвали только сегодня — как лицейского корреспондента. Чтобы (в случае необходимости!) отразить скандальное дело в газете «Гусиное перо».
   Жаннет делала вид, что незнакома (то есть почти незнакома) с семиклассником Зайцевым. Ее большая курчавая голова не поворачивалась в его сторону. И взгляды их ни разу не встретились. Ну и правильно…
   Пожилая, в очках и с седыми кудряшками, «англичанка» сказала с назидательностью доброй тети:
   — Конечно, признаваться стыдно… Дима. Но еще хуже, когда мальчик запирается так упрямо, вопреки очевидности.
   — Какой очевидности? Будто я подложил бомбу?
   — Никто не говорит, что ты ее подложил, — это вступила Галина Валерьевна, завуч старших классов. Именно в ее подчинении был седьмой «Л» (литературный), в котором числился подрывник Зайцев. — Но ты сообщил, что она подложена.
   — Господи, ну что за глупость, — сказал Митя с оттенком стона.
   — Хорошо, что наконец ты понял! — обрадовалась (или сделала вид, что обрадовалась) «англичанка». — Какую глупость ты совершил.
   — Это вы все говорите глупость, — уточнил Митя с холодком нового бесстрашия (колючий шарик снова чуть шевельнулся).
   Завуч Галина Валерьевна хлопнула по лаковому столу.
   — Мальчишка!
   «Смешно. Конечно, мальчишка. Вот обругала…»
   Директриса слегка порозовела.
   — Зайцев, вы переходите границы. Выбирайте слова.
   — А как их выбирать? Думаете, легко? Вы поставьте себя на мое место и попробуйте… когда все на одного.
   В глазах щипало. Но не от слез. От яркого света. Позади стола было большущее, во всю стену, окно. За ним сияло безоблачное бабье лето. После двух недель сентябрьского ненастья оно было как чудо. Как подарок. Жить бы да радоваться!
   Педсовет на фоне окна смотрелся силуэтами, лиц почти не разглядеть. Будто темное многоголовое существо. А он, Митя, как Иван-царевич перед Горынычем. Только без меча и кольчуги.
   «Ну, давай, давай, пожалей себя…»
   «Я не жалею. Просто… надоело уже».
   Двадцатипятилетний «географ» Максим Даниилович (именно Даниилович, а не Данилович) сообщил с веселой снисходительностью:
   — Нам незачем ставить себя на твое место. Мы не претендуем на роль террористов.
   — Ну и я… не претендую.
   — Вот и молодец, — непонятно отозвался Максим Даниилович. Отвернулся и погладил славянскую бородку. На фоне окна бородка эта казалась черной, а на самом деле была русая. Из-за нее, да еще из-за отчества, географа прозвали «Князь Даниил Галицкий». Девицы-старшеклассницы сохли по нему. Ходили слухи, что и он к некоторым неравнодушен.
   — Это становится скучно, — заявила похожая на манекенщицу Яна Леонтьевна, преподавательница музыки. (Она пришла в лицей только в этом году, и все знали, что Князь «положил на нее глаз»). — Сколько можно тянуть одну ноту? И где Лидия Константиновна? По-моему, это ее обязанность: выколачивать признания из своих питомцев.
   Директорша Кира Евгеньевна поморщилась:
   — Я отпустила Лидию Константиновну на три дня в Затомск, на свадьбу внучки. И это хорошо. Она просто слегла бы, узнав о случившемся… Впрочем, сляжет еще. В ее-то возрасте…
   Остальные молчали. Знали, что от классной руководительницы седьмого «Л» в таких делах толку мало. Словесник она неплохой, но с классом еле справляется и, судя по всему, «тянет» в лицее последний год.
   — Ведь вроде бы неглупый человек, — вступила опять Галина Валерьевна, «старший завуч». Она была худа, похожа на д'Артаньяна в платье, и силуэт ее торчал выше остальных. — Да, не глуп. Шестой класс закончил без троек. А понять простой вещи не может… Почему, Зайцев?
   — Что? — сказал Митя.
   — То, что своим запирательством ты у-су-губ-ляешь вину.
   — Какую вину? — сказал Митя. Он смотрел на верхушки кленов за окном. Зеленых листьев на них было еще больше, чем желтых. И лишь одна верхушка пожелтела почему-то вся, горела лимонным пламенем.
   Галина Валерьевна снова опустила на стол мушкетерскую длань.
   — Твою вину, Зайцев! Твою! Ту, про которую знают все! Есть свидетели!
   — Кто?
   — Да хотя бы этот… клоун с фотографии! Твой неразлучный и давний дружок! Вот этот! Вот!.. — Она двинула по скользкому столу газету. Недавний номер «Гусиного пера». В столе отражалось окно и газету было не разглядеть. Но Митя и так понимал, что на газетной странице. Фотография. Та, где он сыплет из ведра картошку, а Елька встал на руки и машет в воздухе ногами (с одной слетела кроссовка).

2

   Вовсе не были они давними друзьями. Их настоящее знакомство началось всего-то месяц назад, когда в семье Зайцевых опять случился «конфликт отцов и детей».
   Это образованная мама так печально именовала Митины споры с родителями. Образованный папа выражался короче: «Ну, началось». После чего вспоминал иногда, что он мужчина и у него есть ремень.
   В то ясное утро августа «началось» из-за тетради. Из-за французской. Митя увидел ее в магазине «Деловые люди» и обомлел от восхищения. Тетрадка была в переплете из искусственной кожи с оттиснутым на нем средневековом замком и рыцарскими гербами, с лощеной бумагой, толстая, листов сто пятьдесят. Сразу же стало ясно: если писать в такой тетради черной капиллярной ручкой повесть «Корсары Зеленых морей» (которую он задумал в июле), она, эта повесть, потечет сама собой. Как вода из крана.
   Но тетрадь стоила тридцать два рубля (да еще ручка семь с полтиной). Мама сказала, что это сумасшествие. За такие деньги можно купить семь нормальных общих тетрадей.
   — Но мне же не надо же семь! Мне надо одну! Эту!
   — Пожалуйста, не устраивай истерику! Папе выдали зарплату только за май. А моя — курам на смех. Ты это прекрасно знаешь.
   Митя знал. Но…
   — Я же не мотоцикл у вас прошу! Даже не роликовые коньки! И не дурацкий сидеромный диск с компьютерными стрелялками! Одну-единственную тетрадку! Жалко для родного сына, да?
   — Ну, началось! — Папа принял, было, грозный вид, но вспомнил, что у него сегодня масса редакторских дел и надо с утра беречь нервы.
   — Между прочим, — ровным голосом сказал он, — многие современные литераторы пишут книги на компьютерах.
   — Вы же меня к нему не подпускаете, к вашему компьютеру!
   — Это по вечерам, — напомнила мама. — А днем он свободен. Но ты, по-моему, не очень-то к нему рвешься. Нормальных детей не оттащишь от монитора за уши, а ты…
   — Ага! А если бы я к нему липнул, вы бы сразу: «Почему ты только и знаешь торчать у компьютера и ничего не читаешь»!
   — Все хорошо в меру, — уклончиво сказал папа. Он почуял в словах сына логику. А логику папа ценил. Потому что он был редактором научного бюллетеня в Институте физики металлов. — Чрезмерное увлечение компьютерными играми вредно, но для творческой работы компьютер незаменим.
   — На нем пишут всякие халтурщики!
   — По-твоему, я халтурщик?
   — Ну, чего ты меня ловишь на слове! Я не про тебя! Ты же пишешь металлургические статьи, это же совсем же другое дело, это наука и техника! А нормальные книжки на компьютерах не сочиняют! Только всякие боевики, где внутри лужи крови, а на корочках голые тетки с пистолетами…
   — Дмитрий! — Это мама.
   — Ну, что «Дмитрий»! Не я же их там рисую!
   — Ты мог бы поменьше смотреть на такие корочки.
   — А я вообще не смотрю! Больно надо! Что вы меня сбиваете! Я про тетрадку, а вы про голых теток!
   — Это ты про них, — сдержанно заметил папа. — У тебя нездоровая фантазия.
   — Это у вас нездоровая! А у меня здоровая! Я хочу про летние приключения писать, а не… про это. А на компьютере я не могу! Когда придумываешь, в голове шевелятся всякие мысленные находки и передаются пальцам, как живые. И пальцы пишут!.. Папа, ну скажи! Твой любимый Булгаков мог бы написать «Мастера и Маргариту» на компьютере?
   — Ты еще не Булгаков, — сообщила мама очевидную истину.
   Папа — худой, почти двухметровый, стоял, согнувшись в дверном проеме и вжимался в косяк поясницей (наверно, опять болела). Он поскреб щетину на подбородке (бриться папа не любил).
   — Видишь ли, уровень техники при Булгакове был совсем иной, и смешно утверждать, что…
   — Смешно утверждать, что на творчество может влиять качество бумаги или внешний вид тетрадной обложки, — перехватила разговор мама. — Александр Грин писал великолепные романы в старых конторских книгах.
   «Да! Но если бы он увидел эту тетрадь…» — И Митя заплакал. В душе.
   Мама за строгостью тона спрятала жалость к единственному сыну:
   — И нечего смотреть такими глазищами. Что за мода! Парню тринадцатый год, ростом уже с меня, а чуть что и глаза намокают как у первоклассницы.
   — Ничего у меня не намокает, — сумрачно сообщил Митя и толкнул в карманы кулаки с такой силой, что мятые заслуженные шорты съехали до низа живота. Он дернул их обратно и мимо отца стал пролезать в дверь, чтобы горестно уединиться в своей комнате.
   Папа посторонился. Вообще-то он готов был уже «расколоться», но педагогика требовала единства родительской позиции.
   — Ты должен понять, что денег в самом деле кот наплакал. И еще не уплачено за телефон. Мы с мамой вкалываем, как завербованные ишаки… — Для пущей убедительности папа вспоминал иногда лексику стройотрядовских времен.
   Митя оглянулся в коридоре.
   — А я, что ли, не вкалывал? Я целый месяц горбатился на дяди-Сашином огороде, когда вы собирали в лесу цветочки и ягодки…
   Это была правда. Или что-то близкое к правде.
   С середины июля до середины августа семейство Зайцевых гостило у папиного друга детства Александра Сергеевича Кушкина (почти Пушкина!). Кушкины уже не первый год принимали друзей у себя, выделяли им комнату в своей просторной избе. Впрочем, Митя чаще обитал на пустом сеновале — вместе с Вовкой, сыном дяди Саши. Там они оборудовали себе каюту (хотя мама уверяла, что эти игры закончатся пожаром).
   Были Вовка и Митя одногодки и летние друзья-приятели. И случались у них всякие приключения (о которых Митя и собирался писать в «Корсарах Зеленых морей», а вовсе не о пиратах и кладах). Но, кроме того, Вовка, сельский житель, помогал родителям в их деревенской работе — не все же время играть в Тарзана да мячик гонять. А Митя помогал Вовке. В прошлом году — от случая к случаю, а этим летом — всерьез. Неловко стало бездельничать, когда товарищ в трудах. Вместе они гнули спины на огородных сотках, и не всегда это было радостно, зато совесть не кололась, как крошки в постели. Приключения же потом делались еще интереснее.
   А три дня назад дядя Саша на своей расхлябанной «копейке» привез в город к Зайцевым мешок свежей картошки. Сообщил, что это Митин заработок. Раньше, в колхозе, это называлось «трудодни».
   Папа сказал:
   — Саня, ты что, спятил в своей сельской местности? Дитя трудилось бескорыстно.
   Мама замахала руками:
   — Александр Сергеевич, как вам не стыдно! Везите обратно!
   Однако дядя Саша ответил, что это не их, мамы и папы, дело. Они закоснели в своих дореформенных взглядах. А Митьке надо расти в нынешнем рыночном мире, где основа отношений — справедливая оплата труда.
   Мите и неловко было, и все же приятно: первый в жизни заработок. Но он, как и родители, недоумевал: где этот мешок держать? Ни подвала, ни сарая, ни гаража у Зайцевых не было. Картошку круглый год малыми порциями покупали в ближайшей овощной лавке, Митя возил ее в хозяйственной тележке. Каждый раз была морока забираться в лифт — квартира-то на пятом этаже.