Я сижу тут же, слушаю и молчу. Что я могу сказать? Во-первых, милые бранятся — только тешатся. А во-вторых, у нас в институте все не так: и денег больше, и дотацию всякую дают в случае чего. Науку все же делаем.
   «Матвей Фомич, — Лев продолжает дискуссию в дружеском, интимном тоне, — зачем, как говорится, вы нам лапшу на уши вешаете? В крайнем случае район дотацию даст. Не оставят же больных без лечения». — «Даст, даст! А сколько крови из нас выпьют, пока я буду эту дотацию выколачивать! Вы-то здесь сидите, никуда не бегаете. Я вас прошу, Лев Михайлович, от имени администрации приостановить немного вашу бурную деятельность. Я не говорю: совсем, но поменьше». — «Больные-то лежат. Что ж, выписать?» — «Кладите больных только из нашего района. Вы же их отовсюду собираете. Поменьше, поменьше». — «Матвей Фомич! — О! Судя по тону, Фомич рано расслабился. Судя по тону и поднятому пальцу, Лев собирается что-то возгласить. Ну-ну? — Матвей Фомич! Наконец-то хирурги нашей больницы получили заслуженный упрек за слишком большую работу! Даем слово администрации и партийной организации, что мы и впредь положим все силы на выполнение взятых на себя повышенных обязательств в соцсоревновании по району и городу».
   Главный врач покраснел, открыл было рот, потом махнул рукой и уже на выходе сказал: «Прекратите демагогию. Я говорю совершенно серьезно. Работайте. Работайте как можете, но помните про деньги. Считайте. Желаю удачи». И дед их тут же сидел, молчал, улыбался. Забавный дед. Молчит и улыбается, но роль свою играет. При нем стараются не зарываться, не шуметь попусту. Молчит, а при этом светится лучезарной мудростью доброты. В чем она выражается, не скажу, не знаю. И не глядят в его сторону во время подобных дискуссий, не глядят, но, по-моему, все время оглядываются. Он молчит, улыбается, но ребят поддерживает. Нравятся ему эти мальчики.
   Мне интересно было наблюдать за этой легкой, добродушной стычкой. У нас бы так легко не обошлось. Да и у них, наверное, добродушие лишь на поверхности. Они горды своими успехами и чувствуют себя великими, сравнивая условия работы и собственные достижения: скоропомощный конвейер и параллельно — штучная работа; сверхценная работа и явный денежный дефицит. А главный наверняка уже получил по шапке за перерасход. Лавры им — колотушки ему. Тут страсти дай бог! Но у нас такие беседы просто невозможны. От меня бы давно один плевок остался.
   И все же главный почему-то чувствовал себя виноватым. Ни на деда не смотрел, ни на меня. Да что я ему? Частное лицо. Им-то я помогаю без всякого денежного интереса. А если учреждение тебе не платит, значит, ты для него никто: без денег никак тебя не оформить, а без оформления ты лицо безответственное, на тебя ни сослаться, ни опереться, ни наказать. А оформить нет ни денежной, ни штатной возможности. Иногда, правда, могут оформить как консультанта, мизер какой-то. Езжу я сюда ради друзей, ради их энтузиазма, ради любви к ним. А что приятнее и надежнее любви? Пока она есть, конечно.
   И как славно чувствовать себя учителем! Настоящий учитель не только учит, но и радует. Удачливый учитель не столько учит, сколько радует и радуется сам. Иногда радую их — и сам расту исполински в собственных глазах. Ничто так не греет, как самовозвышение. Иногда так хочется себя профессором показать.
   А здесь своя работа идет: что нужно для здравоохранения района, все делается; две диссертации тоже делаются. Конечно, есть у меня и свой какой-то интерес, ведь обе диссертации под моим формальным руководством. И в институте мне это в плюс будет.

РУСЛАН ВАСИЛЬЕВИЧ

   Вот и защита позади. Всего три с половиной года прошло, а сколько мы уже сделали! Кажется, совсем недавно носились со стульями, кроватями, ящиками по лестницам, а вот поди ж ты, пора и ремонт делать.
   Но главное — диссертация. Теперь можно и кое-какие итоги подвести.
   Что ж, Алексей Алексеевич, конечно, первый все показал, рассказал, сделал, но научился я сам. Что и говорить, Лев помог, без Льва, может, и не сумели бы все организовать. Но работал я сам, оперировал сам. Наконец, думал сам… Учился сам.
   Нашему делу не научишь, в нашем деле самому научиться надо. Оперировать должен сам. Моя рука должна ходить; мои глаза должны видеть, как моя рука вкалывает иголку и затягивает нитку. Разрезать могу и не сам, невелика задача, но сшить — стежочек к стежочку, уложить ниточку на края сосуда — должен сам. Свою руку надо набить. Моя рука должна ходить как мне надо.
   Все сам. Сам. Сам. Сколько ни говорите, что я кому-то чем-то обязан, — более всего я обязан самому себе. Мое желание, моя энергия, мой надежный дом. Я все сделал, создал себе спокойные условия жизни дома и на работе.
   Пусть Лев, Алексей Алексеевич, Фомич какие-то условия и выстроили для старта, но что я без себя?! Да и что они без меня? Много бы они наоперировали, если б не оперировал я? Пусть мы все оперировали, но я из пионеров! И защита вполне мной заслужена, что и говорить. В конце концов, десять лет на Севере, в любых условиях, при любой, что называется, погоде — это как? Ни от какой работы сроду не отказывался. Вот и заработал честно себе и этот покой, и эту диссертацию, и эту машину.
   Покой, правда, чаще снится… Хорошо, конечно, работаем, и нужен я, конечно, громаде нашей, но надо думать, куда дальше идти. Нельзя останавливаться. Детей растить надо… Катька уже большая, скоро школу кончит. С девчонками легче. А Генка от рождения халтурщик. От рождения не бывает, не может быть — я ж не халтурщик, и Наталья всю жизнь вкалывает. А Генка! Ведь пятый класс уже. Разве это работа?! Книг совсем не читает. Бабка его с первого дня опекала, шагу ступить не давала самостоятельно — и вот результат.
   А я — я только сам. С самого начала все сам. Наталья насчет Генки права, конечно. По существу права. Но форма — безостановочный, безудержный, нерастворимый скандал! Борются за Генку. Неизбывная война за Генку. Форма все равно никудышная. Сам я в это не вмешиваюсь. Ну что ж, может, я чистоплюй. Вот если в институт уйду, совсем занят буду, как тогда они? Форму им надо искать в этой борьбе. В семейной борьбе форма тоже важна. Как в искусстве, да? В искусстве тоже — не найдешь форму, и привет, все творение развалится. Или учить. Тоже форму надо найти соответствующую. Не «так» учить будешь, хоть и «тому», — вот и получится не «то» и не «так», вроде Генки. А если еще и не «тому» учить, то какая разница «как»? Рано еще плакать. Пятый класс только. Я в пятом классе тоже был халтурщиком. Поменьше болтать надо. Вот и на работе болтаем больше, чем надо. А что делать? Вообще-то пока больница стоит, прямо не знаю, как уходить. Да, по правде говоря, и не хочется. Хорошо, пока не думаешь о будущем. Вот если бы здесь вместо больницы основали пожарную команду, или открыли бы какой-нибудь институт культуры, или, как хотели раньше, роддом, вот тогда законно надо самому трудоустраиваться. И все само решилось бы. Но нет, так не бывает. Надо самому работать. И строить самому, и разрушать.
   И сидим на работе, сидим. Больных тяжелых нет. Чего сидим? И чай уже попили, и не держит никто. Сидим. Привыкли. Что-то надо делать, думать во всех направлениях. Что делать, как делать — форму надо искать. Вот как для диссертации: нашел форму — и пошло-поехало.
   Надо еще машину в гараж поставить. Хорошо, гараж есть. Гараж с Севера не вывезешь. Гараж — это недвижимость, поместье, земля. Чистым случаем он мне достался, Свет устроил. Я и заплатить лишнее был готов — что я, в конце концов, зря вкалывал за Полярным кругом как сумасшедший? А он говорит: «Со своих не берем. Заплатим кое-кому что положено, и все». Тоже форма.
   Поздно уже, но вообще-то с Генкой надо еще заняться. А Наталья, как придет из школы да сядет за свои тетради, за проверку, так только на скандал с бабкой и отвлечется. Это у них святое, пропустить нельзя. Генка тут же и выходит из-под них.
   Вот тебе и форма.

ЯКОВ ГРИГОРЬЕВИЧ

   Приятно мне смотреть на эту, так сказать, новую популяцию, молодую поросль, хоть всем уже под сорок и за сорок.
   Суетятся, суетятся — и, пожалуй, правильно делают. Пока есть суета и суетность, жизнь продолжается. А кто может с достоверностью разделить эти понятия: суета и суетность? Жонглирование словами. Одно и то же. Мне б достало сил, может, и я бы включился в их веселую и полезную карусель. Пусть даже немного зряшную… Настоящее всегда эфемерно, суетно, мгновенно… Раз! — и прошло. Даже и «раз» сказать не успеешь. Все сущее скоротечно, почти что и нет его — уже ушло. Да было ли? Лишь прошлое необратимо, неизменно. А будущее…
   Если смотреть далеко, глубоко, работа наша относительно бесперспективна. Нам не перебороть природы… Хорошо бы, все события существовали вечно, материально: и в прошлом, и в будущем. То, чему предстоит быть, уже существовало бы в грядущем, которое просто еще не доползло до нас (или мы до него?). Тогда и ясновидение было бы реальностью, и предвидение, пророчество, предопределение — все было бы несомненно. Тогда я бы… Да, тогда бы знал заранее… Но зачем?..
   Я понимаю, когда они бросают свои молодые силы, чтоб скинуть чью-то чужую боль с души. Вернее, скинуть боль с чужого тела, но со своей души. Это понятно, нормально и перспективно. Но борьба со смертью, которая уже пришла… Конечно, наш долг — до последней минуты ей противостоять. Да, у нас должен быть рефлекс: перебегать дорогу ей, неизбежной, конечная победа которой неотвратима. Но сколько нелепостей мы совершаем, сколько продлеваем ненужных мук, которые перспективны только своими страданиями… Вот и пожалеешь иной раз, что нет в реалии будущего со всеми событиями. Чтоб рассчитать могли. Ведь голову не прозакладываешь с уверенностью, даже когда надвигается неотвратимое.
   Нет-нет, я не хочу повторять обывательские благоглупости, что необходимо, мол, приближать смерть безнадежных больных. Во-первых, это просто дурно, дурно без объяснений, как не надо объяснять, сколь худо красть; а во-вторых, наша наука еще слишком мало знает. Пусть эта нелепость останется недумающим или крайне эгоистичным горожанам, да и поселянам тоже… Это из основ нашего бытия: абсолютное понимание, что злое, худое, а что — доброе.
   Что стоила бы наша жизнь, если бы люди, такие, как наши доктора и им подобные, не горели, а потом не заливали пожар своей кровью?! Да-да. Именно своей, своей… Мир и держится на этих чудаках, они находят свой интерес, сообщают его всем и украшают жизнь.
   Недели две тому, наверное, вечером поздно — звонок. Я с внимательностью старика смотрел передачу «Сегодня в мире», и вдруг звонит Руслан с дежурства: если меня не затруднит, конечно, и всякие прочие вводные слова в большом количестве произносит и просит зайти к Федору. Он со мной в одном доме живет, а телефона у него нет. Просит сказать, что привезли только что больного с разрывом аневризмы аорты, что кровь он уже заказал, что Льву он уже позвонил, что лучше им оперировать втроем и что если он, Федор, хочет, если он в состоянии, если он не пьян… ну и так далее. О чем говорить! Пошел к Федору. Не успел я начать, тот покраснел, заволновался, замельтешился, схватил брюки со стула, побежал…
   Я домой вернулся, телевизионная передача закончилась. Думаю, как у них там дела. Скоро, думаю, уже начнут. Думаю, делать сейчас нечего, завтра я не работаю… Короче, старый дурак, поплелся к ним. И меня, как видно, увлекли. Ну не смешно — где она, мудрость стариков?
   Приехал. Оперировал Лев, ассистировали они вдвоем и второй дежурный, совсем молодой хирург. По наркозу дежурила заведующая реанимацией Светлана Петровна. А от меня какой толк! Да я с этой новой хирургией и не знаком. Но смотреть интересно. Больной, пожалуй, моих лет, может, чуть моложе. Старик, в общем. Стоило ли затевать такую войну? Надо же иметь силы перенести все то, что они учиняют. С другой стороны, от разрыва умрет в ближайшие часы. Действительно, рассуждать некогда. Кровь-то вытекает. Вскрыли живот, а там около двух литров крови. Весьма изрядно, почитай половина уже вытекла. Сразу начали переливать. Частично кровь из живота обратно в него перелили. Понимаю, что сейчас главное — пережать аорту выше, остановить кровотечение. Если аневризма начинается ниже почечных артерий, быстро справятся… Оказалось, ниже. Пережали более или менее быстро. Кровотечение остановили и, уже не торопясь, стали саму аневризму выделять. Молодцы! Красиво у них получается. А как непрезентабельно выглядят края разорванной аневризмы! Отсекли весь мешок, и стало там просторнее, виднее. А теперь протез вшивают. Сосудистый шов — весьма педантичная вещь: ниточка к ниточке, меленько, меленько, так, чтоб между стежками кровь не просачивалась. Вот дьявольщина! Просачивается. Руслан: «Давай прошьем». А Лев: «Подождем, подержим. Может, остановится. У нас мало иголок осталось». Бедняги. Такое дело делают, а о чем думать должны! И, между прочим, подержали, подождали, и остановилось кровотечение. Я себе этого и не представлял. Умри я сегодня утром, так никогда бы и не узнал. Хотя, если подумать, все ясно: останавливается же кровь сама от простого прижатия при ранении маленького сосуда. И здесь так же. Что ж, красиво вшили протез, канальи. Изящная работа. И впрямь штаны, как их называют больные. Называют с наших слов, поскольку сами они протеза, естественно, не видели. Хотя хирурги так не говорят. Удивительно, не правда ли?
   Пустили кровь к ногам. Все восстановили. Хорошо! Вот старый дурак, театр нашел, не заметил, как ночь прошла. Сколько они здесь эти операции делают, а первый раз пришел посмотреть. Ну не такую. Такие редко бывают. Конечно, обращаясь так привычно и запросто с сосудами, хирург становится много техничнее, а стало быть, и смелее. Конечно, они теперь другие. Качественно другие… Смелее и причудливее.
   И больной после операции ничего был. Ну что и говорить — молодцы! Вот уж действительно — мо-лод-цы! — как порой кричат в телевизоре. Лев нас с Федей домой потом отвез. Федору уж скоро на работу опять. Может, хотел дома похвалиться. Моя-то разворчалась, куда там! Очень оригинальные вещи говорила: я немолод, мне нельзя, она волновалась. Я ей говорю, что давно в театре не был, что это не только не хуже, но лучше, интереснее. А она мне: а я словно в цирке побывала, глядя на тебя. Ну что ты скажешь!
   Пациент их, или, как они позволяют себе шутить, по-моему, достаточно пошло, клиент, меж тем выздоравливал, ходил, выписаться должен был, но старость, склероз свое взяли — через три недели умер от инфаркта.
   Безусловно, иные люди! И пусть я не все понимаю, но именно чудаки украшают нашу жизнь. Да и жизнь к ним благосклонна, я думаю.
   Теперь могу снисходительно смотреть на них, снисходительно улыбаться с позиции своей мудрости. Мог бы, если б не понесся сломя голову к ним тогда ночью. Упаси бог, если кто подумает, что я себя вижу мудрым! Ни в коем разе. Я говорю о мудрости не потому, что мудр, а потому, что много прожил, много видел. Мудр при прочих равных… Помудрел за счет виденного. Кстати, вот этого-то — операции подобной — я не видел. Впервые увидел.
   Да как мне понять в конце концов в моем возрасте, где я плаваю — в мудрости или в маразме? Нам, старикам, ведь зачастую многое только кажется, а на самом деле… Да и им, молодым, бывает, тоже кажется. Способность к тому, чтоб «казалось», в общем-то, отнюдь не лишняя черта человека.
   Они считают, что в науке нет места для «кажется». Да, должно быть, так, должно быть, так. На всё мы натыкались в нашей науке. На всё. Ох, нередко сначала бывает дело — мысль приходит потом. Они все называют наукой. А на самом деле они занимаются чем-то иным, метафизическим, вкусным и ароматичным, где такой простор для сомнений… В науке, когда докажешь, что дважды два четыре, к сожалению, уже не в чем сомневаться.
   А они занимаются разработкой хирургической технологии, усовершенствуют наше красивое ремесло, заманчивую нашу искусность… Да какая разница, как они называют — наука, ремесло, искусство! Лишь бы делали да радовались.
   Слава богу, пока мы без цифр, мы пока не считаем, мы пока летаем. Озабоченные птички. А как начнется счет… Это уже будет подведение итогов. Это уже тот второй этап в истории науки, когда романтика уходит, когда не музы ведут твою душу, а компьютеры, да лазеры, да таблицы логарифмов.
   А они романтики, сколько бы ни старались трезво смотреть на свою работу.
   Не романтик, но, может, человек не менее энтузиастический — Святослав Эдуардович. Работа у него, как теперь любят определять, непрестижная. Но это его нимало не задевает, хотя неосознанно он комплектует, наверно. Даже теоретизирует по этому поводу: престижная профессия — вздор, важно, говорит, где я больше принесу пользы обществу и своим детям. Помогать, когда можешь, говорит, нужно всем без исключения: тогда и тебе всегда помогут, тогда и правила обойти морально легче. Вот такая философия. Вот тебе и полет фантазии у романтика.
   Что дурное? Что доброе?
   А этим кажется, они великие дела делают и не хотят отвлекаться на суету, на то, что они считают суетой. Вот, скажем, не хотят тратить время на различные собрания, заседания, формальные учебы и прочие «говорильни». Свое время они признают сверхценным.
   Так-то оно, может, и так, но надо научиться и суету ценить. Все это и есть наша жизнь. Хочешь вариться в этом котле — суетись. Не хочешь — сиди и жди вечного блаженства. Всему свое время. Кто-то написал, не помню точно: кто не бунтует в молодости, тот не имеет сердца, кто продолжает бунтовать в зрелые годы, тот не имеет головы.
   А как бы оно их подогрело, это собрание, какой бальзам пролило на их души! Бурно живущему невозможно, следуя совету зрелого Пушкина, равнодушно принимать хвалу и лесть, равно как и брань, — не получится, сколько ни старайся, а к себе остаешься неравнодушным. Не оспаривать глупца, конечно, легче. Посидели бы, послушали — сколько сил и здоровья прибавилось бы им, хотя бы для той же суеты. Вот ведь как хвалится ими районное начальство. В достижениях района, в районных рапортах они не последний козырь. Значит, их суета важна не только больным, но играют они роль и в общественном круговороте. Не зря их в районе поднимают на щит.
   И ни один, канальи, на собрание не пришел!
   Шесть лет я уже работаю с ними. И не жалею. Не устал. Устаю в отпуске. Начальство меня поставило сюда, чтоб я, наверное, сдерживал их романтизм, а я… Пусть каждый сам разбирается, что романтизм, а что суета. Я за шесть лет, пожалуй, запутался в прежде столь ясных для меня определениях.
   Если есть у них силы — пусть работают на полную мощь. В мире будет больше хорошего. Зачем же я их сдерживать буду? И своих детей никогда не сдерживал. Да пусть себе работают до изнеможения, если охота! Они ж не отказывают себе в удовольствиях. Жаль, жаль, оценивают их недостаточно. Морально, говорят, их оценивают хорошо; они теперь, оказывается, не врачуют, а обслуживают. Вот тебе и моральный стимул.
   И хорошо, очень хорошо, что вся моя поросль, лично моя, в медицину пошла. Как-то мне спокойнее — меньше вреда миру принесут. Всюду, разумеется, можно нагадить, но в нашем деле меньше. Что бы там про нас, про врачей, ни говорили.
   И мне говорят — не пора ли отдохнуть? Это всякие знакомые, родственники. Отдых — понятие временное: чтобы новых сил набраться. А я если уйду отдохнуть… Нет. Пока мне на работе не скажут, не предложат «отдохнуть» — ни за что. Зубами уцеплюсь. А вот когда коллеги скажут — пора, значит. Если работа твоя — она не бывает на износ. Вот взять бы и сказать им все, что я думал, пока собрание шло. Тогда точно скажут: спасибо, Яков Григорьевич, ты заслужил свой отдых, пора подумать… мы тебе… И начнутся проводы на вечный покой. И вот тут-то они должны будут сказать мне все, что потом повторят у моего гроба.
   Тоже престарелый романтик! Полтора часа на собрании просидел, а только и услышал, что похвалили коней твоих. Так это и есть главное во всем собрании. Во-первых, хорошо, что говорили. Сильнее ругани и осуждения — замалчивание и забвение. Это, может быть, правильно придумали, что о нежелательном, о нежелательных предпочитают умалчивать. А о самоубийцах даже некролога не дают.
   Вот и посуетился. Пришел, посидел, подумал про свое… Все ж прижимает сердце понемножку. Пора… нитроглицерин. Часы у меня внутренние точные: собрание кончается, как раз и нитроглицерин понадобился.

ЛЕВ МИХАЙЛОВИЧ

   Пока Марта перепечатывает, мне делать нечего. Могу позвонить. Надо посмотреть, кто звонил сегодня. Марта записала. Кто-то нуждается в помощи, кому-то надо — и я рад стараться. Я, может, и не знаю человека, а все равно буду стараться. Я все же очень тщеславен. Кто-то просил — и я пыжусь, надуваюсь, как лягушка перед волом. Ничего не сделаю в простоте. Я насыщен пороками. Порочный врач. У меня нет пороков сердца, нет пороков развития, нет физиологических пороков, во мне — порок тщеславия, феномен тщеславия, психологический порок. Я хочу, чтобы про меня говорили, меня славословили. Я не выключаю никогда телефона — всегда готов оказать помощь. А все дело в том, что у меня хорошая, выгодная профессия: легко помогать. Делай свое дело, и тебя начинают славословить. Словами славить, тщеславие тешить. Пусть тщетна слава — а меня тешит. Омар Хайям писал: «Зачем мне слава — под самым ухом барабанный гром», а у меня — под самым ухом телефонный звон. И он меня греет. Или греет постоянная необходимость во мне? Надо знать, что ты нужен. Узнал — и едешь помогать.
   С другой стороны, это еще и лень. Вместо того чтобы заставить себя сесть за стол, сосредоточиться, подумать, создать, оформить какую-либо ненароком промелькнувшую мысль… загоняешь эту мысль куда-то в подпол в надежде когда-нибудь выгнать ее оттуда и с легкостью безмыслия едешь помогать. Так легче. Помогать — значит делать. Делать — значит не думать. Раз делаешь — знаешь. А знаешь — зачем думать? Думаю, когда неизвестно, что делать, тогда надо что-то придумать. Дума — дело тихое; нет грома, звона славы, и нечем тешиться еще. Во что выльется, ведь неизвестно. Потому дед наш и говорит, посмеиваясь над нами: «Сначала было дело — мысль была потом».
   Вот я и еду помогать. Помогать можно знакомым, близким, коллегам, начальникам, своим и не своим. Хорошая у нас работа: что б ты ни делал — помогаешь. Удобная работа. Тебя славят, а ты говоришь: я сделал, что обязан. И в результате копишь в мошне добрые дела, холишь свою лень, чтобы в конечном итоге тешить свое уже почти цезарианское тщеславие. Вот Свет помогает — ему сложнее, громкая слава его после не украшает.
   Впрочем, Бог с ним, с тщеславием, а лень — так ее я просто люблю. Она ведь действительно двигает цивилизованную жизнь на земле. Она удобна. Она все делает, чтобы поменьше работать руками и ногами: из-за лени мы придумали поезда, машины, чтобы передвигаться быстро и сидя; телефоны, чтобы общаться, не сходя с места; кино, телевизор, чтобы узнавать все новое, не давая себе труда читать и ездить; стиральные машины — ясно для чего, ну и так далее.
   Лень — движитель прогресса. Прогресса боятся ретрограды, потому что он слишком быстро подвигает историю. Может, и правильно боятся: мы ж не знаем, что куда нас заведет.
   Не буду, пожалуй, никуда звонить, не буду рваться, буду спать, пока есть возможность, пока Марта готовит очередные порции работы и еды. Беда только — стоит вечером заснуть, как вечерний сон плавно и неотвратимо переходит в ночь, и пропало время.
   Сплю. Сплю и вожделею показного добра. Под ухом подушка, рядом телефон, дающий в конечном счете барабанный гром.
   Ну что ж, получай.
   — Слушаю.
   — Лев, не спишь? Это Руслан.
   — Слышу. — Как я могу сказать, что сплю, я вечно бдю, я всегда на посту. — Сплю.
   — А голос, будто и не спал.
   — Ты дело говори. Что случилось?
   — Привезли старика из соседней больницы. Около восьмидесяти лет. Похоже, что аневризма аорты лопнула.
   — А состояние?
   — Пока ничего. Давление держит. Вообще сохранный старикан, худой, все понимает. В общем, можно… Или потянуть?..
   Больница соседняя. Район соседний. На нас рассчитывают. За людей нас почитают. Надо бы помочь. Надо бы сделать старика. Во всяком случае, не должны дать помереть просто так, по воле рока. Господи, уже и на рок замахиваемся!
   — А что старикан в жизни делает? Работает? Кем раньше работал? Кто с ним приехал? Родственники кто?
   — Ничего не спросил. Посмотрел, пощупал, послушал и пошел звонить.
   — Правильно сделал. Что, приехать?
   — Смотри сам. Если делать — мы начнем, а?
   — А кровь какая? Группа? Ее много понадобится.
   — Сейчас определяют. Выясним — закажем. А пока начнем без крови.
   — А точно аневризма?
   — Раньше ставили ему такой диагноз. Сейчас внезапно увеличилась. Боли, пульсирует. Наверное, точно аневризма.
   — Ладно. Еду. Слушай, надо бы и Федьку позвать. И нам легче, и ему интересно. Позвони деду Якову, пусть к нему сходит. Дед рад будет. Ему нравится быть полезным.
   Конечно, неохота ехать. Да и кому охота?.. Положим, следователя срочно вызывают из дома, он едет, делает свое дело — так ведь про него не скажут, что помог, что доброе дело сделал, хотя он, может, и сделал доброе дело. И дело другое, и отношение к нему другое. Про них скажут, например: работа тяжелая, нервная, опасная. Про них скажут: надо. А про нас обычно говорят возвышенно, романтично, с незаслуженной комплиментарностью. То и хорошо. Про нас говорят еще, что мы добрые. А у нас работа добрая. Но мы можем быть и злыми. А тщеславие мое питается таким пьедестальным отношением.
   Короче, еду. Оставляю покой и сон. Жажда славы вливает силы в кровь, цезарианские страсти клокочут во мне. Полный сил, со щитом, в колеснице, весь в огне, с явным нимбом. Он виден и мне — он виден только мне. Лечу.