Кант удовлетворенно улыбнулся:
   – Многие вещи способны возбудить удивление и восхищение, но подлинное уважение вызывает лишь человек, не изменивший чувству должного, иными словами, тот, кто не делает того, чего не следует делать.
   Помнится, на том разговор и кончился. В другой раз я встретил Канта в очереди за мылом. Дело в том, что в его родном Кенигсберге с тех пор, как его забрали себе коммунисты, началась острая нехватка мыла, а поскольку Кант любил критиковать «чистый разум», он, разумеется, потреблял мыло в неописуемых количествах.
   Кант, увидев меня, улыбнулся, и, казалось, был вполне рад скоротать со мной часок-другой нудного очередестояния.
   Я воспользовался случаем и заговорил первым:
   – Вот вы говорите, что наше познание начинает ся с опыта. Однако опыт имеет сложную структуру. С одной стороны, опыт является действием предметов на наши органы чувств. Однако смотреть и видеть – раз ные вещи. Не так ли?
   – Denken ohne Erfahrung ist leer, Erfahrung ohne Denken ist blind[69], – не задумываясь, ответил Кант. – Разница между глазением и осознанием увиденного продиктована трансцендентальным – моим ключевым понятием. Трансцендентальное – это призма разума, которая открывает и искажает подлинную реальность. Трансцендентальное – это то, что делит реальность на мир в себе (ноуменальный) и мир для нас (феноменальный). К области трансцендентального относятся пространство и время – формы априорного созерцания (трансцендентальная эстетика); категории сознания, оформляющие восприятие (трансцендентальная логика); неразрешимые вопросы (трансцендентальная диалектика), пытаясь ответить на которые мы неизбежно попадаем в область трансцендентальной иллюзии, ибо это знание лежит за пределами возможного опыта (элементы, Бог, свобода, вечность мира).
   – Ну что ж, трудно не согласиться, – почесал затылок я в некотором оторопении. – Когда вы так досконально поясняете, мне не о чем с вами спорить, ибо, в сущности, то, что вы говорите, есть ничто иное, как предложение классификации непонятного и неизвестного. Вы предлагаете обозначить одно неизвестное трансцендентальной диалектикой, другое – трансцендентальной иллюзией. Возможно, конечно, вам и становится уютно от эдакого классификационного героизма, но что это дает мне как человеку?
   – По моей версии, – обходительно отметил Кант, – мир ощущений и восприятий является полным хаосом, нагромождением беспорядочных ощущений и событий. Нужно навести в этом хаосе порядок. Этот мир преобразуется при помощи априорных форм, какими являются время и пространство. Время и пространство существуют только в феноменальном мире. Они существуют без опыта и вне опыта. Установление связей в мире феноменов осуществляется при помощи категорий рассудка. При помощи этих связей познавающий превращает хаос в порядок и закономерный движущийся мир.
   – Ну что ж, опять же трудно не согласиться… – сознался я, хотя вся эта избыточная терминология меня порядком раздражала. Я хорошо знал книги Канта, эдакие учебники о неизвестном: категории X, разложенные по ячейкам Y… Но когда Иммануил объяснялся просто и непринужденно в очереди за мылом, с ним вполне можно было говорить по существу. Поэтому я люблю посещать научные конференции. Если коллеги-ученые могут навести тень на плетень в своих статьях и даже в докладах, прочитанных по бумажке, то в последние пятнадцать минут, отводимых для вопросов и замечаний, им приходится говорить по-человечески и по существу. Я решил полюбопытствовать:
   – Герр Кант, не будете ли вы так любезны напомнить мне, о каких же именно категориях идет речь?
   – Извольте, – сразу согласился Кант. – Я выделяю следующие категории рассудка. Категории количества: единство, множество, цельность. Категории качества: реальность, отрицание, ограничение, отношения, субстанция и принадлежность, причина и следствие, взаимодействия. И наконец, категории модальности: возможность и невозможность, существование и несуществование, предопределенность и случайность. Знание дается путем синтеза категорий и наблюдений. Наше знание о мире не является пассивным отображением реальности, а является результатом активной творческой деятельности человека.
   – Не за это ли вас господа марксисты-материалисты критиковали? – встрял с нетерпением я. – Мол, ошибкой Канта, по версии материализма, считается то, что вы полагаете, что сознание создает мир, а на самом деле речь идет о воссоздании объективного мира в сознании.
   – А бог их ведает, – вздохнул Кант, – бог их ведает. Увы, мне так и не удалось доказать объективность феноменального мира.
   – Из чего я делаю вывод, что она недоказуема!!! —вскричал я. – Ибо какое доказательство объективности вы бы ни привели, всегда можно будет предположить существование еще одного наблюдателя, вынесенного за рамки воспринимаемой нами действительности, который будет наблюдать ее в противоречащей нашему наблюдению форме.
   – Я тоже так думаю, – на том, в общем, и основана моя этика – на принципе «как если бы». Бога и свободу невозможно доказать, но надо жить, как если бы они были. Практический разум – это совесть, руководящая нашими поступками посредством максим (ситуативные мотивы) и императивов (общезначимые правила). Императивы бывают двух видов: категорические и гипотетические. Категорический императив требует соблюдения долга. Гипотетический императив требует, чтобы наши действия были полезны. Существуют две формулировки категорического императива: «Поступай с другими так же, как хочешь, чтобы поступали с тобой» и «Никогда не относись к другому человеку, как к средству».
   – Ну что ж, и с этим невозможно не согласиться… – задумчиво произнес я. – Как жаль, что мне никогда в достаточной мере не удавалось продраться сквозь частоколы ваших текстов, а вот так, в непринужденной беседе, я полностью с вами согласен. Я тоже проповедую выбирать себе просветленные и полезные иллюзии. А злые и опасные отметать. Предполагать, что Бога нет, что свободы воли нет – злая и опасная иллюзия…
   – Ну вот, меня, кажется, собираются отоварить мылом, – заволновался Кант. Взгляд его смягчился, и он подал мне руку на прощание. Мне все время казалось, что я спорю с этим человеком, но теперь я понял, что спорить нам не о чем, он мой единомышленник, просто с тяжеловесным прусским кольцом мыслей и слов.
   – Берегите себя, Иммануил, – попрощался я, понимая, что хотя друзьями нам не суждено стать, но и спорить нам, в сущности, не о чем.

Глава тридцать шестая
Почему мы поссорились с Шопенгауэром

   В прессе писали, что в Берлинском зоопарке посетителям рассказывают о самой необычной и крепкой дружбе между азиатским медведем и обычным домашним котом. Все началось около трех лет назад, когда кот My си из любопытства залез в медвежий вольер. Место коту приглянулось, и хозяева клетки не стали возражать против нового сожителя. Вскоре Муси крепко сдружился с медведицей Маси и сейчас пользуется ее безграничной добротой и расположением. Ветеринары зоопарка утверждают, что подобные отношения в дикой природе были бы невозможны.
   Я, конечно же, не мог пропустить такой исключительный случай и отправился в Берлинский зоопарк, чтобы непременно посмотреть на эту трогательную дружбу кота с медведем. Я взял с собой свою верную спутницу Анюту (впоследствии Маськина), ибо она чрезвычайно обожает животных.
   Войдя в зоопарк, мы были приятно удивлены чистотой и порядком этого заведения. Нам практически сразу показали белых поросят с черными пятнами, которые родились в зоопарке перед самым Новым годом. К маленьким питомцам мы отнеслись благосклонно, ибо по местным традициям свинья – это символ счастья, удачи и достатка. Так считали древние германские племена тевтонов. До сих пор в Германии о человеке, которому сильно повезло, говорят, что «он купил свинью».
   Далее мы осмотрели котят кошек-рыбаков, которые тоже недавно появились на свет в Берлинском зоопарке. В отличие от своих обыкновенных, не менее усатых собратьев, представители этого редкого вида не только не боятся воды, но и умело ныряют, чтобы добывать себе пропитание. Как только котята достаточно подросли, их стали представлять публике. Правда, плавать они пока не умеют. Научить подводной охоте их должна мать.
   Мы уже думали перекусить в буфете зоопарка, как вдруг послышался шум и крик. Оказалось, что скончалась любимица публики – самка орангутанга по кличке Равит. Равит была единственной самкой орангутанга с острова Борнео. За двадцать четыре года своего пребывания в зоопарке она стала всеобщей любимицей: у ее вольера собирались толпы детей и взрослых. Равит отвечала на приветствия, гримасничала и устраивала показательные акробатические номера.
   Когда мы подошли к ее клетке, нам сказали, что последние дни самка ничего не ела и неподвижно лежала в своей клетке. В клетке сидел 23-летний самец Кевин – верный возлюбленный Равит – и, обхватив голову руками, тяжело переживал потерю. Их отношения с усопшей были столь гармоничными и трогательными, что персонал зоопарка называл их «Ромео и Джульетта». Говорят, они были помолвлены…
   Что же послужило причиной смерти несчастной Равит? Оказалось, что несколько дней назад в клетку к орангутангам проник никто иной, как Артур Шопенгауэр, и заявил следующее:
   – Самки существуют единственно только для рас пространения обезьяньего рода, и этим исчерпывается их назначение, поэтому неудивительно, что институт брака является злым фарсом…
   Равит даже поперхнулась бананом. Кевин недавно сделал ей предложение, и подобная пропаганда звучала по крайней мере неуместно. Равит, надо отметить, возражать не стала, а попыталась состроить страшную гримасу, однако Шопенгауэр, не обращая на нее никакого внимания, продолжал, обращаясь уже к Кевину:
   – Любовь – большая помеха в жизни. Жениться – это значит наполовину уменьшить свои права и вдвое увеличить свои обязанности!
   Затем Шопенгауэр попытался завладеть объедком банана, так и оставшимся в руках Равит. Равит оскалила зубы. Однако Шопенгауэр не растерялся и тоже оскалил зубы.
   – Человек, в сущности, есть дикое, ужасное животное. Там, где спадают замки и цепи законного порядка и вводится анархия, обнаруживается, что он такое! – лихорадочно затараторил Шопенгауэр, потом щелкнул пальцами прямо над ухом Равит, та отвлеклась, и в этот момент он выхватил огрызок банана и немедленно запихал себе в рот.
   – Жизнь есть ничто иное, как война всех против всех, – ликовал Шопенгауэр, жуя отобранный огрызок банана.
   – У тебя совесть есть? – вдруг человеческим голосом спросила Равит. – Ты что, совсем опростозве-рился?
   Шопенгауэр не удивился, отвернулся от собеседницы и снова обратился к Кевину:
   – Ach, es ist doch ein saures Stuck Brot, das Philosophieprofessorenbrot![70]
   Кевин посмотрел на Шопенгауэра и интеллигентно предложил салфетку – вытереть плоть банана, размазавшуюся по седым бакенбардам философа. Однако Шопенгауэр гордо отказался и, усевшись в углу клетки, самодовольно заявил:
   – Оставь, обезьяна, не нужно формальностей, мы же свои люди. Я – самец, ты самец… Можно сказать, члены одного самцового братства. Пойми, брат, самки нам нужны разве что для размножения, а в остальном это все полная каракатица… Каждый самец может вполне быть самим собою, только пока он одинок.
   – Артур Генрихович, – обратился орангутанг к Шопенгаэру по имени-отчеству, потому что был хорошо воспитан, как и большинство обитателей Берлинского зоопарка, – верите ли вы сами в то, что говорите? Может ли это быть правдой?
   – Это правда, милый мой обезьян, это правда… Aber das Leben ist kurz und die Wahrheit wirkt ferner und lange: Sagen wir die Wahrheit[71]! – ответил Шопенгауэр.
   Равит заплакала в другом углу клетки. Кевин попытался учтиво возражать, но Шопенгауэр прервал его на полуслове жестом.
   – Я вижу, ты неординарная обезьяна. А гениаль ный обезьян, живя и творя, жертвует своими личными интересами ради блага всего обезьянства. Он поэтому живет больше ради других, чем ради себя.
   Было видно, что слова немецкого философа проникают глубоко в душу орангутанга Кевина. Ведь Кевин был не только моральное существо, каким бывают обыкновенные обезьяны; напротив, он являлся носителем семяфонда многих веков эволюции и сейчас осознал, что растрачивать свой семяфонд лишь на одну самку Равит нецелесообразно.
   Видя свое воздействие, Шопенгауэр нанес последний удар.
   – Кевин Орангутангович, – намеренно уважительно обратился он, – идите вон из этого опутывающего вас лианами семейных и нравственных обязательств мира. Берите себе в подруги других самок, и ничто вам не угрожает… Нет Бога над вами, нет суда совести. Это все мракобесие придурка Гегеля. Не забывайте свою природу. Дайте ей волю. Alles, alles kann einer vergessen, nur nicht sich selbst, sein eigenes Wesen[72]! И не бойтесь смерти, ибо ее нет. Когда вы мертвы – смерти для вас не существует, ибо вы мертвы, и больше ничего нет. Если же вы живы – то смерти, опять же, для вас не существует, ибо какое отношение имеет смерть к живущим!
   Ноздри орангутанга Кевина раздувались, грудь тяжело вздымалась. Слова Шопенгауэра глубоко проникли в его обезьянью душу и нашли благодатную почву. Годы воздействия цивилизации – годы, проведенные Кевином в зоопарке, слетели с него в одночасье, он забыл человеческую речь и бросился оплодотворять других самок.
   Через несколько дней Равит умерла от горя.
   Мы с Анютой не могли сдержать слез, услышав о такой трагедии, и поэтому вам не следует удивляться, что я был весьма груб с герром Шопенгауэром, когда мы повстречали его в буфете зоопарка. Он был доволен собой, хоть и носил грязный сюртук и был непричесан. Его седые вздыбленные волосы напоминали в какой-то мере гриву, и тем самым, несмотря на тонкость интеллигентных губ, лицо его походило на мордочку недоброго животного. На устах Шопенгауэра играла циничная самодовольная улыбочка.
   – Вы зачем обезьяну погубили? – без церемоний спросил я.
   – Я ее не губил, – с готовностью ответил мне Шопенгауэр. – Дело в том, что каждому из нас доступно следующее утешение: смерть так же естественна, как и жизнь, а там увидим, что будет.
   – Вы весьма опасная личность, – сердито сказала Анюта.
   – Вы знаете мое мнение о женщинах, мадам, – церемонно ответствовал Шопенгауэр, – а посему вы вполне могли бы воздержаться от своих великомыслен-ных высказываний, ибо я весьма сомневаюсь в их ценности… Единственный мужчина, который не может жить без женщин, – это гинеколог.
   – Нахал, – рассердилась Анюта, – какой хам!
   – Действительно, – поддержал я, – и как вы с такой философией на свете живете?
   – Мы жили и снова будем жить. Жизнь есть ночь, проводимая в глубоком сне, часто переходящем в кошмар, – глубокомысленно сообщил нам Шопенгауэр. – Ваш, Борис Юрьевич, оптимизм по отношению к жизни представляется мне не только нелепым, но и поистине бессовестным воззрением, горькой насмешкой над невыразимыми страданиями человечества.
   – Вы, Артур Генрихович, – страшный человек.
   Личное ваше неудобство вы почему-то желаете выместить на всем человечестве. Если бы вы только знали, какие наикровавейшие последствия будут иметь ваши пессимистические разговорчики!
   Я был вне себя, Анюта пыталась меня успокоить, но безуспешно.
   – Да вы так-то уж не горячитесь, а то компот прольете, – забеспокоился Шопенгауэр.
   – Вы, знаете, Артур Генрихович, что я однажды поверил в ваши рассуждения и моя жизнь превратилась в полный и окончательный парадокс?! Я должен благодарить вас за большую часть моих неврозов! – неистовствовал я.
   – Ну, в ваших неврозах повинны исключительно вы сами, – злобно отметил Шопенгауэр. – Не слушайте, что о вас говорят другие, и вы будете свободны от дурных мнений о себе тех людей, чье мнение о других предметах вас вовсе не интересует, но вы почему-то страдаете от их суждений о вас. Кроме того, вы ошибочно считаете, что человек непременно должен быть счастлив.
   – Такое впечатление, герр Жопен-как-вас-там, – захлебнулся от ярости я, – что вы пытаетесь сделать человечеству аборт без обезболивания. Вы сами погружены по вашу плешивую макушку в иллюзию пессимизма. И сия иллюзия вредна чрезвычайно! Жертвами вашей ядовитой философии стали и Вагнер, и Ницше, и даже несчастный Лев Толстой. Я сам несколько лет не мог отойти от ваших рассуждений, настолько крепко они забираются в разум и не желают его покидать. Я вообще боюсь, что навеки отравлен вашей философией, ибо в глубине души она шепчет на ухо: «Государство – ничто иное, как намордник для усмирения плотоядного животного, называющегося человеком, для придания ему отчасти травоядного характера», – и я не могу не согласиться… «Истинная дружба – одна из тех вещей, о которых, как о гигантских морских змеях, неизвестно, являются ли они вымышленными или где-то существуют», – и это, казалось бы верно… Нет ничего опаснее, чем философия пессимизма. Не знаю, желали вы того или нет, но в ваших рассуждениях таятся зародыши печей Освенцима… Ведь ваш верный последователь Ницше вряд ли дошел бы до своего «сверхчеловека» без вашего всераздирающего хладнокровного пессимизма, отрицания разумной цели нашего мира.
   – Странно. Я ведь считаю себя учеником Канта, – спокойно возразил Шопенгауэр, – а он мне говорил, что вы с ним вполне поладили… Я вовсе не говорю то, что вы мне приписываете. Видите ли, герр Кригер, те, которые надеются стать философами путем изучения истории философии и сочинения нелепых историй о философах, как это делаете вы, скорее, должны вынести из этого неблаговидного занятия то убеждение, что философами рождаются так же, как и поэтами, и притом гораздо реже! Герр Кригер, вы такой же философ, как я балерина…
   Я осмотрел Шопенгауэра с ног до головы и согласился, что на балерину он не похож, как, впрочем, и на балеруна.
   – Раз уж вы так рветесь меня критиковать, – продолжал Шопенгауэр, – извольте выслушать мои доводы. «Мир явлений» дан человеку как его «представление», его априорные формы – пространство, время, причинность. Субъект и объект – это соотносительные моменты мира как «представления». Мир как «вещь в себе» предстает в моих работах как безосновная «воля», которая обнаруживается и в слепо действующей силе природы, и в обдуманной деятельности человека; разум лишь инструмент этой «воли». Как «вещь в себе», воля едина и находится по ту сторону причин и следствий, однако в мире как «представлении» она проявляется в бесконечном множестве «объективации». Ступени этой объективации (неорганическая природа, растение, животное, человек) образуют иерархическую целостность, отражающую иерархию идей (понимаемых в платоновском смысле), «адекватных объективации воли». Каждой объективации свойственно стремление к абсолютному господству. В живой природе и в обществе воля проявляется в качестве «воли к жизни» —источника животных инстинктов и бесконечного эгоизма человека; всякий «осознает себя всей волей к жизни», тогда как все прочие индивиды существуют в его представлении как нечто от него зависящее, что выражается в непрерывной «войне всех против всех»; государство не уничтожает эгоизма, будучи лишь системой сбалансированных частных воль.
   – Увы, герр Шопенгауэр, я не спорю с основами вашей философии, ибо вы недалеко ушли от герра Кан та. Вы просто облекли одни и те же понятия в новые определения, только и всего. У нас в России о таком открытии говорят: те же… уши, только сбоку. По-ва шему, я не философ. Не уродился… Рылом, так сказать, не вышел. Ну что ж, возможно, вы правы. Я и не пре тендую, пожалуй. Однако для вашего удовлетворения я вам придумаю сейчас же на гора двадцать таких же теорий, где у меня главной будет Воля, а разум – второ степенным, или, если пожелаете, я назову все мироз дание «Мировым Импульсом» или «Мировым Стиму лом», – ну, аплодируйте мне! Я гений! Я назвал все новым словом! Или взять Гегеля…
   Шопенгауэр грубо меня перебил:
   – Гегель не только не имеет никаких заслуг перед философией, но оказал на нее крайне пагубное, поис тине отупляющее, можно сказать, тлетворное влияние. Кто может читать его наиболее прославленное произ ведение, так называемую «Феноменологию духа», не испытывая в то же время такого чувства, как если бы он был в доме умалишенных, – того надо считать достойным этого местожительства.
   – Хорошо, оставим Гегеля, я, в общем, не о Гегеле. Хотя и он занимался примерно тем же, только сбоку. В противовес Лейбницу вы называете существующий мир «наихудшим из возможных», а свое учение «пессимизмом». Мировая история, по-вашему, не имеет смысла. Вы, случайно, не заключали сделок с Дьяволом? А то в ваше время это было, кажется, модно. Да и с Гёте вы были знакомы, не так ли? Вы, кажется, с ними встречались в Веймаре в литературном салоне вашей матери?
   – Я не имею более ничего общего с моей матерью, – грубо оборвал меня Шопенгауэр, – я никогда не прощу ей холодности к больному отцу, – было видно, что и по прошествии лет эти чувства все еще были для него свежи.
   – Хорошо, не о вашей матери речь. Вашу мать… оставим в покое. Вы ведь сами критиковали язык философии и стремились к простоте слога, образной наглядности и афористической четкости в изложении собственной философии, но вы не пошли дальше просто дачи новых названий старым предметам, окрашивая их в черный гибельный цвет. Пессимистические и волюнтаристские мотивы вашей философии, ваш интуитивизм и моралистическая критика культуры получили отклик в двадцатом веке и, желаете вы того или нет, сделали его гораздо более кровавым, чем он мог бы быть!
   – Ну что ж, расстанемся на этом, – сухо попрощался Шопенгауэр и, к нашему удивлению, учтиво поцеловал Анюте ручку, которую она боязливо отдернула, почувствовав прикосновение сухих губ…
   – Как все-таки много значит неудавшаяся личная жизнь и дурной характер человека, – задумчиво сказала Анюта, когда Шопенгауэр скрылся из виду. Она вытирала поцелованную руку платком, хотя губы галантного собеседника были совершенно сухи.
   – Увы, дело не в философе, – вздохнул я, – и не в его неврозах, таких неврастеников пруд пруди… А дело в том, кто нашел и прославил работы этого старика.
   – Кто же это был? Кто же был этот серый кардинал? – нетерпеливо спросила Анюта.
   – Я боюсь, он не серый и не кардинал… Я боюсь, его имя – Дьявол, – задумчиво сказал я.
   – А обезьянку жалко, – вздохнула Анюта, и мы, задумчивые, отправились прочь из Берлинского Зоопарка Философии, который подарил миру столько страшных и неспокойных зверей.

Глава тридцать седьмая
Чем я пытался подкупить Ницше

   Мой невроз одарил меня самыми различными симптомами, которые просто не могли не предвещать мою скорейшую кончину от неизвестного заболевания. Голова кружилась, и я думал, что это верный признак приближающегося конца.
   Мы вообще недооцениваем силу человеческого самовнушения. Огромное число страждущих объективно здоровы, но носятся со своими воображаемыми недугами и не только убеждают себя, но и внушают своим врачам, что они безнадежно, смертельно больны.
   Вот и Роберт Уилсон[73] как-то писал, что, по замечанию доктора Леонарда Орра, человеческий мозг ведет себя так, как если бы он состоял из двух частей: «думающего» и «доказывающего».
   «Думающий» может думать практически обо всем. Как показала история, он может думать, что Земля покоится на спинах черепах, или что она внутри пуста, или что она плывет в пространстве. В это верят миллионы людей. Сравнительная религия и философия показывают, что «думающий» может считать себя смертным, бессмертным, одновременно смертным и бессмертным (реинкарнационная модель), или даже несуществующим (буддизм).
   Он может думать, что живет в христианском, марксистском, научно-релятивистском или нацистском мире, – это еще далеко не все варианты.
   Как часто наблюдалось психиатрами и психологами (к вящей досаде их медицинских коллег), «думающий» может придумать себе болезнь и даже выздоровление.
   «Доказывающий» – это гораздо более простой механизм. Он работает по единственному закону: «Что бы ни думал „думающий“, „доказывающий“ это докажет». Вот типичный пример, породивший невероятные ужасы в прошлом столетии: если «думающий» думает, что все евреи богаты, «доказывающий» это докажет. Он найдет свидетельства в пользу того, что самый бедный еврей в самом захудалом гетто где-то прячет деньги. Подобным образом, феминистки способны верить, что все мужчины (включая голодных бродяг, которые живут на улицах) эксплуатируют всех женщин (включая английскую королеву).
   Если «думающий» думает, что Солнце вращается вокруг Земли, «доказывающий» услужливо организует восприятие так, чтобы оно соответствовало этой идее; если «думающий» передумает и решит, что Земля вращается вокруг Солнца, «доказывающий» организует свидетельства по-новому.