- Доню моя!..
   - Заплачь по мне, мама...
   Покачнулась мать, враз ослабев, закрыла глаза, и покатились из-под век слезы горькие и жгучие, как сок, что роняет на землю плакун-трава... И Алена стенала с нею вместе, гладила седые волосы, мокрые щеки... На сей раз Голос молчал.
   Глава тридцать вторая,
   в которой волчица подсказывает решение,
   но Алена от него отказывается
   Когда вдалеке завиднелись подводы, обняла Алена мать бесплотными руками и метнулась прочь. И не было у нее ни слов, ни голосу такого, чтобы высказать, выплакать лютое горе свое.
   Металась Алена диким вихрем, черным стоном, ослепшая, оглохшая... Пронзала серое ночное облако - вскипало облако черными клубами, свинцовой тягостью наливалось, и горьким дождем опрокидывало оно не землю ядовитое свое бремя: ежились, никли травы, обугленные этой горечью.
   Где в лес, на зеленые купола слепой вихорь падал - сухим песочным цветом след его окрашивался - листья живые сворачивались, как зноем палящим сожженные. Спящая птица ворохнуться не успела - свалилась с ветки серым комочком. Иссяк родничок - вмиг иссушил его горячий, горький вихорь.
   Казалось, сама беда раскинула крылья и носилась обезумевшей черной тенью, пятная чернью своей все, что на пути попадалось...
   Потом услышала Алена протяжный и жуткий вой и поняла - немой крик, которым душа исходила, наконец, вырвался наружу, и будто бы легче стало. Должно, и вправду, легче, потому что мало помалу стала различать Алена вокруг себя - стлалась она низко по-над самой землей. Справа и слева мелькали темные замшелые стволы, паутинный сумрак несся навстречу, когда ныряла она под тяжелый и душный лапник...
   Не сразу поняла Алена, что уж не бесплотной тенью сквозь лес стремится, что вновь обрела она плоть живую... А поняла это, когда вылетела на лесную прогалину, над которой висела большая желтая луна - как мало прошло с той поры, когда это же ночное светило являло Алене чудеса волшебной серебряной страны!.. С новой силой объяла Алену тоска, и тогда опять вырвался из нее истошный, иступленный вой-плач.
   ...Большая, сильная волчица, запрокинув кверху морду, плакала-стенала, исходила отчаянным и жалобным воем... Стыла кровь у всех, кто этот волчицын плач слышал, и безумный, смертный страх, отнимая разум, гнал их в щели, в самые глубокие и тесные норы.
   Долго плакала волчица - то отчаянным воем, то скулила по-щенячьи. Когда обессилела, уползла в ельник, распласталась недвижно на рыжей хвое. В полузабытьи где-то отдельно от Алены возникали и подступали к ней, обезволевшей, мысли. Что коль утратила она человеческий облик, чем этот плох?.. Остаться так. Рыскать по дикому лесу, изливать горе свое лунным ночам. И однажды глухой порой встать поперек дороги... Или впрыгнуть в окно, к спящему... Или метнуться из зарослей, сбить с коня...
   Что-то горячее, жгучее растекалось внутри нее. И эта боль была приятна. Она будоражила кровь, с ней было ясно, как и чем жить дальше. Зашевелилась жесткая шерсть на загривке, волчица глухо заворчала. Было в том коротком рыке грозное предупреждение. А перед внутренним взором волчицы вставали белые от страха глаза, разорванные криком рты. Кровь...
   - Нет... - продираясь сквозь звериное в самой себе, косноязычно вытолкнула Алена. Трудно далось ей. Так сквозь ночной кошмар пытаешься крикнуть, позвать, и не владеешь собой, предает тело: всем существом своим прочь стремишься, а ноги отказываются бежать, рук не поднять и вместо крика - хорошо, если хрип протолкнешь из кошмара своего. Вот так и Алена - чуяла, что вязла в темном, жутком, погибельном, и погибель та желанна была ей, сладостна. Но выговорила Алена трудно:
   - Нет! - И повторила опять, увереннее.
   И будто спало что-то с нее, может - шкура волчья. Потому что стрелой взвилась Алена сквозь густые еловые лапы, пробила глухую тьму и вырвалась на волю, под россыпь холодных звезд...
   Глава тридцать третья
   о мире, лежащем у престола Веды
   На возвышении, в центре просторной палаты стояло высокое кресло. Расслабленно откинувшись на жесткую спинку, сидела в нем Веда. Она облокотилась о подлокотник, чистый белый лоб опирался на тонкие пальцы.
   Престол ее был покрыт большой, искристо белой шкурой - даже и на ум не приходило, какой зверь мог носить этакую роскошь. Пряди длинные и блестящие шелковым потоком текли по ступеням. Странные блики скользили по ним, будто играли отсветы невидимого пламени. И палата сияла такой же искристой белизной, как покров кресла, и оттого казалась холодной, ледяной. Мраморный стрельчатый купол уходил вверх над колоннами, похожими на великанские хрустальные кристаллы. Из высоких, узких окон лился голубоватый свет. Искристая белизна холодного камня, ледяной блеск полированных плит на полу, холодный простор - Веда казалась так одинока в спокойном величии своем... Между тем тяжелые раздумья омрачали ее, и думами она далеко-далеко от этого своего престола.
   А дворец-то был престранным - то ли дворец, то ли помышления Веды.
   Ежели присмотреться к стенам его, они будто в марево облачены были струились, дрожали едва заметно. И белизна их то вдруг отливала в синеву небесного цвета, то в зелень травяную. Да уж и пол не так льдисто-гладок как споначалу казался! Вот, будто проступил сквозь полированные плиты странный ковер... Да нет, не ковер! Летний цветущий луг! Но как он здесь, посереди палаты, среди мертвого камня?!
   ...Да где же стены беломраморные?! Наместо их уже теплый, широкий простор во все стороны. И качаются белые ромашки да синие васильки у подножия белого престола, ледяно сияющего на солнце. Ласковый ветерок невесомо трогает бесстрастное лицо, и, осмелев, вдруг ныряет в густые кудри цвета красного золота, треплет пряди, как языки пламени, с огнем играет. Медленно вздымаются тяжелые ресницы, глаза - ясные, чистые изумруды смотрят на девушку, стоящую поодаль. Она печальна, прислонилась к молодой березке. Полевые цветы клонятся к ее ногам. На девице старенький сарафан чистого небесного цвету. У Веды - ее лицо. Веда опускает глаза и прикрывает их тонкой рукой... Вечерний свет туманит даль, густеет... Растворяется в нем девица, сумрак подступает ближе, ближе... Кажется, что там, где сумрак скрадывает даль, уж и нет ничего - ни луга с цветами, ни берез. Нет простора, есть - пустота... Но чу! Потянуло ветерком, с ним донеслись запахи воды, озерной ряски, и сухой шелест камышей, и тихий плеск.
   Когда Веда вновь подымает глаза, заместо полуденной лужайки, пред ней берег озера, сквозь камыши блестит вода, посеребренная луной, а поодаль темнеет низенькая избушка...
   Кто на престоле? Веда? Но зачем тревожат ее эти видения, когда они Алене только дороги? Алена? Зачем она так холодна, и быть на престоле ей столь привычно.
   Нет, не двое их в этом мире. Веда - одна.
   Глава тридцать четвертая
   рассказывает о печальном открытии
   Долгой чередой текли мысли, сменялись образы, одно оставалось неизменно - бесконечное одиночество Алены. Даже Голос звучал все реже и реже потому, что недолго казался он Всеведающим, и она нуждалась в его всезнании. Недолго. Наверно, вот до тех пор, пока не спросила Алена:
   - Скажи, зачем понадобилось Веде жизнь человеческую прожить?
   - Веда бессмертна, а время остужает чувства, незаметно налагает печать забвения, и перестает Веда понимать в мире людей - странны становятся ей человеческие поступки, неразумны, необъяснимы. Вот тогда идет Веда в мир простым смертным на короткий срок, которым меряется человечья жизнь.
   - Значит, Веда не только Аленой была... Почему же не помню я иных воплощений?
   - Потому, что не хочешь признать: "Я - Веда!"
   - Старая Велина говорила про девицу... Будто к омуту Русалочьему она в любой час ходила, все равно что в собственную кладовую, и брала из него всякое знание, какое нужно ей было.
   - Вот ведь как далеко память о ней ушла. Трижды народившиеся дети умерли от старости, а память не стерлась. Правильно ты догадалась - девица эта тоже навроде тебя была. Тогда понадобилось заново научиться быть терпимой к людям, учиться прощать их несовершенство.
   - А чему должна была научить Аленина судьба?
   - Веда перестала понимать, от чего страдает человек, теряя другого. Почему бывает, что один готов умереть, только пусть бы другой жил?
   И тут внезапно вспомнился Алене давнишний разговор с Велиной. Тогда Алена сказала: "Выходит... нет в ней любви... баба ледяная эта Веда". Верно девчоночьим разумом своим угадала! И впрямь забыла Веда, что значит любить! Как больно терять любимого человека. Как случается, что душа будто пополам рвется...
   - Значит, пошла я в мир, чтобы полюбить всем существом своим. А потом потерять любимого, дабы вспомнилась боль утраты? Счастливая любовь мне не была суждена?
   - Никто другой как ты, начертала судьбу Алены прежде, как стать ею... Но когда предстояло тебе потерять Ивана, утрата показалась столь непереносима, что восстала ты вперекор начертанному, - и человек остался жить. Но что было определено Ведой, тому дoлжно случиться. Вместо него ушла ты.
   - А Иван... Он обыкновенный смертный человек?
   - Да. Ты выбрала его из тех, кто должен был народиться на свет незадолго до Алены. Чистый душою, светлый, пригожий, он был достоин высокого выбора.
   Алена прикрыла лицо рукою: "Достоин высокого выбора?.. Дать крылья, чтоб смертельно ранить на взлете... И это - высокий выбор? Щедра же Веда!"
   Глава тридцать пятая,
   в которой Веда отпускает Алену
   Вот после того разговора и пришло к Алене-Веде глухое отчаяние. И так нестерпимо ей стало, что вызвала она из памяти образ человека, который единственно - как думала - мог помочь ей. Из небытия встала перед нею сухонькая старушка. И едва лишь узрела, пред кем стоит, проворно на колени пала, голову низко склонила.
   Велина! - окликнула ее Алена-Веда.
   - Приказывай, высокая Госпожа моя! - не поднимаясь с колен, торопливо откликнулась старуха.
   - Велина! - с отчаянием, требовательно воскликнула Алена. - Кого ты видишь пред собой, Велина?
   - Госпожу мою, владычицу Веду!
   - Не госпожа я тебе!
   - Чего же ты хочешь от меня, ясная моя... - голос Велины неуверен и робок.
   - Так кого ты видишь?
   - Тебя, моя детонька... Но я знаю, что ты...
   - ...твоя Алена! Помоги мне, Велина.
   - Чем? Говори, дите! Что хочешь, сделаю для тебя!
   - Если бы я знала... У тебя мудрое сердце, Велина. Может быть оно даст ответы на мои вопросы... Хотя... не знаю я даже и того, о чем спросить хочу...
   - Тебе ли просить совета... Твоей ли мудрости равняться с моим ничтожным разумом...
   Алена поспешно встала и на травянистый берег сошла, опустилась к ногам старухи, взяла в ладони ее маленькую руку, прижалась к ней лицом.
   - Велина, милая... Это же я, твоя Алена... Посмотри, видишь ли ты во мне Веду? Я все еще Алена! Мне плохо! Я будто впотьмах блуждаю! Неужто не видишь?! Я только одна, а вокруг - ни огонька!
   Но не превозмогла себя старая знахарка. Потрясена была, что ее Алена, любимица, утеха старости, вдруг оказалась владычицей Ведой. А пред ней Велина с малолетства трепет в душе имела. С тех самых пор, почитай, как бабка маленькой Вели приметила в ней дар и наставлять стала, замену себе готовить. А уж когда Велине к омуту ходить доводилось, от благоговейного страха сама себя не помнила, ног не чуяла под собой. И теперь - как же ей хотелось помочь! Душу бы за милую Алену отдала! Но сознание того, что не Алена - сама Веда помощи от нее ждет, как невольничьими цепями сковало старуху, лишало воли, остудило разум. Не смогла она. Со слезами вины попросила отпустить ее.
   И получилось, что искала Алена-Веда помощи, совета разумного, а гнет одиночества лишь тяжельше, безысходнее стал. К Господу обращалась нисходила в душу кротость наместо отчаяния. Но горечь одиночество слаще не становилась. А так необходимо было ей согреться теплом сердечным! Уж очень студено одной было... Да неужто во всем мире не было у ней друга? Кто не смотрел бы на нее снизу, кто был бы равен ей и по разуму, и по душе. Где найти такого? Ведь была она Аленой, страдающей, с душой изъязвленной... Но одновременно - грозной и неприступной, чуждой человеку Ведой...
   ...Долго недвижно сидела Алена-Веда, невидяще глядела в холодное пустое пространство. Потом решительно подняла голову, распрямила спину и проговорила:
   - Я - Веда!
   Отпустила от себя Алену.
   Глава тридцать шестая.
   Алена собственную волю обретает
   Услыхав долгий вздох - будто пробудился кто-то - Веда опустила долу свой царственный взгляд. В нескольких шагах от ступеней ее снежнобелого престола стояла тоненькая девица в небесно-голубом сарафане. Веда молчала, глядела на нее с ожиданием. Девица поклонилась низко:
   - Государыня моя...
   - Молчи! Не то! - резко прервала Веда, зеленые глаза полыхнули досадой.
   - Дозволь приветствовать тебе, как надлежит... - растерянно начала девица.
   - Опять не то! - в глазах Веды и гневный упрек, и мольба, и беспокойное нетерпение.
   Девица вскинула голову, и вдруг рассмеялась легко:
   - Не чаяла я к себе самой на встречу прийти!
   И в ответ точно такой же смех просторно рассыпался.
   - Наконец-то! Я уж тревожиться стала, что получила не то, чего ждала!
   Веда быстро сошла по ступеням, взяла девицу за руку.
   - Ну, здравствуй, Алена!
   - Здравствуй, Веда-хозяйка.
   - Не хозяйка я тебе, Алена. Понимаешь ли ты, что равны мы с тобой? Что сестрицей мне стала? Что теперь свободной волей владеешь и от моей не зависишь?
   - Да, понимаю.
   - Значит, не ошиблась я, подумавши, что не погублю тебя, признав себя Ведой!
   - Не ошиблась, ибо "советчица" моя - или... наша? - улыбнулась Алена, никогда не была Аленой, и не познала, не поняла любви. А коль "не знала", то уж вовсе и не всесведуща была. Она в главном ошибалась, не знала, что пред могуществом любви бывают бессильны доводы разума.
   - Да, Алена, именно так. И пока я не поняла этого, как же тяжко было мне от разлома своего! Словно трещины душу разодрали. Теперь все встало на место. Теперь нас двое равных - ты и я. Я - Веда, закончила свое земное существование и вернулась в свой собственный мир. И я в полной мере получила то, в чем нуждалась. Ты - Алена. Ты смертна. Но покуда живешь, сколько б не длился твой век, можешь ты почти все, что я могу. Захочешь меня увидеть позови только, я всегда рядом.
   - Так что я, сестра? Душа бестелесная? Но тогда, что значат твои слова: "Ты - смертна"?
   - Алена... Не знаю, что ответить тебе. Вижу только, что по-своему разумению определив судьбу твою, сделала неладное... Грех большой на мне против любви. Вмешиваться опять? Не могу... не хочу. Ежели найдешь путь и исправишь ошибки мои, благодарна буду. Только помни Алена, что воля твоя свободна, а помыслы - людские, страстями проникнутые. Не давай страстям помыкать тобою. Совета спросишь - скажу. А руководить делами твоими произволом своим не стану. Сама видишь - мне тоже случается в ошибки горькие впасть. Ты помни только одно, Алена, - воздается за все, за дурное и за доброе.
   - Коль так... хотела бы знать я... за что мне была та встреча, у омута...
   - Когда унизил тебя Ярин, в землю втоптал... По моему разумению, это ответ на грех гордыни... нетерпимости...
   - Гордыни!? Сестрица! Я ли была нетерпима к людям?!
   - А к нему?
   - К Ярину?! Да ведь он!..
   - Постой. Не об нем ведь теперь речь. Даже если он стократно хуже, чем ты о нем помышляешь, не его грехи мы считаем. И не ведомо нам, чем ответит он за них. Но за твои - платить тебе. У человека нет права судить другого человека, в каком бы виде он не предстал. А ты - судила. И сочла, что недостоин он твоего милосердия. А как знать, может, в том спасение ему было бы?
   - Но ведь лживыми были слова про любовь его небывалую!..
   - Да. Это так. Но иногда он сам верил в лжу свою. А хоть бы и не верил... Была у тебя сила хоть на сколько-нибудь отворотить Ярина от дурного.
   - Добрым отвечать на злое?!
   - Нет, Алена. Все труднее. Но ты душе своей труда этого не дала. Презрение явить ему было легче. Но чем обернулась та легкость? Помнишь ведь, как матушка говаривала: "Не кляни постылого - заберет Бог милого". В тех местах, где живут грешные, - грешнее всех тот будет, кто грех, а не Бога в грешнике увидел. И споришь ты сейчас не со мною - с собой. Саму себя переубедить хочешь, потому как знаешь, - я правду говорю. - Помолчав, Веда опять заговорила: - Последним злодейством своим Ярин не одну тебя, себя тоже сгубил. Одна только свеча ему была, у которой душой отогреться мог. Теперь во тьме. Теперь ему одно осталось - по старым счетам платить, да новых бы не наделать.
   Глава тридцать седьмая,
   про то, что с горем можно сжиться,
   если только оно не сведет с ума
   Ах, как стонала душа Алены, когда смотрела она в полинялые от слез материнские глаза! И ладонью, нежностью напитанной, оглаживала она поседевшие прядки, бесплотными губами касалась щек ее, поблекших от частого омовения в жгучей купели слез... А мать думала - теплый ветерок шевелит волосы, сушит слезы. Неудачи стороной дом обходили, а удача будто сама в руки плыла, да какая матери радость с того? Какая удача могла утешить, когда постигло мать самое страшное несчастье - так страшно потерять дитятко милое, ненаглядное. Она и не замечала ничего вокруг. Все шло мимо больных горем глаз, мимо оглохших ушей. Сны легкие, светлые, радостные ночь ее наполняли, но едва открывала мать глаза - отлетали сны бесследно от горестного вздоха-стона, которым мать каждое новое утро встречала. Тяжек ей был новый день, опять прожить его надо было, помня каждый миг о сиротстве своем.
   Но мать все же горькому горю своему покорилась, в душе не таила ропота на промысел Господень. А вот Иван... С Иваном беда была. Не хотел он смириться с потерей. Прозвенит ли смех девичий, прошелестит ветер в ветвях, дождик осенний дробно в окошко застучит - метнется Иван взглядом, просветлеет радостно надеждой... да тут же и ссутулится, и потемнеет лицом.
   Шли дни. А для Ивана будто все длился тот страшный день когда он метался по краю омута в болезненном, в лихорадочном страхе и неразумной надежде. Вот такой же неразумной надеждой был теперь наполнен каждый его час: вот-вот найдется Алена, вернется опять, - вот! уже!.. ах, все не она...
   Сгорал Иван в этой лихорадке. Глаза дурным блеском горели, выдавая хворь душевную: телесная-то боль уходила, а душою он болен делался. Маялся, покою не находил... Может от того, что Аленина душа не упокоилась, вот Иван как будто и знал что-то, да понять не мог.
   Он ведь и прежде, как Алена жива еще была, много раз удивлял Алену. Ей по-первоначалу странно это казалось - не диво, что она могла знать, где Иван в любую минуту и что с ним, весел либо печален, здоров ли, иль недужен. А как Иван может так верно про нее догадываться? Потом привыкла, перестала изумляться. Души их так близки сделались, будто в одно срослись. И видно, и доселе так оставалось. И рвался разум Иван между тем, что он знал, и тем, что чувствовал.
   Почему мнилось ему, что жива Алена? Почему забывал он, что лежит она в земле. Он помнил все, что было связано со смертью Алены, но одновременно это существовало отдельно от него и Алены. Словно где-то глубоко-глубоко знал он другое: да, все было... но от этого ничто не поменялось.
   Уверенность, что жива Алена, сделалась таким навязчиво-болезненным ощущением, что Ивану уже не под силу стало жить с ним. Ведь он только человеком был и прикосновение к ведовству - к тому, что не подлежало разумению человеческому, - сжигало его, не готовую к тому душу, ломало ее. Сгорали его силы в мучительном костре беспредельной боли. И Алена поняла, что совсем близко Иван от того края, за которым не захочет он в этом мире ничего больше без нее. Но, может быть, еще прежде этого надломится разум его от непосильных попыток проникнуть в запретное, закрытое, и заслонится беспамятным безумством... Алена знала теперь, как хрупок человеческий разум.
   Глава тридцать восьмая,
   в которой Алена не говорит правды
   - Иванко!..
   - Алена... Аленушка моя!.. Как же долго не шла ты, любушка ненаглядная! - не прикасается к ней Иван, только глаза, горечью до краев налитые, мечутся по лицу ее, будто ищут чего-то... Слова поспешные, несвязные, как в бреду горячечном: - Что не шла ты, люба моя? Знал я, знал, что придешь... Не верил, что вот так меня и оставишь. Только боялся... Сильно боялся увидеть опять такою же, какой омут отдал...
   - Ты боялся меня, Иванко? Как живые страшатся мертвых?
   - Нет! Нет! Я и не думал про тебя, как... Я знал, что живая ты! И не тебя боялся я, Алена... Горя своего. Боли, когда от сердца ошметья одни... А ты вот какая... Дай мне руки твои...
   - Иванко... Любый мой... - шагнула к нему Алена, тихонько провела ладонью по его щеке.
   Закрыл глаза Иван, шатнуло его. Переглотнул, хрипло, трудно проговорил:
   - Живая... живая ты, лада моя... Лугом земляничным пахнешь... как раньше... я боялся, что холодна ты нездешним холодом... Столь долго мучила она, да отпустила все ж...
   - Кто, Иванко?.. Про кого ты?
   - Дева... Смерть.
   Вздохнула тихо Алена:
   - Сон это, Иван.
   - Нет! Нет! - отчаянным стоном вырвалось у него. - Не сон! Я верно знаю!
   - Иванко, кабы знал ты еще, как горько мне, что убиваешься так. Неправильно это, нельзя. И кручине мера есть. Дальше жить надо.
   - Да чем же, Алена?! Все с тобою ушло, все ты взяла... кроме меня. Мне не то чтобы жить - дышать нечем стало. Я будто потерял все в миг один, и себя потерял... и шарю в пустоте, ровно слепой. Знаю - ты где-то близко совсем, да не найду никак!
   Алена пристально в глаза его поглядела, еще шагнула, близко совсем, прижалась к нему.
   - Иванко, родной... Забудь про все... обними... Сейчас мы вместе. Минута ли, час - сколько б ни было, пусть... Мы вместе!
   - Правда, Алена! Дурень я! Вот же! Вот - ты! - прижал Иван крепко Алену, руки будто замком неразъемным скрестил. - Со мной, наконец, со мной, желанная моя! Не отдам! Не пущу никуда!
   Долго стояли так. Иван рук не разнимал, не хотел и на миг выпустить Алену. Ну какой же сон, когда всем существом своим впитывал он живое тепло ее, мягкую податливость тела, горячее чистое дыхание! И задыхаясь от нежности, Иван прикасался губами к Алениным глазам, щекам, дыханием ласкал волосы ее, опускал лицо в упругие рыжие завитки и надышаться не мог таким родным, таким знакомым, таким особым духом... Алена гладила трепетными пальцами плечи, грудь любимого, и так пронзительно остры были ей эти прикосновения! Как бесконечно бедна она была, когда руками, тeни бесплотнее, пыталась утишить боль дорогих людей! И как бесконечно долго было то ее бестелесное существование - целую вечность.
   - Алена... Неужто и вправду - сон только... - вопреки желанию глухо выговорил Иван.
   Помедлив, подняла Алена лицо.
   - Ты эту встречу столь сильно ждал... Вот я и пришла.
   - Знать, не удержать мне тебя, жаль моя? Отымет утро?
   - До утра еще долго, и в каждой минуте столько счастливых мгновений. А утро... Оно будет солнечным, радостным. Я так хочу, чтоб ты увидел это. Ты ведь перестал отличать утренний свет от закатнего сумрака. Неужто думаешь, что велика мне радость видеть это?
   - Постой, Алена, погоди... Дай мне уразуметь... Скажи прежде - ведь не сгинула ты в проклятом омуте? Я уже не ведаю, разумен я иль безумен... Знаю, помню, как отпевали тебя, несли на погост... Тело твое бездыханное на руках держал. Но столь же твердо знаю, что жива ты. На могилку твою ни ходил ни разу - незачем, нету в ней тебя, пустота одна... Но где ты? Кто ты сейчас, Алена?
   - Не спеши, Иванко. Не для чего спехом разгадки искать, да второпях ответы хватать. Я пришла, чтоб не сокрушался боле разум твой в непосильных трудах. На все отвечу, что спросишь. Времени у нас много.
   - Где же много? Ночи так коротки. А эта, боюсь, короче самого краткого мига будет.
   - Разве другая не настанет? - тихо улыбнулась Алена.
   Расплел Иван руки свои, взял Алену за плечи, отстранил чуть, чтоб глаза увидеть.
   - Я ни словом торопить тебя не буду, Алена, что захочешь, то и скажешь. И когда захочешь. Терпению моему предела не будет... если одно только знать буду... Ты уйдешь, чтоб опять вернуться? Не сгинешь навек?
   - Я уже вернулась, - ответила Алена.
   Она знала, что в этих ее словах, в невысказанном обещании не уходить, только половина правды. Но сейчас еще нельзя было объяснить Ивану всего, он услышал бы только худшую из двух половин.
   - Ты лучше погляди, Иванко, узнаешь ли места эти?
   - Чего узнавать, коли не забывалось. Луга это, те, первые наши, - не отводя глаз от нее, ответил Иван.
   Алена рассмеялась:
   - Да ты ведь ни глянул ни разу! Как узнал?
   - Я эти луга с завязанными глазами промеж всех угадаю. Воздух здесь ото всех на особицу. Спроси - чем, я и не отвечу... Чем воздух дома родного средь других ни в пример слаще? Вот и места эти мне как родными, вроде, стали.
   Мало-помалу ушла тревога с лица Ивана, и уже заиграла, засветилась улыбка в ответ на Аленину, но все же осталось в глубине глаз беспокойство.
   - Чего ждешь, Иванко? Тревожишься о чем?
   - Алена... проснуться боюсь. Не хочу, а все равно думается, что каждое мгновение потерять тебя могу.
   - Не бойся. Внезапно я не исчезну.
   - Да сама говоришь - сон. Человек ему не хозяин, нет воли человеческой над сном.
   - Верно, человеческой нет. А ведовская - есть. Ведовка я, Иван, не забыл ты? Мой сон это, я ему хозяйка.
   Глава тридцать девятая,
   где Алена показывает Ивану его настоящее
   и предостерегает от будущего
   Деревня пустая, сонная. Странно тихая, залитая неживым голубоватым светом и будто зачарованная, замороженная им. Ни голосу, ни шороху, ни лаю сторожкого... Уж из живых во всей деревне ни один ли Иван? В тишине и пустоте улиц сквозь деревню проходит, вот и околица уже. Взгляд его тревожно мечется в поиске ответа - зачем он здесь? почему? Мнилось - будто к Алене торопится, но ее нет нигде, и никто не ждет Ивана. Неужто напрасно сердце ворохнулось, погнало его в ночь, тешась пустой надеждой... Остановился, опустошенный, потерянный - Святый Боже! Вразуми! Ведь и вправду, всего лишь сон был... Как поверил сну? Нет. Не сну - Алене верил. Но она говорила то, о чем душа его страждала, он сам и вложил желанные слова в уста любимой...