— Да вот, я пью красное — не прикажете ли?
   Мой собеседник поморщился и прищурился на бутылку.
   — Красненькое? — сказал он, как-то зябко поеживаясь и потирая руки. — Что ж, пожалуй, будем пить и красненькое; хотя, знаете ли, у этих мерзавцев, станционных буфетчиков, французское вино всегда поддельное… Но я не прочь! Для компании отчего же, с удовольствием!.. Хм… А лучше бы… тово, — медлительно произнес он, как бы в раздумье, неопределенно глядя куда-то в пространство, — лучше бы… если уж хотите угостить старика, то… знаете, как в песне цыганской говорится, прикажите-ка» батенька, «чтоб согреться старичку, поднесть рюмку коньячку» — оно посущественнее будет… А потом уж и красненького можно… Вы, голубчик, извините меня, старика, что я так бесцеремонно… Это ведь только потому, что я у вас в полку свой человек, и как увижу эту самую вашу форму, так вот, верите ли, словно бы нечто родное, ажио все сердце сполыхнется… Ей-богу!
   — Вы, стало быть, прежде служили в нашем полку?
   — Нет-с! Вся моя служба на Кавказе прошла. — И, произнося это с оттенком некоторой гордости, старик как бы невзначай распахнул пошире бурку, очевидно, с намерением дать мне заметить висевший на его левых газырях солдатский Георгиевский крестик. — Весь век на Кавказе-с, — продолжил он, — и преимущественно в Нижегородском драгунском… Впрочем, служил и в пехоте — не по своей охоте… Но вся беда моя в том, что мой роковой предел — это чин капитана. Точно-с! И верите ли, как дойду до этого чина проклятого, так и шабаш.
   — Почему же шабаш? — спросил я.
   — Как «почему», говорите вы!.. Понятно почему! Потому что провалюсь!.. Провалюсь — неизбежно, фатально, словно бы мне это на роду написано!.. Помилуйте, товарищи мои давно уже в генерал-лейтенанты метят, а я только капитан в отставке! Вот и разочтите!
   — Что же так?
   — Не везет-с!.. «Счастье — глюк, говорит, надо клюк, говорит». Как дойду до капитанского чина, так меня сейчас по шапке — и разжалуюсь по сентенции в солдаты-с!.. И не подумайте, чтобы за что-нибудь этакое неблагородное, марающее честь мундира, вроде растрат или солдатских денег там, что ли, нет, это — Боже избави! Этакой грязи никогда!.. А все только по своей необузданности, или, вернее сказать, по роковым стечениям обстоятельств. Раз, например, не в меру строго с начальством обошелся; другой раз, будучи дежурным по караулам, приказал молоденькому караульному прапорщику под мою ответственность благородного арестанта выпустить на честное слово ради ночного свидания с дамой его сердца, а тот, каналья, возьми да удери!.. А в третий раз… ей-богу, я уж и сам не знаю, как и за что, и почему это в третий раз угодил я в солдаты!.. Думаю, просто потому, кажись, что судьба такая, — ничего не поделаешь! «Счастье — глюк, говорит, надо клюк, говорит». Выпьем!
   И старик, так сказать, «вонзил» в себя сразу принесенную ему большую рюмку коньяку.
   — И вот-с, — продолжал он, — дослужился я наконец, и в четвертый раз на своем веку до капитана. Не-ет, думаю, дудки! Шалишь, кума, больше не надуешь! Стар уж я стал солдатскую-то лямку в четвертый раз тянуть сначала! И как только прочел в приказе о своем производстве — сейчас же, то есть не медля ни единой минуты, подал рапорт о болезни вместе с прошением об отставке — в чистую! И чтобы подальше от какого-либо соблазна, принял себе этакое намерение никуда не выходить, ни с кем не сталкиваться и для того наглухо заточился в своей квартире… Потому — враг ведь силен! И кто ж его знает, может, вдруг нечаянно наткнешься так, что и в-четвертых угодишь под красную шапку… Тяжко мне было заточенье-то это, потому я человек общительный; но, думаю, как-никак, а уж на этот раз выдержу характер. И перехитрил-таки судьбу свою, злодейку! Нос ей наклеил — да какой! — и, могу сказать, счастлив! Потому — многого не желаю, а добрых друзей на святой Руси на век мой хватит — с меня и довольно! Ведь у меня, батенька, на Руси знакомство-то какое! В каждом крае, в каждом почти городишке паршивом найдется кое-кто из старых приятелей, из сослуживцев, однобивачников, односумов — и Бог ты мой!.. Да и вся кавказская знать меня знает; к самому князю Александру Иванычу, к фельдмаршалу, вхож, иногда в Скерневицы навертываюсь — и ничего себе, не брезгает старым солдатом: к собственному столу пригласит и накормит, и напоит, да еще с некоторой субсидией отпустит. «Спасибо, — говорит, — старый товарищ, что меня, старика, не забываешь!» А я ему-то стишком: «Пусть прежде Бог меня забудет, когда решусь тебя забыть!» Правду говорит пословица: «Не имей сто рублей — имей сто друзей», а у меня и точно: «не красна мошна рублями, да красна душа друзьями». Все друзья, везде друзья — и на Кавказе, и в Белокаменной, и в Питере, и в Вильне, и в Варшаве… А полков, полков-то одних сколько, где меня и знают, и принимают, и рады-радешеньки, когда приду; пожить-погостить оставляют… И ничего себе, кое-как живем, хлеб жуем, Господа славословим… Я теперь — точно как у нас в песне в одной кавказской поется:
 
Мне Царь белый — отец,
А Россия — мне мать,
И в родстве, наконец,
Вся российская рать!
 
   — Где же, собственно, вы теперь обитаете? — спросил я.
   — Мм… то есть как вам сказать на это?.. Везде и нигде! Потому, видите ли, как вышел я в отставку, так с тех пор, собственно говоря, постоянного приюта или, так сказать, пьет-а-тера нигде не имею, а странствую себе по всей Руси широкой — где на чугунке, где на обывательских либо на почтовых при случае, а где и на своих двоих, пешком и мешком, пока ноги ходят, — больше все по полкам разным… Ну, иногда, впрочем, как уж докладывал вам, и к милостивцам, к прежним односумам, ныне уже звездоносцам, завернешь — благо не брезгают, да и помощь иногда окажут. И ничего себе, живу, не ропщу на Создателя. «Можно жить, не тужить и царя благодарить!..» Могу сказать, даже счастлив и доволен, потому что сердце чисто, дух мой ясен, ум и крепок, и покорен! Такова то, господин корнет, моя философия, почерпнутая мною, могу сказать, долгим опытом из моря житейского.
   — А теперь куда вы направляетесь?
   — Теперь-то?.. Да как вам сказать?.. В точности пока еще и сам не знаю — может быть, в Вильну, может, в Варшаву, а может, и к вам заверну, смотря по тому, как куда шатнет… Взяли мне питерские друзья билет пока до Вильны; но, очень может быть, подумаю еще и высажусь в Динабурге или s Режице — там у меня тоже старые приятели есть, а в Динабурге к тому же и полк знакомый квартирует… Так что, куда, собственно, еду я — это еще вопрос, покрытый и для меня самого мраком неизвестности… Вообще говоря, батенька мой,
 
Я много езжу по Руси,
От Керчи до Валдая,
И пью притом не мало сивалдая.
 
   Так-то-с! Не обессудьте старика на такой моей солдатской откровенности!
   Вскоре у выходной двери пронзительно зазвенел условный ко-юкольчик и полусонный голос дежурного сторожа выкрикнул монотонным речитативом:
   — Динабург, Вильна, Варшава — первый звонок!
   Я поспешил расплатиться и простился со своим случайным знакомым.
   — Так не забудьте же в полку-то поклониться! — кричал он мне вдогонку уже на платформе. — Так и скажите всем: Башибузук, мол, кланяется, вскоре набег на вас учинит. Прощайте!
* * *
   Прошло несколько месяцев. Я успел совсем позабыть про мою случайную встречу, как вдруг однажды, зимним вечером, раздается в прихожей звонок, вслед за которым чей-то незнакомый, но авторитетный голос вопрошает: «Дома?» — и затем, не ожидая денщичьего ответа, в комнату вваливается некто, в кавказской бурке, покрытой мокрым снегом, и в папахе, низко нависшей над бровями.
   Смотрю и не могу признать, кто такой мог бы это быть.
   — Здравствуй, дружище! — радостно восклицает между тем на ходу незнакомый гость. — Аль не узнал старика?.. Помнишь, на станции?.. Башибузука-то? Он самый и есть перед тобой, как лист перед травой! Здорово!
   Тут я, конечно, узнал его, но только думаю себе: когда же это мы с ним успели сойтись на «ты»? Он, однако, не дал мне раздумывать, а приступом, с налету, заключил меня в свои объятия и трижды звонко облобызал мои щеки, измазав их мокрыми усами.
   — Позволь, голубчик, хоть отогреться чуточку! Приюти на часок, Христа ради! Измок, иззяб, устал — просто до лихоманки! И есть хочу, как сорок тысяч братьев хотеть не могут!
   Просит человек приютить на часок — не отказать же ему в такой безделице, и тем более в его положении!
   — Милости просим! — говорю. — И обогреем, и накормим.
   — О! Благодетель!.. Вот душа-человек! Вот кунак-то! Это, что называется, по-кавказски, по-нашему!.. Ну, спасибо, солдатское мое спасибо тебе за это!
   — Какими судьбами вы к нам? — спрашиваю его.
   — То есть кто это «мы»? — переспросил он с некоторым недоумением. — Я один, со мной никого нет больше.
   — Да я про вас-то самих и спрашиваю.
   — Ах, про меня! — спохватился он, как бы догадавшись. — Так зачем же тут это «вы» церемонное? Чего же это мы будем выкаться! Не подобает! Ей-ей, не подобает! Я человек простой — вся душа как на блюдце. Коли я полюбил человека — не могу с ним на «вы» быть! Так вот и тянет по старой привычке кавказской сейчас же на «ты» перейти. Душа моя! Кунак! Говори мне, пожалуйста, «ты» без церемоний! И я тоже буду! Так гораздо удобнее.
   — Ну, это как кому, — заметил я, невольно улыбаясь на наивное нахальство моего гостя. — Мне, например, вовсе неудобно; я с непривычки часто ошибаться буду.
   — Это ничего! — снисходительно успокоил он меня, пожимая руку. — Ошибка в фальшь не ставится. А для закрепления дружбы мы при первом же случае выпьем на «ты», и шабаш тому делу! О чем, бишь, ты спрашиваешь?.. Да! Какими судьбами я попал сюда? Очень просто, голубчик: был в Варшаве, был в Скерневицах у фельдмаршала, с поклоном — с русским поклоном к нему, понимаешь? По-кавказски!.. Ну, был потом в Ченстохове, опять в Варшаве, в Новогеоргиевске, в Ивангороде, в Люблине, оттуда в Брест, из Бреста в Белосток, из Белостока сюда — вот и весь маршрут мой. Все по полковым штабам гостил у друзей-приятелей. Но черт его знает — судьба моя такая! Только что ввалился в вашу окаянную Гродну — грязь, слякоть, снежище валит… Я сейчас извозчика… Ах, кстати, голубчик! Совсем из ума вон! Ведь у ворот мой извозчик ждет. Прикажи, пожалуйста, рассчитать его — завтра сочтемся… Ну-с, так вот, беру извозчика. «Вези, — говорю, — к майору Джексону». Привозит. «Дома?» — «Никак нет, в эскадроне». Э! Черт возьми, досада какая! «Вали, — говорю, — к Друри. Дома?» — «В отпуску-с». Тьфу ты, канальство! Я к Черемисову — в театре. Я туда, сюда, стукнулся еще к двум-трем — никого! То в театре, то в клубе, то «в гости ушли-с». Экие безобразники! Никто дома не сидит! Незадача, думаю. Как тут быть?.. Продрог ужасно; с холода рюмку бы водки, да чаю стакан, да отдохнуть с дороги, потому устал, говорю тебе, ужасно, а они, черти, по клубам да по театрам! «Ну, — говорю извозчику, — пошел теперь куда знаешь, я уж тут ничего больше не могу придумать, думай ты за меня». Едем по этой улице, видим свет в окнах; извозчик мой и остановился. «Надо быть, — говорит, — дома, потому светло». «Да здесь кто живет-то?» — спрашиваю. Он и назвал тебя. Ба, думаю — вот оно где мой спаситель обретается!.. Ну, конечно, сейчас же сюда, а остальное ты уж знаешь. Так вот, друже ты мой, еще раз в ножки кланяюсь тебе — приюти старика на одну ночку, а там завтра к Джексону в эскадрон проберусь — и вся недолга! Но теперь дай мне, Христа ради, рюмку водки и хотя чего-нибудь куснуть на голодные зубы!
   — Все это будет сию минуту, — утешаю его. — Но где же вещи ваши? Надо приказать внести их сюда.
   — Какие вещи? — вопрошает Башибузук с недоумением.
   — Ну, чемодан или сак там, что ли?
   — «Че-мо-да-ан»! Фи фю-ю! — присвистнул он, махнув рукою — Бот еще какие нежности! Никогда отродясь, друг мой, у никаких чемоданов не бывало. Я, как Диоген, — omnia mea mecum porto! [38]Чай, знаешь песенку:
 
Аристотель о-о-о-оный.
Славный философ.
Продал паотало-о-о-о-оны —
Ходит без штанов!
 
   Так и я, брат, точно! Жив Бог — жива душа моя, а с голоду на Руси, говорят, еще никто не умирал. Зачем мне вещи? Только лишнюю тяжесть таскать за собою да платить за багаж на дорогах? Нет, брат, я этой глупой моде не следую. Omnia mea mecum porto — и все тут!
   Нельзя сказать, чтобы Башибузук особенно обременял кого-либо собою. Когда он совершал свои «набеги», то это были «набеги» действительно на целый полк, а не на того или другого из офицеров. Тяготы своего пребывания в полку он поровну разделял между всеми, как подушную повинность. Сегодня случай привел его ко мне, завтра он точно так же случайно останется ночевать у другого: где захватила его ночь, там и остался. Здесь привелось позавтракать, там пообедать, тут у такого-то чаю напиться, в четвертом месте поужинать — он и счастлив, потому что всегда вертится в «компании», всегда с «друзьями», с «кунаками». Любит он поговорить, побалагурить — только не мешай ему языком болтать; и действительно, болтун он неистощимый, и все это с прибауткой, со стишком, с пословицей, с неизменным рефреном ко всякой теме: «а вот-де у нас, бывало, на Кавказе», — и как попадет на этого кавказского своего конька, то только пошли Бог терпения слушать! В особенности он любил рассказывать про Нижегородский полк, его быт, его боевые подвиги, про полкового песенника-запевалу и пьяницу Малышку — ив эти минуты одушевлялся искренно, без напускного пафоса, и непременно цитировал полковую песню:
 
Старый полк наш двести лет
Ходит в бой.
Много знает он побед
За собой.
 
   И, заканчивая какой-либо подобный рассказ, точно так же непременно приведет стишок из той же песни:
 
Так наш старый полк живет
Двести лет,
Молодея каждый год
От побед.
 
   Когда, бывало, просят его к водке и закуске, он, весело и приятно потирая руки, сейчас же скажет стишок:
 
Эх-ма! Служба тяжела.
Часом просто не находка!
А была чтоб весела,
Что драгуну нужно? — Водка!
 
   И, по обыкновению, разом «вонзает» в себя рюмку, в заключение чего опять-таки стишок:
 
Знать, драгуны таковы,
Свой завет не позабудут:
Могут быть без головы,
А без водки уж не будут.
 
   И откуда только у него брались эти стишки! На всякий случай, на всякое обстоятельство непременно ответит стишками.
   — Ну, брат, и наклюкался же ты вчера! — дружелюбно корит его кто-нибудь утром, — Даже под стол свалился!
   — А что ж! — отвечает он. — Это как следует!
 
Счастлив тот, кто в вихре боя
Иль в пирушке громовой
Славной смертью пал героя,
Хоть под стол, за край родной.
 
   Потрепал он как-то двух жидков за какую-то мошенническую проделку. Те — жаловаться полицеймейстеру. Выходит, разумеется, история, из которой надо выручать Башибузука.
   — И зачем ты рукам волю давал? — корят его приятели.
   — А что ж! — говорит. — Мы, брат, кавказцы! Мы таковы! Мы —
 
В дело, будто на охоту,
С радостью идем,
И черкесскую когорту,
Словно зайцев, бьем.
 
   — Да ведь это, — возражают ему, — не черкесы, а жиды.
   — Жиды? Тем паче!
 
Уж Шамилевой фаланге
Мы потачки не дадим,
Я у нас на левом фланге
Мало пользы будет им!
 
   — Им-то, разумеется, мало, потому что взять с тебя нечего; но и тебе немного: нарвешься когда-нибудь так, что и в кутузку засадят!
   — Кого? Меня?.. Никогда!
 
С нами Бог и Фрейтаг с нами,
С нами Фрейтаг — с нами Бог!
 
   Как я сказал уже, Башибузук, кроме того, что было на нем надето, не имел никакого имущества. Если черкеска его приходила в крайнюю ветхость, кто-нибудь из друзей, сам или в складчину, дарил ему новую — и Башибузук опять на несколько лет был «экипирован». Один, бывало, подарит ему старые, но еще крепкие сапоги, другой — рейтузы, третий — сорочку, четвертый — пару носовых платков, и Башибузук счастлив, «Я богат, я очарован, я опять экипирован!» — в восторге восклицал он в этих случаях.
   Но вздумали однажды приятели снабдить его бельем в полной мере, так, чтобы всех принадлежностей было у него по полдюжине, — Башибузук, к удивлению, отказался:
   — Нет, господа, куда мне с этим возиться! Все равно раскрадут, или растеряю. Мое правило такое: одна сорочка у прачки, другая на себе, и все тут! Износится, приятель даст новую. А эти полдюжины — это ведь уже целое имущество, под него и чемодан нужен, и счет вести надо, заботиться надо… Нет, уж Бог с ним, а вам — сердечное спасибо!
   Так и не согласился принять наш подарок.
   Между прочим, замечателен был рассказ его о том, каким образом однажды избавился он раз и навсегда от всех своих долгов и кредиторов.
   — Это было незадолго до выхода моего в оставку, — рассказывал нам Башибузук. — Долги меня одолевали, а вы сами, чай, знаете, как делаются долги нашим братом. Нужно тебе, положим, сто рублей, а услужливый жид или армянский восточный человек дерет с тебя вексель в триста — по десяти, а то и по двенадцати процентов в месяц; а не заплатил в срок — переписывай вексель с сопричтением процентов на проценты, по двенадцати же в месяц… Пройдет несколько месяцев, и твой сторублевый долг вырастает чуть ли не в тысячный!.. И вот, таких-то дутых долгов по векселям накопилось у меня до десяти тысяч, и все это тут же, у себя дома, в штабном районе, благодаря разным промышленным карапеткам, каспаркам и шмулькам, осаждающим у нас, на Кавказе, штаб каждого полка не хуже, чем здесь, в Западном краю. Разница только та, что вы здесь имеете дело с одними жидами, а мы и с жидами, и с армянами, и с греками, и с персами, чего и врагу пожелать грешно, в особенности относительно греков. Десять жидов из одного грека выкроить можно! Судите же сами, кому легче — вам или кавказцам?
   Вижу я наконец, что исхода нет никакого: чем дальше в лес, тем больше дров; чем больше переписываешь векселя, тем все туже мертвую петлю на себе затягиваешь. И знаю, что придет наконец день мой судный, подадут ко взысканию и… чего доброго, даже до капитанского, до рокового моего чина не дадут дослужиться. Между тем действительных моих долгов, если положить их даже с двадцатью четырьмя годовыми процентами, было менее чем на три тысячи. Но и то тяжело. Откуда возьмешь вдруг три тысячи, когда ни движимого, ни недвижимого не имеется, да и нет к тому же ни дядюшки, ни тетушки, ни бабушки, которые могли бы нечто оставить по наследству? Поэтому для меня, в сущности, было все равно — три ли тысячи, десять ли тысяч: и так, и этак одинаково скверно выходило.
   Но вдруг судьба мне улыбнулась. Приехал к нам в штаб интендант открывать цены, а денег у интенданта много, потому что уже давно в интендантах служит и почитается наиопытнейшим. Сам он, как водится, из поляков, на руках драгоценные перстни сверкают, при часах массивная золотая цепочка, без шампанского обедать не садится и в собственной щегольской коляске разъезжает; остановился в гостинице, три номера подряд, что ни есть из лучших номеров, — один под себя занял, квартирмейстера и нужных офицеров шампанским угощает — ну, особя, да и только. Случился в те же поры у нас в Царских Колодцах наездом окружной — большой мой приятель, лихой малый, умная голова, из старых кавказцев, — и любил он меня очень, и знал хорошо мои скверные обстоятельства. Даже, могу сказать, обязан ему благодарностью за то, что он неоднократно сдерживал плотоядные насчет меня порывы и аппетиты моих кредиторов. Встречает он меня как-то на улице и зовет к себе — в гостинице тоже был остановившись: «Приходи-де вечерком на пульку, интендат будет». Ладно. Собрались мы у него на чай, кое-кто из наших, интендант тут же, брильянтами своими сверкает! После пульки обычным манером закусили, поужинали, выпили, а тут и предложи кто-то, чуть ли не сам же интендант, в «любишь не любишь» перекинуться. Идет! Кто же от этого в доброй компании откажется! Заложил интендант банчик. Облепили его понтеры, словно мухи просыпанный сахар. Играют. И не прошло еще часу, как игра поднялась уже большая, серьезная. Я поглядел-поглядел да и соблазнился — рискну-ка на счастье! — и стал понтировать. Поставил карту — дана, другую — дана; я «на пе» — взял и «на пе». Везет, думаю, везет! Понтируй дальше, не робея; гни даму, гни туза-злодея!.. Вперед! Вперед!.. «Жизни только тот достоин, кто на смерть всегда готов»!.. И есть же анафемское счастье! Раз в жизни только такое и приходит — большое, глупое, слепое счастье!.. Что вы себе думаете? Менее чем в четверть часа, ни разу не сорвавшись, взял я кругленький кушик в три тысячи рублей. Хочу понтировать дальше, только вдруг чувствую: наложил кто-то на плечо мое руку. Оборачиваюсь — приятель окружной.
   — Брось-ка, — говорит, — на минуту: мне тебе нужно два слова сказать.
   — Отстань! — говорю. — Постой! Потом! Видишь, везет как!
   А он мне таково-то настойчиво, внушительно:
   — Бастуй, — говорит. — Довольно! — А сам так выразительно на плечо нажимает.
   «Ну, — думаю, — верно, неспроста».
   Забастовал я, получил чистоганом три тысячи, пересчитал и золото, и бумажки, набил ими все карманы и отошел от игроков.
   — К чему ты, — говорю ему, — остановил меня? Ведь как везло-то!
   А он мне на это:
   — Надо, — говорит, — и честь знать, а то посади свинью за стол, она и ноги на стол! Может быть, — говорит, — это всеблагое Провидение милость свою к тебе ниспосылает, так ты и чувствуй, и не искушай его без нужды; умей отстраниться вовремя, а то, не ровен час, и три-то тысячи спустишь, да еще, гляди, на несколько тысяч дашь на себя реваншу, а расплатиться-то нечем… Ну и что ж тогда благородному офицеру делать? Пулю в лоб?.. А ты, говорит, возблагодари всеблагое-то Провидение да давай-ка деньги сюда, ко мне в шкатулку, здесь они поцелее будут; а теперь ступай спать с легким духом и чистым сердцем; завтра же утром приходи ко мне, потолкуем, какое наилучшее приспособление дать этому капиталу.
   Вижу я, говорит человек так серьезно, убедительно, словно отец родной, отдаю ему деньги — он пересчитал и при свидетелях запер в шкатулку.
   — Пусть, — говорит, — дело начистоту будет.
   Ладно. Прихожу к нему после ученья, утром, как было установлено, а там, гляжу, сидят уже в гостях двое моих сожителей. (Я, видите ли, жил с двумя товарищами; особый такой маленький домочек мы занимали.) Хозяин мне навстречу.
   — Ну, — говорит, — капиталист, добро пожаловать! Сперва закуси, а потом поведем серьезную беседу. Я, — говорит, — и обоих твоих сожителей нарочно пригласил на совещание.
   Закусили мы, трубки закурили, все как следует… Окружной и говорит мне:
   — Как же ты, друг, намерен капиталом своим распорядиться?
   А я только плечами пожимаю.
   — Не знаю, — говорю, — такими мыслями пока еще не задавался. Имения на такой капитал не купишь, а и купишь, так все равно за долги отберут, да и долгов-то всех не уплатишь. Что им три тысячи, тварям-то этим! Только аппетит их скаредный еще пуще раздразнишь! Поди-ка, еще сильнее напирать начнут: заплатил-де три — значит, можешь и остальные!
   — Вот в том-то и сила, — возражает он мне, — в том-то и фортель, что надо теперь же воспользоваться счастливым случаем и расквитаться со всеми, то есть буквально со всеми кредиторами.
   Я ажно глаза выпучил.
   — Христос с тобой! — говорю. — Как же так расквитаться, коли всех долгов у меня до десяти тысяч?
   — Да уж как-никак, а расквитаться надо.
   — Но каким же способом?
   — Таким, чтобы заплатить деньги и получить назад векселя, все до единого. Я, — говорит, — распорядился уже пригласить всех твоих главнейших заимодавцев, назначил им время — вот через полчаса соберутся — и скажу им, что желаю заплатить за тебя и жертвую на это три тысячи.
   — И ты воображаешь, что эти христопродавцы согласятся?
   — Вот попытаем… Не согласятся, тогда у нас еще другой способ остается в запасе.
   — Что за способ такой? — спрашиваю.
   — Есть уж! Не беспокойся! Самый радикальный! Коли ты сам ничего не придумал, то мы подумали за тебя и выдумали нечто.
   Вот собрались наконец кредиторы: два армянина, полтора жида и один целый грек. Предлагает им окружной сделку. «Так и так, — говорит, — видя безвыходное положение приятеля, желаю ему помочь и плачу за него по силе своей возможности; более трех тысяч пожертвовать на это не могу, но с вас-то, в сущности, и этого вполне довольно, так как сами вы знаете, что векселя ваши дутые, и вы теперь получаете за них в возврат весь действительно данный вами капитал, да еще сверх того по 24 процента. Сделка — хорошая, и, говоря по совести, согласиться можно».
   Куда тебе!.. Те и слышать ничего не хотят.
   — Мы, — говорят, — уже знаем, что штабс-капитан вчера три тысячи в штос выиграл; пусть их нам и заплатит, а мы новые векселя ему за то согласны переписать и подождем со взысканием. Может, Бог пошлет ему еще другой такой же куш выиграть, а может, и больше — за что же мы свое-то станем терять!
   Словом сказать, как ни уламывали их — не соглашаются. Уперлись на своем, и баста! Нечего делать, пришлось окружному прогнать их к черту.
   — Ну, друг любезный, — говорит он мне, — сам ты видишь, хотел я помочь тебе, старался, убеждал — не пробирает!.. Теперь тебе ничего больше не остается, как только умереть.