Постепенно отстраивался, вставал из груды щебня Крещатик, зазеленел Киев, стирались следы послевоенной разрухи. И сейчас... Если бы сейчас на меня, шагающего по городу, указали пальцем и сказали, что этот врач кончил институт благодаря рыбьему жиру, никто не посмотрел бы в мою сторону, посчитав сказанное враньем.
   - Ну хорошо, - снова я слышу твой басовитый голос. - Если ты такой дорогой ценой заплатил за диплом врача, откуда у тебя неповоротливость, осторожность, робость? У тебя бестеневые лампы, у меня были светильниками гильзы от снарядов, у тебя аппаратура и совершенный инструментарий, у меня были, попросту говоря, топор и зубило. Но я что-то пытался сделать.
   Я всего-навсего рядовой врач, пойми.
   - Значит, ты можешь все! Твои предшественники спасли тысячи жизней тем, кто пе успел бы дорисовать картину, закончить книгу, завершить конструкцию новой машины. И ты, врач, живешь этими чужими, пе принадлежащими твоей персоне открытиями, ты живешь дыханием подвига солдата, у которого твое бескорыстное искусство воскрешать все живое отнимает страх и робость.
   Ты живешь жизнью других, и другой жизни тебе пе даровано... Лежит прикованный к постели человек, обреченный на медленную смерть. Бьется над ним твоя любимая девушка. А ты медлишь... Мы выбрали с тобой, коллега, одну жизнь, а жизнь - это непрерывная связь, начатая одним человеком и продолженная другим. Действуй же!
   Еще одна бессонная ночь.
   Утром, как всегда, ко мне подходит Женя:
   - Сколько у нас сегодня операций?
   Женя Ангел - анестезиолог. Чернобровый украинец - добрая душа, когда-то мечтавший о журналистике.
   - Женя, ты мне нужен во как! - говорю.
   - Что стряслось?
   Рассказываю о Пронникове, об Анне.
   - Добрый случай, - Женя хрустит пальцами.
   - Сложный случай, - поправляю друга. - А мы с тобой забросили наше производство.
   Теперь Женя все понял. Вечером мы обязательно пойдем в автороту. Там нам отвели уголок для занятии.
   А трудимся мы с Женей пад изобретением ретрактора.
   Это соединенные по типу ножниц прутья с крючками и завитками на концах. Ретрактор продолжит руки хирурга. С его помощью во время операции можно будет перемещать позвонки в разных направлениях, а значит, ставить их на свои места и освобождать от ущемления сдавленный мозг.
   А завтра - самое главное: встреча с полковником Якубчиком.
   Вхожу в кабинет. Над столом склонился Деня Ангел, что-то чертит, рядом с ним уселась Ниночка, наша медсестра, с длинными ресницами и темным пушком над губой, которую она прикрывала длинным указательным пальцем, когда терялась.
   - Шефа нет? - спрашиваю.
   - Шефа нет, - отвечают оба, как сговорившись, а сами не могут оторваться от листа бумаги.
   Подошел к своему столу. В пепельнице опять гвоздики. Это работа Ниночки, она кладет их сюда, чтобы я меньше курил. Кто ей все время дарит эти роскошные гвоздики?!
   - Над чем колдуете, ученые люди?
   Длинным пальцем Ниночка сорвала с полированной поверхности лист бумаги и, как рентгепоснимком, пошелестела им перед моими глазами:
   - Видите, обыкновенный листок бумаги. На нем нарисован круг. Видите? Нужно в любом направлении, в любом месте провести прямую.
   - Где? - недоумеваю я.
   - Где хотите, - пищит Ниночка.
   - Тут можно?
   - Ты не спрашивай, проводи, - хитро улыбается Ангел, отойдя от стола и меряя туда-сюда ординаторскую заметно кривыми ногами.
   - И что будет? - спрашиваю.
   - Будет установлена стопень оригинальности вашего мышления. Это научный тест, - объясняет с ноткой таинственности Ниночка.
   - Коварная задача, - говорю я и провожу линию, как взбрело в голову.
   Затем это же самое сделала Ниночка. Ангел взял лист, изучающе повертел его и объявил приговор; я, оказывается, обладаю умом, стремящимся выйти за рамки стандартного мышления, так как провел линию вблизи круга.
   Ниночка же провела линию глядите где! На обратной стороне листа. И значит, согласно задуманному условию, ее ум самый оригинальный...
   Ниночка звонко хохочет, Ангел азартно рукоплещет.
   И в этот момент в кабинет входит полковник Якубчик.
   Он, конечно, но понимает причины веселья, неловко осматривает себя и, убедившись в непогрешимости своего внешнего вида, усталым шагом направляется к умывальнику.
   - Что скажете, Ниночка? - Под плеск воды голос шефа кажется раздраженным.
   - Павел Федотович, - девушка, робея, прижала указательный палец к верхней губе, - там жена отставного генерала...
   - Генерала Иванова. Знаю, - сбрызгивая воду с ладоней, обрывает Ниночку начальник отделения. - Так что?
   - Ему была сделана трепанация, - объясняет Ниночка, - естественно, он не обедал...
   - Когда проснется, покормите. Неужели даже этому нужно учить?
   - Павел Федотович, но жена требует выдать ей обед мужа.
   - Ну, знаете, - Якубчик стегнул полотенцем воздух, с удивлением и даже, как мне показалось, со страхом оглядел всех нас: - Сколько работаю, но такого... - Павел Федотович брезгливо сморщился, полез в карман и, подавая медсестре рубль, властно крикнул: - Таким женам выдаем сухим пайком. Так и передайте. Честь имею.
   Ниночка выпорхнула за дверь. Шеф был на взводе.
   Но все мы знаем, он отходчивый, податливый. И потому я решаюсь задержать его:
   - Поговорить надо, Павел Федотович.
   Якубчик не спеша тянется в нижний ящик стола, достает термос, стакан, ложечку с заваркой.
   - Жениться, слышал, задумал? Где-то ты прав, что только теперь... А что хорошего в моей ранней женитьбе?
   Вот я. Ранний дедушка, ранние внуки. Покоя хочется.
   А с этими воробьями-мальцами газету не почитаешь, не вздремнешь, когда хочется, хотя я их, конечно, люблю.
   Они ведь мне молодость возвращают.
   Павел Федотовпч громко, со смаком отхлебывает чай.
   Этой процедуры обычно почему-то не выносит Ангел.
   Вот он и сейчас поковылял из кабинета.
   Он отличный хирург, Павел Федотович. Острый взгляд, чутье. На это я и рассчитывал, когда шел к нему за разрешением взять Пронникова в отделение.
   - Пронников... Пронников... Вспомнил. Я знаю эту историю, - постукивая пальцем по столу, устало говорит Павел Федотович. - Так ты о чем хотел поговорить?
   - Об этом.
   - Ну, мил человек, тут все ясно: дело бесперспективное, скажу тебе. Была тут у меня дочка Проппикова, кокетка такая, юмористка.
   Я подумал: а если ее юмор указывает на несгибаемость характера: не ждал человек беды, а пришла она - остался самим собой? Но вслух говорю:
   - Это вы, Павел Федотович, по внешнему облику дочери поставили диагноз ее отцу?
   Павел Федотович снял и положил перед собой белый чепец:
   - Я просто хотел сказать, что знаю об этом случае.
   Как же... слетел с обрыва вниз головой... Из такого состояния не выскакивают. И все-таки с этим скоропостижно не умирают.
   - Но с этим и не живут, - перебил я полковника, - а человек, по норме, должен жить двести лет.
   У Якубчика дернулась щека:
   - Вот я весной уволюсь, и ты будешь здесь в отделении устанавливать свои нормы. Понял? - Он спрятал термос в стол, отошел к умывальнику, ополоснул стакан. - Почему от Пронникова отказалась профессура?
   Я отвечаю, стараясь быть убедительным:
   - В каждом конкретном случае свои особенности, их могли не увидеть.
   - Что, что ты имеешь в виду? Анализы, пункция, рентген? Аппаратура скажет и в рот положит? Так?
   - А еще, Павел Федотович, личный контакт врача с больным, его внимание, чуткость, даже обаяние. Не лететь же в тартарары всему тому, что было достигнуто веками?
   Якубчик вскакивает со стула, словно катапультированный:
   - За вечность ответственности не несу. Я привык браться за дело, которое умещается у меня на ладонях, чтобы и взвесить можно, и пощупать.
   Павел Федотович кипит, размахивает руками. Сказать ему об Анне? О Пронникове-педагоге, лекциями которого интересуются даже в Генеральном штабе? Впрочем, мою личную участливость к судьбе этой семьи лучше всего подтверждает снимок, правда, трехмесячной давности, сделанный в районной больнице, куда сразу попал Иван Васильевич.
   - Вот, - говорю я, - на рентгенограмме отчетливо виден переломо-вывих пятого шейного позвонка.
   Этого как будто и ждал полковник Якубчик:
   - А что, что это значит? Что это значит, я тебя спрашиваю? - И его лысина краснеет от напряжений и покрывается испариной. - Это значит, милый мой, к позвоночнику необходим двойной доступ, передний и задний. - При этом Якубчик провел ребром ладони по грудине, потом по спине, вышло неуклюже, по стало понятно, что человек должен быть рассечен как бы насквозь. - Да это же две операции одновременно, понимаешь?
   - Понимаю, две операции одновременно, - повторяю псе таким же обычным тоном. - Одпа за счет мастерства хирурга, другая - за счет его личного обаяния.
   - Что?
   Давно не оперировал Павел Федотович. Давно. С той поры, как подстерегла его неудача. Она осталась в тиши его кабинета, но его опыт, умение, острый взгляд теперь спотыкались на чувстве страха, который он прятал за административной суетой.
   О, как ты мне помог, отец, в эту минуту! В минуту отчаяния, которую я скрывал даже от самого себя, ты незримо встал рядом с мной, как в бою, где близкая победа могла обернуться поражением. Я положил на стол твой "Бортовой журнал фронтовой академии". Ты рассказывал в нем о Ване Федорове.
   - Тридцать лет хранишь! Ничего себе, - восторгается Павел Федотович, вглядываясь в строчки, поблекшие от времени. Лицо его на мгновение озарилось, но тут же потухло, он неловко зашептал: - Понимаешь, как бы тебе объяснить... Конечно, отец для тебя самый авторитетный человек... Но все-таки я еще не списан, я пока решаю. Брать в отделение Пронникова? Я не вижу смысла в этом.
   - Но вы все-таки почитайте дневник!
   - Прочту еще, - уклончиво выдыхает Павел Федотович. - Но видишь, то одно, то другое валится на голову. Звонил, кстати, начальник госпиталя, напоминал об уборке территории. Твоя забота, проследи лично.
   - Слушаюсь, - говорю покорно.
   - И вообще у меня трехдневные сборы, - жалуясь, ворчит Якубчик; одеваясь, оп долго не может попасть в рукав шинели, а когда облачился с моей помощью, многозначительно, тоном приказа подытожил наш разговор: Ну, мы, кажется, все решили. Честь имею.
   Тихо в ординаторской.
   - Ах, так! - снова врывается твой возмущенный голос, отец, твоя необузданная неуспокоенность. - Значит, против?
   Как видишь, - отвечаю я тебе.
   - Вижу, он тебя в дураках оставил.
   Ах, отец, что ты знаешь о моем времени? Ты был рядовым врачом и целым госпиталем командовал, а Якубчик - кандидат наук и работает начальником отделения.
   Улавливаешь разницу? И оп против.
   - Эх, жил бы я! Люди всегда против того, чего сами не делают, особенно если еще обзавелись титулами.
   Но что, отец, изменится, если даже я так думаю?
   - Да скажи ты своему Якубчику, что одряхлел оп, заблудился в детских горшочках. Скажи и ударь по столу кулаком.
   Нет, отец, по понимаем мы с тобой друг друга.
   "По столу кулаком..." Но столу Павла Федотовича?
   А знаешь, как я обязан этому человеку!
   После института я был призван в армию и получил назначение в отдаленный гарнизон. Некоторые думают, что там мне пришлось заниматься только фурункулами, нотницами и прочими семечками. Не скрою, занимался.
   Но зато никакой опеки светил. И это здорово, что сразу я был брошен, как не умеющий плавать, на быстрину, где приходилось самому барахтаться изо всех сил, чтобы достичь берега... Так вот о Якубчике.
   ... - Ой, батюшки, - бежала по коридору медсестра, - ой, батюшки.
   - Что случилось? - Я вышел ей навстречу из перевязочной.
   - Ой, батюшки! Коля, наш Коля...
   Вслед за медсестрой офицер и два солдата несли безжизненное тело Николая Аксенова, которого я тут же узнал. Спортсмен. Мотоциклист.
   - В спину... из пистолета, - скороговоркой произнес побелевшими губами лейтенант.
   Все в крови. Лицо заострившееся, бледное.
   - Сюда, - указываю на стол.
   Пока разрезаю одежду, лейтенант сбивчиво рассказывает:
   - Угнали из поселка машину... Милиция перекрыла все дороги... И нас попросили помочь поймать угонщика... Мы патрули военной автоинспекции... Аксенов догнал "Волгу", оботел, и тот, сволочь, в спину...
   Пуля, где пуля? Но интуиция подсказала: надо начинать не с этого.
   - Кровь! - говорю я своей толстушке.
   - Ой, батюшки, все отдали этому... как его... вы капельницу приказывали ставить...
   - Я приказывал тут же пополнить запас.
   - Позвонить в Киев, в госпиталь? Али как?
   - Звоните!
   А сам распахиваю дверцы шкафа, достаю аппарат для прямого переливания крови. Я построил его по принципу роликового насоса. Диск величиной с консервную банку пронизывает трубка, по ней с помощью рукоятки кровь перекачивается от донора к пациенту.
   Метнулся к другому шкафу, достал карточку Аксенова. Повезло парню. У нас с ним кровь одной группы.
   Игла покорно тонет в вене, другая - в моей.
   - Вращайте, - приказываю ничего пе понимающему лейтенанту, подавая ему диск.
   Нервно дернулась трубка: пошла кровь. А потом...
   потом прямо на пол звякнула извлеченная пуля...
   Вот тогда и появился в перевязочной полковник Якубчик. Сюда, в отдаленный гарнизон, его доставил вертолет. Энергичные руки, прищуренный пронизывающий взгляд, умение оценить обстановку по едва уловимым деталям.
   - Спинной мозг? - спрашивает.
   - Не поврежден, - отвечаю хирургу заплетающимся языком. - Пуля вон там, - указал я головой, и голова потянула меня куда-то книзу.
   - Что с вами?
   - Кровь пришлось давать самому, видно, переборщил, - отвечаю, а в глазах темным-темно.
   Полковник повернулся к медсестре-толстушке:
   - Организуйте вашему доктору горячее питье. Только быстро.
   Та покорно поклонилась и, выдохнув свое "ой, батюшки", поплыла по коридору. Полковник Якубчик не улетел, остался ночевать, сказав, глядя на меня: "Беда в одиночку не ходит".
   К ночи я пришел в себя. Из всего происшедшего запомнилось, как впервые меня сегодня назвали доктором.
   Теперь мы оба находились у койки Коли Аксенова. Пульс выравнивался. Сердце стучало ритмично, наполненно.
   - Ну что ж, старший лейтенант, делать мне здесь больше нечего, - Павел Федотович по-братски положил мне на плечо свою увесистую руку. - А вот по грибы завтра на зорьке не прочь сходить.
   - Приглашаю, - сказал я. - У нас тут грибные места.
   Со срезанной рогатиной, точно с миноискателем, Павел Федотович продирается сквозь росистый ельник. Я за ним. Маслята и сыроежки, приподняв своими бархатными беретиками прошлогоднюю хвою, сами просятся в целлофановый кулек. Кулек быстро паполняется. Павел Федотович счастливо подмигивает мне. И вдруг приседает.
   - Гляди, старший лейтенант, кого я поймал! Белый гриб - всем грибам полковник. - Старым скальпелем, припасенным мною еще с вечера, он срезает "полковника"
   под корешок. - Да, места здесь курортные. А как идет служба?
   - Вы видели, - отвечаю.
   Павел Федотович посерьезнел:
   - Как вам удалось так ловко управиться с Аксеновым?
   Я нерешительно объясняю:
   - Мой отец занимался проблемой "спинальпых" больных, оставил после себя кое-какие ценные наблюдения.
   При случае я использую их...
   Когда Павел Федотович собирался в путь, мы снова осмотрели Колю Аксенова.
   - Не забудьте сделать пункцию, - посоветовал опытный хирург. И добавил: - Вам, конечно, для работы по вашей проблеме нужна научная база.
   - Она и здесь, в гарнизоне, есть, - сказал я. - Несчастья везде одинаковы, и везде от них одинаково страдают.
   Я заметил, как при этом Павел Федотович прищурил глаза, выражая сомнение.
   И мы расстались. Но Павел Федотович меня запомнил и, когда представился случай, взял к себе, в киевский госпиталь.
   - О, да мы выросли! - сказал он при встрече, оглядывая меня, мои, теперь капитанские, и свои, попрежнему полковничьи, погоны. - Только скажу вам, что звезды в медицине не растут так быстро, как грибы.
   - Так точно, товарищ полковник, - говорю громко.
   - Для вас я отныне Павел Федотович. Просто Павел Федотович. - И полковник по-братски похлопал меня по плечу.
   Меня вытащили из глуши, отец, понимаешь? Передо мной распахнулись двери лечебного центра: твори, дерзай... А я, по-твоему, должен кулаком по столу? Я понял тогда - у меня началась новая жизнь.
   - Ничего ты не понял, сын мой! Переступая порог госпиталя, ты и не заметил, как тебя подмял авторитет уставшего человека. Его возможности стали твоим пределом. Выше их прыгнуть тебе не дозволялось: на страже были и самолюбие Якубчика, и его прошлая слава. И вышло: он взял тебя под свое крылышко, чтобы ты ему нитки задергивал на операциях.
   Постой, отец, постой. Ты никак провоцируешь меня на разрыв с моим учителем?
   - Мое почтение! Твоей второй натурой, майор медицинской службы, давно стала угодливость, если не раболепие, учтивость, если не идолопоклонство. Теперь трудно что-либо изменить: тридцать лет прошло.
   Стучат, стучат колеса. Человек, заживо погребенный, проклинает мое имя. Анна, Анна, ты и не подозреваешь, какое новое испытание уготовила тебе судьба! Стучат колеса. Стучат, ломятся в мою душу твои слова, отец.
   Что же мне делать?
   И снова голос отца:
   - Ну, например, я вот плюнул на икону.
   Какую еще икону?
   - Обыкновенную. Нас было шестеро у отца. Кстати, твой дед был регентом, это что-то вроде помощника попа по хоровой части. Он собирал певчих для церковного хора. За эту работу от денег прихожан твоему деду доставалось то, что сквозь пальцы попа протечет. А матери так хотелось достатка. Она говорила: "Умру спокойно только тогда, когда хоть одного своего сына увижу в рясе". Выбор пал на меня. Но я, сколько помню себя, все занимался лечением собак да кошек, доктором хотел стать. А меня взяли и отправили в духовную семинарию.
   Все рушится. Как уйти?
   И ты плюнул на икону.
   - У меня не было другого выхода. И когда батька стегал меня кнутом, я, взвизгивая, кричал: "Все равно буду доктором..." А ты? Можешь ты своему преподобному Павлу Федотовичу открыто сказать: "Мы не сработались с вами, товарищ затухающее светило, так что мое почтение"?
   - Я, отец, все-таки старший ординатор.
   - Не ординатор, а ординарец. Так вернее. Оруженосец. Когда твой рыцарь-кумир был еще на коне, ты носил его доспехи и чувствовал себя при доле, а теперь не знаешь, куда нести оружие.
   - Ну хватит, батя! Поучил сполна, унизил...
   - Лакея унизить нельзя.
   - Чего ты от меня хочешь, наконец?
   - Хочу заразить тебя своим беспокойством, своим бескорыстием, которых тебе так не хватает сегодня, мой мальчик. Хочу знать, что это я твоими глазами открыто смотрю в лица людям, хочу чувствовать, как твоими руками сегодня я творю для них счастье.
   - А что такое счастье?
   - Счастье - это быть живым.
   И уходишь. И не крикнуть: "Постой!" Слово, на какое с надеждой еще оборачиваются порвавшие с тобой люди. Не обнять, не прошептать: "Прости, я все начну заново". Ведь тебя нет, ты мертвый...
   - Кто из нас мертвый?!
   Нет тебя, нет.
   - Есть! И это я твоими словами говорю то, чего бы ты без меня не сказал никогда никому другому.
   ...Передо мной взмокший чепец, да рентгеноснимок, да ключи от квартиры Пронниковых, ключи, обжигающие руку...
   Поезд, тормозя, вздрогнул, грохнули буфера, лязгнуло под вагоном.
   ...На пороге ординаторской полковник Якубчик.
   Не ожидая от меня рапорта, подошел, поздоровался.
   - Ну, как тут без меня?
   - Мое почтение вам, Павел федотович! Пока вы были на сборах, в отделении никаких происшествий не произошло, Ивана Васильевича Пронникова я поместил в пятую палату.
   - Мальчишка! - кричит полковник. - Ты у меня пот здесь с этой историей! - И он звонко хлопает себя но затылку. - Выговор вам, майор Шатохип. Строгий выгопор!
   Я стою навытяжку, жмурю глаза: сегодня такой солнечный день...
   - Вот вам и Ворошиловград, - раздался голос проводницы в тот момент, когда он мог и не раздаваться.
   Само собой это стало ясно, когда в окнах выросли контуры вокзала, показались прибывшие к поезду машины, а там, за сквером, взлетающий на мост трамвай.
   Как по тревоге сдаю проводнице нетронутую постель.
   И вот уже пробиваюсь сквозь перронную толчею. Солнечные лучи, профильтрованные облачной рябью, осветили лица. А может, это от долгожданных встреч?
   Ты ходил по этим улицам. По Каменному броду. Первые пушки для Бородинской битвы и прадед тепловоза, доставившего меня сегодня в город твоей юности, были сработаны тут... О, Каменный брод! Сегодня он утонул в западне балки за корпусами улицы Советской. Будто старая рабочая Луганка вышла из берегов и понесла на своей спине корабли-дома, понесла через весь город, пересекая площадь Героев Великой Отечественной войны, туда, к высокому горизонту. Нет, тебе нипочем не узнать бы теперешние места.
   Время торопит меня к автовокзалу. "Икарусы", как смиренные тигры, рычат на развороте. Одни уходят в рейс, другие тут же, след в след, занимают их места.
   Беру билет. Двадцать минут могу постоять, потолкаться среди кочующего люда. Брожу туда-сюда. Вещи, недосказанные слова, водители с путевыми листами. Из-за стекла киоска Союзпечати с обложки польского журнала голенькая девица строит глазки. Спрашиваю "Известия".
   - С утра только местные газеты, - был ответ, - по в местных вы можете прочитать сегодня то, о чем в центральных напишут только завтра.
   - Например?
   Голова киоскера высовывается из окошка.
   - Например, узнаете о бригаде шахтера Мурзенко, - Голова скрылась, но деликатно зазывающий голос не умолкал: - За десять месяцев - миллион тонн антрацита. - И рукой, как автоматом, киоскер вытолкнул из окошка "Ворошиловградскую правду".
   - Спасибо.
   - Спасибо скажете чуть позже. - Киоскер утонул в глубине будки. Он что-то выдергивал под прилавком, старательно и долго, и я в ожидании результата успел изучить коллекцию значков, наколотых на ленты разного цвета. - Прошу, товарищ. - И продавец снова вытолкнул газету, на этот раз комплект "Недели". - Прочитаете о совместных тренировках советских и американских космонавтов. Любопытно, с точки зрения пауки.
   Я добавляю:
   - И с точки зрения температуры мира.
   Киоскер замешкался:
   - Я, знаете, еще мальчишкой, в тридцать девятом, продавал газеты в киоске. Помню одну газету. - Тут он пропал в глубине будки, распахнул боковую дверь и вышел ко мне. - Вы случайно не на Саур-Могилу путь держите? Жаль. Это якобы вторая Курская дуга. Taм земля пополам с осколками. Каждый, кто приходит туда, уносит с собой один осколок. Тридцать лет прошло, тридцать лет оттуда увозят по белу свету эти сувениры смерти, а они все есть и есть.
   Он стоял передо мной, тщедушный человек в потертом пиджаке, но почему-то при широченном модном галстуке. А вместо правой руки - протез, коим он наловчился искусно выталкивать газеты.
   "Икарус" ласково зарычал. Спрашиваю, долго еще ехать.
   - "Неделю" прочитаете и окажетесь на месте, - сказал сосед с толстым портфелем на коленях и уткнулся длинным носом в окно.
   А мне и нужен такой неразговорчивый попутчик.
   Сейчас мне вообще никто не нужен, потому что я продолжаю путь к тебе. Когда я был маленьким, ты часто устраивал поездки по этим дорогам. Тогда, перед войной, асфальт казался чудом цивилизации. Ты использовал ею наилучшим образом. В воскресенье мы поднимались в четыре утра, и единственная в твоей больнице "эмка" уносила пас то в Донецк, то в Артемовск, то в Копстаптпновку. Ты водил нас с мамой по каким-то спецмагазинам, скупал какую-то медицинскую аппаратуру, чтобы в споей больнице открыть рентгеновский кабинет.
   Я запомнил эти асфальтированные трассы спокойными, летящими под жарким донецким солнцем. По обочпнам живой дымкой лежали ковыли. Иногда ты просил остановить машину, выпрыгивал из кабины и, отбежав несколько метров, вскидывал ружье. В этих местах тогда водились жирные дрофы и юркие куропатки. Теперь птица ушла. Загрохотали по горячему асфальту Донбасса многотонные тягачи, высокие холодильники, тяжеловесные автокраны. Загремел машинный век, угнал зверье в страхе за дымный горизонт.
   - Что же вы, наши наследники, так безалаберны? - слышится снова твой голос. - Молчишь. Тебе нечего ответить. А ведь это касается тебя, майор медицинской службы.
   Касается, да. И наверняка касается Евсеича. Помнишь усача из Коммунарска? Почему-то и ему не спалось в вагоне.
   А среди мощного потока моторов бегут машины, жадно выискивая новые пути через тридцать лет. Я бы назвал их службой "Память" и выдавал бы сыновьям обязательные путевки для посещения затерявшихся в просторах земли обелисков. А было тебе в этот момент страшно? Нет, тебе никогда не было страшно. Ты писал:
   "Сегодня группа головорезов прорвалась прямо к нашим палаткам. Отбили. Стреляли даже раненые!.." Это была твоя последняя открытка. И строчки спокойные, ровные, словно ты их писал в своем кабинете, сидя за столом.
   А на самом деле написана она была где-то здесь, в самом пекле, в этих теперь тихих местах, куда сегодня песет меня новенький комфортабельный автобус. А тогда, в сорок первом, твоя санитарная машина, похожая на теперешние маршрутные такси, надрывно визжала, едва поспевая за потоком боевой техники, уходящей на иосток. Слабепт.кая "санитарка", в ней и военного-то было разве что зеленый цвет. Защитный цвет. Разворачивались "хейнкели" и "фокке-вульфы", коршунами снижались, завидя, как добычу, красные кресты на бортах твоей верной подруги. Сиреной ревело небо, и ты приказывал укрываться в воронках и кюветах вдоль разгоряченного ассЬальта. Взрыв: один, другой. Вопреки страху ты приподнимал голову и видел: стоит зеленая "санптарка" целехонькая. "А что, сволочи, поживились? - цедил ты сквозь зубы, глядя в умолкающее небо. - И не надейтесь!" Для тебя фанерная "санитарка" тогда была самой неприступной крепостью. Может, это было как раз чут, у самого террикона, где сейчас плавно затормозил мой автобус? Теперь здесь вырос новый шахтерский город. Автобус делает остановку. Выходят и входят люди.