Рэй КРОУН
ПОЕЗД-БЕГЛЕЦ

ПРОЛОГ

   Машинист Эл дотягивал свою традиционную чашечку кофе, которую он позволял себе только после очередного рейса. Врачи запретили ему пить кофе. Говорили, что вредит кофе его больному сердцу. Эла хотели проводить на заслуженный отдых еще несколько лет назад, но он сумел пройти врачебный контроль и остался на грузовых рейсах. А ему и самому так стало спокойней. Элу было все равно: что людей возить, что товарняк волочить за собой. Главное, что ему удалось уговорить начальство не отправлять на металлолом старину Лока. Эл знал каждый миллиметр Лока, знал все его привычки, повадки, знал, как Лок поведет себя в любую секунду. Часто, особенно в последнее время, Элу казалось, что и Лок подчиняется только его, Эла, руке. Старомодный в управлении, обтекаемой формы, Лок больше напоминал Элу не локомотив, а снаряд, и в эти секунды Эл ощущал себя японским смертником-камикадзе, сидящим в кабине самолета и направляющим себя, как торпеду, в центр выбранной мишени. В августе 45 года Эл чудом выбрался живым из поединка с одним таким типом… Тряхнув головой, Эл прогнал от себя кошмарные воспоминания и, глядя в окно на своего заиндевевшего на морозе стального друга, наконец-то прислушался к словам шефа о том, что через пару-тройку дней надо будет отогнать сцепку новеньких, но заартачившихся в работе локомотивов на соседний узел, чтоб там в депо разобрались, что к чему.
   «Это разве работа?! — подумал Эл, вслух сообщив начальнику, что принял информацию к сведению. — Пожалуй, я не буду Доку пока ничего говорить. А то он, чего доброго, еще и обидится на меня».
   Лок, седой от прожитых лет и от инея, в эту минуту сжимал и разжимал свои стальные мускулы, одновременно греясь и восстанавливая силы: годы давали о себе знать. Лок не боялся работы. Лок боялся только одного: как бы его, не ровен час, не отправили на ту свалку, мимо которой он однажды в молодости проезжал. Лок решил придумать что-нибудь, когда придет время.

БАК

   Ушам своим не поверил. Клянусь маленькой дыркой моей маленькой Мэри, когда я услышал по ящику, что сейчас нам будут вешать лапшу на уши про наш родной Стоунхэвн, я и вправду не поверил. Только что диктор в очередной раз лепетал что-то заунывное про какую-то авиакатастрофу, экипаж и пассажиры погибли, а летели ребятки-школьники на Большую землю, но, я надеюсь, моя дорогуша осталась дома, мала еще без папы-мамы путешествовать, а о взрослых на борту самолета ни слова не сказали, наверное, их там и не было, потому что родственников всех летевших этим рейсом с Аляски школьников привезут для опознания тел, порядок есть порядок, и имена ребят пока что не называются… Вот обо всем этом я вполуха слушал и колотил что было силы по любимой моей груше, больше нее я люблю только бой живьем, когда противника легче убить, чем сдержать себя в приступе злости, а на тренировке я и не сдерживаюсь, груша все стерпит…
   И вдруг — ни с того, ни с сего — бряк! — как обухом по черепушке:
   «А теперь, дорогие телезрители, мы включаем прямой эфир. Предлагаем вашему вниманию репортаж нашего корреспондента из здания Федерального суда. Итак, последние новости этого часа о деле Мэнхейма, заключенного тюрьмы Стоунхэвн»… Ну, тут я и про грушу забыл, и про завтрашний матч, ушел под канаты, к ребятам подхожу, а они ящик облепили, дыхание, оказывается, не у одного меня сперло, и все слушают, как эта телка Сью Мэджорс перед нами прямо аж расстилается:
   «Как нам только что сообщили, федеральный судья вынес свое решение по делу заключенного Стоунхэвнской тюрьмы. Мы еще не знаем всех подробностей, но уже сейчас ясно, что Оскар Мэнхейм, осужденный к пожизненному пребыванию за решеткой, провел долгих три года в камере, из которой его никто выпускать не собирался, но тем не менее он выиграл дело о нарушении администрацией тюрьмы Стоунхэвн гражданских прав.
   Ну, тут уж я не удержался и заорал: «Вот вам!» Видела бы меня в эту минуту моя крошка… Но на меня смотрел только охранник с другого конца спортзала, взгляд его был малоприятным, но я опять заорал, отвечая на его немой вопрос: «Да, ребята, я говорю: вот вам!» — и пошел в радиорубку к Роджерсу. Старик Роджерс сидел, слава Богу, у себя и, как всегда, ковырял спичкой в ушах, которые щетиной заросли больше, чем мои яйца. «Эй, Роджерс!.. Роджерс, слушай сюда, приятель…» Старик даже головы не повернул, уставился в свой ящик, он, видите ли, любит на красивых баб пялиться, он, видите ли, свой срок отволок, ему, видите ли, мы все до лампочки, а потому он на меня даже смотреть не желает:
   «Чего, — говорит, — стряслось?» В другой раз я бы ему точно лысину намылил, этому вонючему пердуну черномазому, за такое непочтительное отношение к лучшему средневесу всей Аляски, но по случаю праздничного своего настроения я его простил: «Мэнни выиграл дело. Суд постановил выпустить его из карцера. Вот чего стряслось!» Роджерс даже забыл спичку из уха вытащить: «Потрясно! Вот это здорово!» И я ему выложил свой план: «Слушай, Роджерс, через пару минут начальник Рэнкен будет по ящику болтать… Пусть наши вонючие пижоны послушают, как он нам будет свои байки травить. Дай в динамики девятый канал с ящика, приятель. В твоих венах, я надеюсь, пока еще кровь не остыла или они уже дерьмом забиты, Роджерс, дружок ты мой ненаглядный?» Старик уселся в той же позе, в какой я его застукал, и засунул спичку в ухо, а свободной рукой начал переключателями щелкать: «Да я уже пятый срок волок, когда ты еще и в пеленки писать не начал… Ладно, Бак, топай. Пострадаем за святое дело. Пусть послушают ребятки! Пусть порадуются!» Я на месте подпрыгнул и аж завизжал от счастья:
   «Дьявол всех раздери, приятель! Верно я говорю, Испанец ты мой родной?!»
   Выскочил я в коридор, а там уже голос Сью Маджорс на всю тюрягу:
   «Никто не говорит о том, что тюрьма должна быть площадкой для детских игр. Мы все считаем, что человек, идущий против закона, должен быть наказан, и мы все хотим, чтобы преступник был изолирован от общества, но не кажется ли вам, мистер Рэнкен — (ну и складно эта баба треплется, язва такая: „Не кажется ли вам, мистер Рэнкен…“, попадись она мне, когда я на свободе был, где-нибудь в укромном местечке, уж я бы ей доказал, в чем прелесть мужского превосходства!) — что общественное самосознание, так сказать, совесть общества, несколько шокировано вашим поступком, а именно тем, что вы на целых три года заточили человека в карцер?» Все ребята в своих камерах затаили дыхание, ожидая ответ этого чудовища Рэнкена: «Если бы речь шла о человеке, то — да, я бы согласился с вами, но Мэнхейм — животное. Он уже дважды бежал из тюрьмы. Он грабил банки. Он — убийца, в конце концов. И ему абсолютно наплевать на вашу жизнь, наплевать на мою жизнь, ему плевать даже на свою собственную жизнь… Ну, что тут началось, даже пересказать невозможно. Ребят словно разорвало: „Мать твою, Рэнкен, пошел ты знаешь куда! Пристрелить этого ублюдка! Даешь Мэнни в президенты!“ Со всех этажей из камер полетела горящая бумага, зэки жгли книги, газеты, тряпье, старые вещи и вышвыривали через решетку в коридор, во всех концах здания затопали вертухаи, забегали, как крысы, зазвенели связками ключей, и вот уже примчался один взвод охраны, начали распускать рукава брандспойтов, затем еще один, еще, еще… И сквозь весь этот шум с трудом пробивался голос Рэнкена: „Он ни во что не верит… Он способен на все… Вот уже двадцать шесть лет я работаю в тюрьмах, и я повидал на своем веку и воров, и убийц… Мне есть с чем сравнить этого Мэнхейма…“
   Вода из брандспойтов била в лицо с такой силой, что отбрасывала человека к противоположной стене камеры, а если струя попадала по рукам, трясущим решетку, то ощущения были, как от удара молотком по пальцам. Я заорал: «Иисус Христос, сын бедного Генри!..» — и увидел пахана: «Привет, Джона!» — сказал я ему. — Мэнни добился своего». «Конечно», — кивнул Джона. «Он в самом деле поимел их всех», — добавил я. Нетерпение переполняло меня. Нетерпение и гордость, что сам Джона разговаривает со мной. И я просто обалдел, когда Джона сказал мне: «Конечно, приятель, это здорово, что он поимел их. Увидимся на прогулке».

РЭНКЕН

   Вернувшись Домой, я увидел бардак. Недаром я всегда говорил: «Дом без Хозяина — это уже не Дом». В этом здании, где мне знаком каждый уголок, я — Хозяин. Стало быть, это мой Дом. Мой, а не этого девяносточетырехлетнего идиота, который считается начальником тюрьмы, а сам забыл сюда дорогу. Только дружба с губернатором штата да связи в управлении тюрем и удерживают его в своем кресле. Я думаю, что никто из этих прихлебателей, что вокруг него вертятся, и не знает, сколько лет шефу, и я этого не знаю, и он сам, наверное, не знает. Ну и плевать мне на него! Мне даже легче работать, когда я в должности заместителя начальника. Потому что у меня тогда руки развязаны. И если б не чертов суд, в моем Доме и сейчас был бы полный порядок. Кретины!
   Устроили свистопляску вокруг какого-то ничтожества. Засунуть бы эту Сью Мэджорс в камеру к Мэнхейму минут на пять, он бы ей ноги к шее привязал ее же собственными титьками. А она рассюсюкалась: «Ну, если вы говорите, что Мэнхейм животное, то почему же его так любят все другие заключенные?» Что я мог ответить этой дуре?! Сказал ей правду: «Да потому что они… В большинстве своем они точно такие же животные, как и он. Потому что они делают все, что им заблагорассудится. Потому что не существует никаких преград для того, чтобы они сделали все, что им хочется». Как манную кашу, по чайной ложечке, я вкладывал в тупую башку этой Сью Мэджорс такие простые истины, а в это время у меня в Доме творилось черт знает что! На полу — море воды, грязь, дымятся кучи всякого дерьма, да еще динамики орут на полную мощность Козел этот, Роджерс, надул меня, я ему радиорубку доверил, а он… Охранники орут, чтоб он дверь открыл, а Роджерс, свинья такая: «Имел я вас всех вместе с конем вашим, начальником вшивым!» Они ему: «Открывай эту дерьмовую дверь, Роджерс!» А он, ниггер проклятый, еще громче звук делает, и я опять слышу собственный голос: «Тюрьма — это не загородный клуб. Я полагаю, вы понимаете, что я имею в виду? Средний срок приговора у заключенных Стоунхэвна — двадцать два года… „Охранники наконец-то выламывают дверь, и один из них с криком: „Да выруби ты этот матюгальник!“ — лепит дубинкой прямо по загривку Роджерса. Будто от этого удара на весь Дом загремела моя любимая песенка „Желтая роза Техаса“, но после первой же строки и она затихла. Правда, мне все равно не до нее было в этот момент, потому что я подошел к двери карцера. Кто-то из соседей этой сволочи опередил меня: „Эй, Мэнни, к тебе гости“. Мэнхейм, лежа на полу, зарядку делал, о здоровье своем беспокоится, надо же. „Заключенный, встать!“ — сказал я спокойно. Реакции никакой. Пришлось повторить, но уже другим тоном, чтоб он понял, кто в Доме Хозяин: „Встать!“ Мэнхейм перестал накачивать свой пресс и поднялся. „Я принес постановление Федерального Суда об освобождении тебя из карцера. Конечно, я мог бы попросить суд оставить все, как есть, до рассмотрения апелляции, по крайней мере. И ты знаешь, что, скорее всего, суд согласился бы со мной…“ Мэнхейм не выдержал столь длинной тирады и оборвал меня (больше двух предложений подряд он своим умишком никогда не мог переварить): „Я готов подождать еще девять месяцев до рассмотрения апелляции. Я даже могу простоять на голове эти девять месяцев…“ Тут уж не выдержал я: „Надо было мне все-таки как-нибудь взломать эту дверь и выбить из тебя мозги“. Мэнхейм сверкнул своими вставными зубами: „Да пошел ты, Рэнкен, ты же знаешь, что в одиночку со мной не справишься“. О, как я ненавижу этого ублюдка! Если б я не был служителем закона!.. Я подошел вплотную к решетке и сказал ему так, чтоб он понял, что его ждет: „Я не собираюсь марать свои руки о такую мразь, как ты. Я, пожалуй, позволю тебе выйти со всеми во двор на прогулку, и, надеюсь, ты снова рванешь отсюда. Вот тогда-то я и остановлю твои часики. Обещаю тебе, Мэнхейм“. Он снова наступил мне на мозоль: „Ну, конечно, ты обещаешь… Ты уже обещал продержать меня в карцере остаток моей жизни“, — но я сдержался: „Я запер тебя здесь на три года. Думаю, что это достаточно долго, детка“. Мэнхейм процедил сквозь зубы: „То, что не убивает меня, — меня закаляет“. „Посмотрим, — сказал я ему, — пожалуйста, сделай еще одну попытку, и тогда я действительно отправлю тебя отсюда. В пластиковом мешке для трупов“. И Мэнхейм принял мой вызов: „Ты делай то, что должен делать ты, а я сделаю то, что должен сделать я… И чему быть, того не миновать“. Я повернулся к охранникам: „Откройте дверь. И вышвырните его во двор“, — а потом пошел по коридору. Из глубины одной камеры раздался обычный для этих подонков звук. Толстяк, который стоял у решетки ближе всех ко мне, ухмыльнулся: «Это твоя мамочка пукнула, Рэнкен. Громко же она умеет это делать, сучка“. И тогда я снизошел до того, чтобы прочесть им маленькую лекцию:
   «Вы все падаль. Вы прячете свои шкуры в темноте и гавкаете, как последние трусы. Так и быть, я скажу вам, где должны сидеть ваши задницы. Выше всего — Господь Бог, затем — Хозяин тюрьмы, затем — мои охранники, затем — псы, которые воют, сидя в своей конуре, и после них — вы, человеческие отбросы. Не способные приносить пользу ни себе, ни кому бы то ни было еще». Я сумел заткнуть пасть этим сволочам. Я поставил их на место. Я — Хозяин тюрьмы строгого режима в Стоунхэвне, штаг Аляска, США.

МЭННИ

   Наконец-то. Три года вонючего карцера, а теперь — блаженство. Глоток свежего морозного воздуха. Сбросить бы с плеча этот матрас прямо на снег и растянуться, расправить косточки. Три года мерить клетку: четыре шага в длину, два — в ширину. Мерзость. Мерзость! А эти, вокруг меня, только и могут шептать за моей спиной: «Видал? Вот это мужик! Настоящий мужик!» Среди этого стада нет почти ни одного человека, который хоть что-то понимал бы в нашей дерьмовой жизни. Почти ни одного! Кроме Джоны. А вот и он.
   — Привет, Мэнни! Добро пожаловать домой, малыш! Ведь я же — твой дом, не правда ли?
   В самую точку Джона попал. Ты и есть мой дом. Ближе тебя никого у меня нет. Дай-ка я обниму тебя… А это кто еще к нам примазывается? Вприпрыжку, как боксер, подбирается. Пижон, очки черные нацепил на нос. Фрайер тухлый!
   — Ничего не вижу. Эй, Мэнни… Это он мне?
   — Держи, приятель, это мой подарок тебе.
   Джона не гонит его прочь. Так и быть, потерплю и я. Примерим эти чертовы очки. Пусть глаза отдохнут. С непривычки-то, после полутьмы в карцере, на ярком солнце трудновато.
   — Пошли, ребята. А то, кажется, уже закрывают.
   — Эй, приятель, дай-ка я это понесу. Мэпни, дай мне свой матрасик.
   Ну, пусть несет, черт с ним, от меня не убудет.
   — Джона, что-нибудь интересное было здесь за последние три года?
   — Да ты же обо всем знаешь, браток. Я был на воле, отдышаться не успел, получил свежачок — еще тридцать лет.
   — Как же это тебе удалось без меня, старина?
   — Да просто мне не удавалось прожить без денег, браток.
   — А ты никогда не умел грабить банки, Джона. Но ты не расстраивайся. Я вытащу тебя отсюда.
   — Но только не этой зимой. Все равно у тебя ничего не выйдет.
   — У меня не выйдет? Джона, о чем ты говоришь?.. Послушай, приятель, что за дела…
   Этот фрайер уже порядком надоел мне. Что он лезет везде? Чего ему надо от меня? Чем же он Джону-то околдовал?
   Мэнни, успокойся. Это симпатичный молодой человек. Всего-навсего. И кроме того… он возит тележку с бельем в прачечную и обратно. Добро пожаловать домой, братишка!
   Спасибо тебе, Джона, на добром слове. Утро вечера мудренее. Разберемся мы с этим парнишкой, когда время придет. Я тебе верю, Джона. У тебя была возможность изучить этого Бака Логана. Может, и мне представится случай проверить его на стойкость.
   Ночь я проспал как убитый. А на следующий день ребята ловили кайф. Мне-то их увлечение боксерскими драками до лампочки, но пусть тешатся, если им нравится. Бак на ринге словно жеребец гарцует. Я-то вижу: он передо мной выпендривается. Вот, мол, я и так могу, и эдак. Вот какой я молодой, здоровый, крепкий… Сосунок, как будто выживают в этом мире молодые да здоровые. Выживает тот, чья ненависть сильнее! Священники придумали все это дерьмо: любовь, доброта, смирение, терпение. Ненависть — единственное, на чем держится весь этот мир. Вот они орут во всю глотку: «Сделай его, Бак! Сделай его! Дай ему! Добей этого сукина сына. Бак!» — и вроде как за него болеют, а дай им пару кусков в лапу, а то и просто напои как следует, и любой из них всадит этому Баку перышко под ребрышко. Причем с удовольствием. Но паренек, конечно, честолюбив. Неплохо он отправил в нокдаун своего противника, очень неплохо! Джона, кажется, того же мнения:
   — Малыш умеет драться.
   Как бы Джона его не перехвалил…
   — Да ладно тебе, Джона. Цена этому поединку — две дохлые мухи, которые перед тобой на ринге ползают.
   — Послушай, Мэнни, тебе не кажется, что ты стал чересчур придирчиво к людям относиться? Пойду-ка я, братан, отолью. Идем, я угощаю, а то смотри, как бы не лопнуть тебе от злости.
   Тут он задрал голову вверх, туда, где крест-накрест сходились две линии зарешеченного коридора — настила, проходящего над спортзалом:
   — Эй, начальник! Ты хоть бы следил за этим парнем получше. А то он меня уже за задницу щиплет, я отбиваться устал. По-моему, ты его слишком долго в карцере держал. Слышь, Рэнкен?
   А я как-то в своих размышлениях да за болтовней не заметил, когда наверху Рэнкен появился. Вид у него что-то подозрительно странный. Да и каким ветром его сюда занесло?! Он в жизни не ходил смотреть боксерские матчи. А следующий раунд как раз и начался. Бак с первой же секунды разошелся не на шутку. Его противник, ухе, наверное, без сознания был, мешок мешком стоял, а Бак с такой скоростью бил по нему, что не давал опуститься на пол. Тренер Бака, брызгая слюной, орал своему подопечному: «Убей эту тварь! Убей его! Прикончи!» И только один негр-гомик вдруг закричал: «Да что ж ты, гад, делаешь?» И тогда Бак нанес короткий резкий удар, будто точку поставил, и замер неожиданно для всех. Застыл, не шелохнувшись. Толпа вокруг ринга ревела, неистовствовала, и в этом гамме потонули слова рефери: «Победу во втором полусреднем… чемпион… Бак Логан…» Я снова поднял голову и столкнулся взглядом с Рэнкеном. Он ошибся. Он не должен был отводить глаза. Он не должен был переводить взгляд куда-то за мою спину. Он перевел — и я обернулся. Все, что я успел увидеть в это мгновенье, — нож, лезвие которого неслось на меня со скоростью пули, чтобы воткнуться мне под лопатку…
* * *
   Я даже сначала не разглядел, чья рука держала этот нож. Дернулся инстинктивно, ни на что не надеясь, и острие вместо спины вонзилось в мякоть правой руки чуть повыше локтя. Тут же нападавший нанес и второй удар, правда, я успел развернуться и подставить ладонь. Нож прошил ее, как кусок масла, но я понял, что остался в живых. Мне повезло. Я этого кретина и не знал никогда раньше, но, будь я на его месте… или Джона… уж мы бы не промахнулись. Плевое дело! Рэнкен явно нанял какого-то любителя. Профессионалы так не работают. Не иначе стукач какой-нибудь вшивый купился на очередную подачку. Я схватил подвернувшийся под руку стул и с размаху опустил его на голову этого идиота. Он отлетел в сторону, и мгновенно рядом со мной и этим типом выросла стена охранников. А Рэнкен сверху, как Господь Бог, взирал на все происходящее. Бак за моей спиной закричал: «Не бей его, Мэнни!» Малыш, да кто ж мне теперь позволит тронуть этого недоноска?! Хватит того, что в штаны он уже наложил. Шатаясь, поднялся с пола, нож вперед выставил и кричит (а самого ноги не держат, трясется весь): «Это Рэнкен заставил меня… Рэнкен! Не трогай меня! Не надо…» Эх, старикан, куда же ты полез? На кого? Я бы успокоился и остыл, а вот Рэнкен тебе этих слов не простит. Считай, что смертный приговор ты себе уже подписал… Что ж, давай, Рэнкен, доиграем этот спектакль до конца!
   — Не бойся, коротышка, — говорю я старику, — скоро все это для тебя закончится. — И я шагнул к нему.
   Один парнишка из охранников, что сверху около Рэнкена выстроились, не выдержал и пальнул. Выстрел будто подстегнул старика, и он взмолился:
   — Ну, Мэнни, давай…
   Я сделал еще шаг, и несчастный был готов припасть к моим ногам, хотя продолжал храбриться. Я сказал ему (а вокруг все замерли: одни в ожидании окончания представления, другие, вперив взор в прицел, жаждали услышать команду Рэнкена и выпустить в меня из десятков стволов по обойме, а Рэнкен ждал, когда же я размозжу этому ублюдку голову табуреткой): , — Давай… Иди ко мне!
   — Прости меня, Мэнни! — почти зарыдал старик. — Не трогай меня! Остановись, Мэнни!..
   — Ты хочешь заполучить меня? — и я занес руку над ним.
   — Нет, Мэнни, — заорал он, испугавшись удара.
   — Ты хочешь заполучить меня, да? Ты жаждешь моей крови? На, пей! Жри ее, скотина! — и с каждой фразой я взмахивал и взмахивал ладонью, которая вся была залита кровью, и я забрызгал не только морду и одежду старика, но и свою замечательную, любимую маечку, своего Кондора, что отбыл со мной три долгих года темного карцера. — Вот тебе моя кровь! Возьми ее! Подонок, захлебнись в моей крови…
   Охрана плотно встала между мной и стариком, и тогда я решил выложиться до конца. Задрав голову к настилу, я заорал:
   — Ты, Рэнкен, хочешь пристрелить меня? Ну, пристрели! Ты, молокосос, возьми меня, убей! Вот он — я! Убей же меня, слабак! Давай же, Рэнкен! Пристрели меня! Сам пристрели, и не присылай больше ко мне всякую мразь, которую ты заставляешь сделать это вместо себя! Я сейчас здесь, видишь? Перед тобой! Ну, не медли, давай же, пристрели меня, и дело с концом! Я с места не сдвинусь, стреляй же! Давай же, Рэнкен! Возьми винтовку, пошевелись же, ты! Ублюдок, кишка тонка, да? Ты обещал остановить мои часики, так останови их, ты, дерьмо!..
   Я подзадоривал Рэнкена, провоцировал его, и — видит Бог! — мне бы это удалось, потому что когда я швырнул табуретку и она с грохотом и треском разлетелась на щепки, ударившись о стальные прутья решетчатого настила, Рэнкен готов был всадить в меня пулю. Но, глядя вверх, я не успел остановить Джону, который, отсидев на толчке, пропустил самое интересное, а, вернувшись, все-таки разобрался, что к чему, и, протиснувшись меж охранников, воткнул в пузо старика-неудачника свою финку. И еще раз воткнул. И еще… Хотя и после первого удара не было необходимости в добавке. Джона не промахивался ни разу в жизни. Вот и теперь: еще один несчастный лежал на полу с распоротым брюхом, и лужа черной крови растекалась вокруг него. Братана не остановил даже мой крик:
   «Нет, Джона, не надо! Он — мой!» Опоздал я со своим криком. И охрана опоздала, а потому с особым остервенением обрушивала на Джону свои дубинки, ломая его кости и дробя его череп. Им удалось это: лысая башка Джоны быстро превратилась в кровавое месиво. Да и на меня навалилась целая толпа, потому что я орал: «Пустите меня! Пустите, свиньи! Я убью тебя, недоносок!» — уже забыв о том, что вместо недоноска передо мной лежал труп. Сознание стало меркнуть, откуда-то издалека донесся крик Бака: «Джона! Джона!..», — и затих. Малыш, малыш… Где ж ты раньше-то был?! И еще чей-то всхлип: «О, Господи! Неужели никто не остановит все это?!.», — после чего, как ответ, раздался громовой голос «Всевышнего»: «Спортивные с остязания закончены. Всем заключенным разойтись по камерам. Повторяю: всем заключенным разойтись по камерам. Зал закрывется». Усилием воли я приоткрыл глаза, и последнее, что я увидел в этот день, — труп, который охранники за ноги выволакивали из спортзала…
   «Слава Богу, это не Джона!» — подумал я и куда-то провалился…
* * *
   В тюремной больнице дни сначала летели быстро (я часто терял сознание из-за того, что много крови потерял), а потом поползли еле-еле один за другим. Меня возили в кресле-каталке, я не сопротивлялся, хотя чувствовал себя вполне нормально. Чаще я придуривался, чтобы силы скопить побольше. Джону держали отдельно от всех. То ли потому, что он, как и раньше, готов был развлекать молодежь сказками о тюремных законах, то ли потому, что нуждался в особом медицинском обслуживании. Ребята рассказали, что Джона весь перебинтован — с головы до пят. Перед уходом из больницы мне удалось все-таки с ним потрепаться. Я очень рад был видеть, во-первых, что он жив, во-вторых, что он поправляется.
   — Выглядишь ты ужасно, Джона!
   — Зато живой!
   — Знаешь, этот ублюдок Рэнкен переводит меня в камеру.
   — Мэнни, он хочет убить тебя, будь уверен.
   …«Джона, Джона… Если б все было так просто…» — подумал я.
   — Нет, Джона. Он толкает меня на другое. Он хочет, чтобы я перемахнул через стенку и сделал ноги. Он провоцирует меня.
   — Да на улице-то минус тридцать. Куда ж бежать?!
   — Но я все равно уйду, Джона. А ты пойдешь со мной? Я не услышал ответа и повторил:
   — Ты пойдешь со мной, Джона? Я подожду тебя…
   — Нет, братан, — вымолвил Джона.
   Тяжело дались ему эти слова. Не из-за сломанной челюсти, конечно, а потому, что впервые в жизни он вынужден был сказать мне, что отказывается от побега.
   — Нет, я не пойду. Здесь мой дом. Здесь я пахан. А там, на воле, я уже не смогу пинки раздавать направо и налево. По крайней мере, так, как раньше, у меня уже не получится.
   — Зато у меня получится, братишка.
   — Вот ты и иди, Мэнни. Давай, дружок. Иди и покажи им всем.
   — Я покажу! Вот увидишь… — Как грустно мне было смотреть на Джону. Конечно, он не выглядел сломленным, но за эти несколько недель, что мы не виделись, он здорово осунулся. И, по-моему, даже постарел.