На цыплячьей грудке Слепого нарисована Мадонна. Трудно определить, к какому виду Мадонн относится эта, изображенная синими штрихами наколки, длинноволосая девушка с пухлыми губами. Ясно только, что выкалывал ее истинный художник. Под портретом трогательная и чистая надпись: "Мечта". Тюремный живописец создал собственную Мадонну и назвал ее соответственно. Жаль только, что Юра по причине слепоты никогда не увидит эту "Мечту". Юра тоже чувствует себя в заключении неплохо. Кормят, работать не заставляют, постель меняют каждые десять дней – чем не жизнь. Юра заходил к родственникам попросить немного денег, а выходя, надел по ошибке не свои стоптанные башмаки, а новенькие – хозяина. Статья 144, кража личного имущества граждан.
   На груди Верта ничего не нарисовано. Верт не имеет на чистом теле ни одной наколки. Профессиональный аферист не должен вызывать у будущих жертв подозрительных ассоциаций. Верт до сих пор хохочет, когда вспоминает, как отбуксировал стоящий на приколе у берега теплоход, давно превращенный в гостиницу для иностранных туристов, в открытое море. Команда грузового буксира ничего не подозревала, она искренне считала, что щедро плативший гражданин в элегантном костюме является представителем гостиничного руководства, а теплоход просто перебазируется на другую стоянку. В заливе, в месте впадения мутной
   Преголи в Балтийское море, теплоход был остановлен, а Верт с сотоварищами поднялся на борт и предложил туристам выкладывать денежки и ценные побрякушки, иначе гостиница будет пущена на дно вместе с пассажирами. Задержали Верта случайно, никто из его помощников задержан не был, он просто поленился вовремя скрыться из
   Калининграда и кутил нахально у любовницы, которая его и сдала уголовке. Срок Верта не пугал, так как он имел уже опыт побегов и ждал только перевода в лагерь.
   Что было наколото на груди профессора, мы уже знаем. Знаем также, что профессор сильно удручен, разочарован в лучших своих чувствах, начал сомневаться в справедливости, но в конечном итоге винит все же себя за уступчивость притязаниям следователя. Утешает профессора в основном Верт. Сладкой змеей напевает он ему кощунственные мысли о порочности всей системы судопроизводства, и даже – самого строя.
   Профессор не знает еще, что Верт подыскивает напарника для побега и что мощное тело Бармалея весьма подходит для устранения физических препятствий, могущих побегу помешать.
   А время идет себе, идет, по Гринвичу и по существу, движется стрелками кремлевских курантов, партийными съездами, освободитель-ной войной в Афганистане, идет везде по-разному, но в общем-то – одинаково: неутомимо и ритмично. И, наконец, этап сформирован, кто-то прыгает от радости, узнав, что этап идет на
   Север, на дальняк – по тюремному, кто-то, наоборот, расстроен, так как хотел остаться в мягком климате Прибалтики, но все равно возбуждены, собирают свои тюремные котомки, сделанные из старых рубах, штанов или еще какого подручного материала, и ждут заветной команды.
   Профессор, единственный в камере, не радовался переменам.
   Неизвестное со зловещими именами "этап" и "зона" таило новые каверзы. А в коварстве зэковской жизни профессор убеждался ежедневно: большинство его естественных с точки зрения гражданина поступков вызывало скверные последствия. Казалось бы, что тут такого в том, что законопослушный подследственный вежливо стучит в дверь камеры и сообщает открывшему кормушку (дверцу в железной двери) надзирателю, что в камере появились клопы, которые, как известно, являются переносчиками сыпного тифа, а кроме того, нарушают санитарию пецинарного учреждения и создают определенные неудобства физическому состоянию жильцов камеры. Но все эти, такие логичные по мнению Дормидона Исааковича действия, вызвали у надзирателя реакцию совершенно неадекватную. Вместо того, чтоб принять заявление гражданина Брикмана к сведению и уведомить о беспорядке руководство, надзиратель в весьма нелестных выражениях отозвался о матери
   Дормидона Исааковича (женщине, кстати сказать, весьма почтенной, а ныне покойной), высказал сомнение в совершенстве профессорской психики и физиологии, а в завершение ткнул профессора толстой связкой ключей в лицо, чем вызвал появление в районе левого глаза сильной гематомы, именуемой в просторечии синяком или фингалом.
   Последнее время профессор старался не высказываться, а главное – соизмерять свои поступки с поступками окружающих. Он уподобился неопытному автомобилисту в незнакомом городе, который пристраивается в хвост чужой машине и следует за ней, стараясь не отстать. В качестве ведомого профессор совершенно инстинктивно выбрал афериста
   Верта, хотя тот пугал его не меньше, чем привлекал.
   Верт, пожалуй, был единственным заключенным, который понимал профессорскую терминологию, а порой сам озадачивал Брикмана заковыристой фразой. Но интеллект Верта был, по мнению профессора, каким-то извращенным, злым. Кроме того, профессора отпугивало неподвижное, будто совершенно лишенное мускулатуры, лицо Верта.
   Именно из-за умения владеть мимикой, уважаемой в далеком прошлом индейцами, Верт и приобрел дополнительную кличку "Мертвый". Почему эту кличку употребляют вместе с существительным "Зверь", профессор пока не знал, но догадывался, что кроется за всем этим нечто страшное.
   И все же Мертвый Зверь, он же Адвокат и Маэстро, притягивал
   Дормидона Исааковича. А в качестве ведомого он вообще был вне конкуренции, так как с Вертом считались не только заключенные и надзиратели, но и руководящие чины тюрьмы. Профессор лично видел, как угодливо беседовал с Вертом грозный оперативный работник в чине старшего лейтенанта, кум – на жаргоне тюрьмы.
   Узнав, что Верт едет на ту же зону в Сибири, куда распределен и он, профессор поинтересовался, не знакомы ли Верту условия содержания на той далекой зоне?
   – Краслак,- сказал Верт, небрежно, – лесоповал, вагоностроительный заводик, питание дрянное – мужики мрут зимой, как мухи, кум Паша Батухтин – чудо в перьях, псих, как и ты, Бармалей, хозяин учится заочно на юрфаке. Сейчас он должен быть, так, да, конечно, – на четвертом курсе. Я ему курсовые делал, значит, если его еще не выгнали, без халтуры не останусь. У него сейчас как раз самые сложные дисциплины пойдут: уголовное и гражданское право, истмат и прочее. А я пока еще Адвокат.
   – А меня куда пошлют работать, как вы думаете? – робко спросил профессор.
   – Такого громилу? Конечно, на лесоповал. Или на нижний склад, бревна катать. Не боись, выводных в лесу по двойной норме кормят.
   – Профессор смутно представлял себе такие комплексные понятия, как лесоповал или нижний склад с бревнами. В памяти проявилась единственная информация о лесоповале – отрывок из старинной картины, где партийный товарищ рубит лес, чтобы заготовить дрова для паровоза, везущего в голодную Москву топливо. Зрелище это не было утешительным: профессор не мог представить себя в заснеженном лесу с громадным топором, вгрызающимся в звонкие от мороза стволы столетних сосен.
   Но долго скорбеть профессору не дали. Загремели засовы, осужденных прогнали коридорами, обыскали, выдержали в отстойнике и запихали в огромную машину, которую накрыли сверху железной решеткой. По углам кузова сели автоматчики и этап тронулся. Решетка давила на затылки, сидеть приходилось почти на корточках, профессор трясся и завидовал тем, кто не имел такого внушительного роста, такого огромного тела.
   К счастью, до вокзала было не так уж далеко, вскоре решетка поднялась и зэки начали спрыгивать на землю под звонкий счет конвоя, пробегать через коридор автоматчиков с собаками и садиться на корточки, между шпалами, держа руки на затылке.
   Подогнали тюремный вагон и вся процедура повторилась: счет, коридор оскаленных овчарочьих зубов, блеск автоматов, вход в вагон.
   Зайдя в купе, профессор вздохнул было облегченно, но тут же прекратил свой вздох, прижатый все новыми и новыми пассажирами.
   Когда в купе было запихнуто 14 человек, железная решетка, заменяющая обычную дверь купе, с лязгом задвинулась, замок щелкнул, гортанный голос с сильным акцентом сообщил:
   – Моя камер есть дванадцать джыгыт-бандыт.
   – И почему в "столыпине" всегда черножопые в конвое? – раздался сверху спокойный голос Верта.
   Профессор с трудом поднял голову, Верт приглашающе махнул рукой:
   – Залазь, Бармалей, хорош там, внизу, мужичка из себя воображать.
   Косить под психа и наверху можно, да еще с комфортом.
   Под бдительным контролем Верта наверх залезло еще трое. После этого Верт снял две полки и положил их поперек верхних кроватей. В нормальном купе эти полки должны были выполнять функции багажных, сейчас они дали возможность пятерым этапниками разместиться на втором ярусе без толкотни. У открытого окошка, затянутого кокетливой решеткой, маскирующей истинную суть вагона, лежал Верт, профессор пристроился с ним рядом.
   – Ты че окно занял? – спросил какой-то незнакомый осужденный
   Верта, но его сразу одернули громким шепотом: "Очумел, это же
   Мертвый Зверь!" и он сразу сменил тон, сказав:
   – Извини, Адвокат, не узнал. А кто это рядом с тобой? Как-то он странно себя ведет?
   – Бармалей, – ответил Верт, – деловой, но башня немного поехала, докосился.
   И наступила в купе уютная, преддорожная атмосфера. Знакомились, комментировали, планировали. Профессора удивляло, как быстро, с зверинной чуткостью, распределились роли в незнакомом коллективе.
   Каждый занял свое место, свою ячейку в сложном иерархическом делении зэковского общества. Лидеры были наверху, массы – внизу, а вожак – у окна. И профессор испытал горячую благодарность к Верту, взявшему его под свою опеку. Профессор уже знал, как быстро падают люди в этом обществе на самое дно и как трудно в нем вскарабкаться наверх.
   Прошлые Гошины заслуги не долго могли оберегать робкого и наивного
   Дормидона Исааковича, а внизу было плохо, очень плохо.
   Неспешно постукивают колеса. Движется наш этап, набирает ход путешествие профессора в далекую Сибирь.
   Приятным тенором поет в соседнем купе-камере какой-то зэк.
   – Я так тебя люблю,
   Люблю тебя, как брата,
   В обьятья страстные
   О, не зови – молю.
   Тебе принадлежать,
   Вот в жизни что хотела,
   Об этом знаешь ты,
   Как я тебя люблю.
   Наивная, нескладная песня. Но будит она тоскливые и тревожные мысли у пассажиров "столыпина". Даже охрана притихла, прислуша-лась, не стучит коваными прикладами в железные двери-решетки импровизированных купе тюремного вагона.
   – Я так тебя люблю!
   Усталая, больная,
   Пришла к тебе,
   О, не гони – молю.
   Пусть я преступная,
   Но пред тобой чиста я,
   Об этом знаешь ты,
   Как я тебя люблю.
   Потянулся профессор, повел мощными плечами, удивился в сотый раз мощи нового тела, пресек гнусное побуждение шкодливой руки почесать в паху, пресек монолог прямой кишки.
   Конвоир черномазый у двери маячит.
   – Эй, бандита, часы есть наручный, кольцо есть зелетой, деньги есть?
   – У нас все есть, дубак нерусский, – отвечает с верху Верт.- А у тебя что имеется?
   – Водка есть, слюшай, хороший водка. Одеколона есть. Светалана називается. Все есть.
   – Баба есть?
   – Баба много есть. Все моледой, карасивый. Только твой пусть сама ее просит. Крычи коридор, какой баба хочет? Я твоя маленький комната выводить буду с ней. Только палати дэнги.
   – Гоша, поразмяться не хочешь? Я зэчек не люблю, они больно уж жадные и жалкие. Да и в тюрьме у меня этих лярв хватало.
   – Как в тюрьме? Там-то откуда?
   – Гоша! Коси, но знай меру. Будто ты надзирательниц за четвертак не трахал в изоляторе? Ты лучше отвечай по делу, я-то знаю, что ты в голяках, но займу на это святое дело.
   Ой, как захотелось профессору заняться экзотической любовью с какой-то тюремной страдалицей, такой же отверженной, как и он. Ему представилась интимная тишина отдельного купе, бессовестные губы неизвестной женщины, могучая Гошина плоть добавила переживаний профессорскому мозгу и он робко кивнул, облизывая враз пересохшие губы.
   – Эй, девчата, молоденькие есть? – возопил Верт в коридор.
   Женская камера откликнулась разноголосьем:
   – Всякие есть. – А молоденькие, это со скольки? – Целку не желаете? У нашей Фроси целка из жести. – Сыночек, мне всего семьдесять, но я еще крепкая. – Я девчонка молодая, у меня пизда тугая.
   Уверенный голос перебил девчоночий галдеж:
   – А выпить будет?
   – Ты старшая, что ли? – спросил Верт.
   – Ну, я. Что предлагаешь-то, и чего хочешь?
   – Сама знаешь. Мне для кореша. Водяру сейчас пришлю тебе до хаты.
   – А я девчонку пришлю, гони дубака. А может, сам хочешь? Для тебя я и сама бы расстаралась.
   – Ты же меня не знаешь.
   – Пахана по голосу чую.
   – Спасибо на добром слове, ласточка. Дорога длинная, повидаемся.
   А сейчас принимай посыляку.
   Верт передал конвойному какую-то вещичку и сказал резко:
   – В женскую хату передай три бутылки водки и жратвы. Девчонку выводи вместе с моим человеком.
   Дормидон Исаакович спрыгнул вниз. Сердце его билось, как у кролика. Загремели засовы и профессора провели коридором в туалет, шепнув, что в его распоряжении десять минут, "а то начальника может прибегать – бальшой шум делать может".
   Не успел почтенный доктор наук войти в маленькую комнатку, как цепкие руки схватили его, подтягивая к чему-то потному, рыхлому, колышащемуся.
   – Скорей, миленький, хорошенький мой, да какой же ты робкий, ну быстрей, что ли, падла ты моя бацильная,- горячо шептала женщина, прижимая растерянного ловеласа и торопливо растегивая ему штаны.
   Профессор с трудом отодвинулся, пытаясь разглядеть прекрасную
   Джульетту, приобретенную за три бутылки водки. Глазам уголовного
   Ромео предстала здоровенная бабища преклонного возраста с суровым лицом, густо побитым оспой. То рыхлое, к чему прижимали профессора, было ее молочными железами гигантских размеров и колыхалось на уровне пупка.
   – Не смотри, миленький ты мой, – продолжала шептать тюремная обольстительница, цепко подтягивая ученого к себе, – люби меня скорей, сучара противная, я самая сисястая в хате, меня многие любят.
   Профессор рванулся и зацепился лодыжкой за унитаз. Спущенные проворной Джульеттой брюки помешали ему сохранить равновесие, он полуупал-полуповис в тесном пространстве сортира, увлекая на себя даму сердца. Последние зачатки желания испарились. И лязг ключа в двери прозвучал для профессора желанной музыкой освобождения. Он кинулся под защиту смуглого охранника с живостью цыпленка, упорхающего от грозных когтей коршуна и помчался по коридору к родному купе. Вслед ему неслись изумительные в этимологическом отношении проклятия обманутой Джульетты.
   – Эй, бандита, как быстор-быстро ходи, как баба, совсем якши был, такой кыз, якши баба? – едва поспевал за ним охранник.
   Он ввел профессора в купе и спросил:
   – Еще батыр бар, есть, там – купе много-много якши кыз. Какой еще хочет керем дар кунет? Моя деньги бэри, баба воды.
   – Гуляй, Вася, – откликнулся Верт. Принеси жратвы лучше, на тебе червонец.
   – А водка?
   – Водку сам пей. А нам квасу купи на станции, прямо в ведро налей.
   Стучат колеса. Мчит этап, ползет этап, стоит этап на станциях сутками. Конвою – что, конвою суточные идут, доппаек лопают себе черномазые, автоматы начищают, денежки у зэков выманивают. Зэкам скучно. Все байки пересказаны, все разборки разобраны, все ценности проданы. Паек тоже съеден. Да и что там есть: селедка тухлая, хлеба две буханки тюремной выпечки, тушенки две банки и горсть сахара.
   Но все равно, спасибо Столыпину, что отменил пешие да конные этапы в Сибирь, оборудовал для каторжан вагончики-теплушки.
   Прославили уголовнички имя его, в скрижали совдеповской пенитенциарной системы занесли.
   Стучат колеса. Дремлет Юра Слепой, привалившись к мягкому брюху
   Адмирала, храпит во сне бравый разведчик, отвесив воловью желтую челюсть, заунывно напевает соловей в соседнем купе.
   – И глядит Раджа на нее, дрожа,
   В ней черты любимые видны…
   Радж узнал лицо своей жены.
   Вслушивается в песню профессор, удивляется сам себе, но все равно вслушивается, познавая новое искусство подворотни.
   – Ту, которою любил,
   Для тебя, Раджа убил,
   Ты так сказал, так приказал,
   Месть слепа!
   Так получай же, Раджа,
   Пусть эта голова
   Тебе напомнит о пролитой крови.
   В детстве профессор попытался было освоить это искусство. Он пришел со двора домой сияющий и торжественно исполнил петушиным тенором:
   – Помидоры, помидоры, помидоры овощи,
   Пизда едет на машине, хуй – на скорой помощи.
   Продолжить про топор, который плывет по речке из села Чугуева, ему помешало мокрое полотенце мамаши. Мама всем видам телесных репрессий предпочитала почему-то мокрое полотенце, которое било хлестко и звонко.
   После столь неудачного дебюта попытки маленького Дормидона
   Исааковича проникнуть в заманчивый и таинственный мир двора прекратились. К нему был приставлен папин шофер – дюжий дядька, который иногда возил отца на работу на сверкающей "Победе", но большей частью выполнял многочисленные поручения хозяйки дома.
   Нельзя сказать, что роль гувернера (или, вернее сказать, дядьки) ему нравилась, но исполнял он ее, как и все другие поручения, с угрюмой крестьянской добросовестностью. В результате маленький профессор был признан дворовыми ребятишками персоной "non grata" и более в круг двора и улицы не допускался, кроме, разве, как для насмешек.
   От детских воспоминаний профессора оторвал неугомонный Верт. Ему, вдруг, захотелось написать профессору жалобу, о которой, кстати,
   Дормидон Исаакович просил его уже вторую неделю. Адвокат приспособил на коленях самодельную столешницу из куска ДВП и начал покрывать тетрадные листы неразборчивыми каракулями. Переписывать после Верта для шестерок, обладающих красивым почерком, было сплошным мучением.
   Именно в этот момент профессора посетила мысль, что почерк его должен был измениться, а содержание его писем следует считать лучшим свидетельством полного отличия нынешнего телоносителя от Гоши. Но профессор, к сожалению, не имел образцов почерка гражданина
   Бармалеенко, так что проверить свою идею пока не мог.
   Тем более, что жалобу они, по совету опытного Верта, строили на критике конкретного следователя, прибегавшему для добычи фальшивых показаний к недозволенным приемам ведения следствия. Адвокат считал, что правоохранительные органы погрязли в коррупции, и для них нечестный следователь естественен, как вся система обмана и лжи. При хорошей раскладке кто-то из начальства не упустит возможность сделать карьеру за счет подчиненного.
   – Мы просто даем предполагаемому, абстрактному хищнику (а они все
   – хищники), вкусную жертву. Тому остается открыть рот и заглотнуть под одобрительные аплодисменты руководства. Они там, наверху, сидят, как муравьиные львы, в засаде, знай, кидай им всякую мошку – все сожрут. Своего им сожрать еще приятней, у своего мясо вкусней.
   Дзержинский как учил: у чекиста должен быть холодный, лучше медный, лоб, стальные челюсти и горячая, не менее 40 градусов, кровь.
   Профессору упомянутая цитата представлялась несколько иной, но он спорить не стал. Профессор продолжал робеть перед странной логикой
   Верта. К тому же, Дормидон Исаакович никак не мог привыкнуть к неподвижному лицу старого зэка и холодным огонькам приглушенной ярости в его темных зрачках.
   Жалобу Верт написал быстро. Он прочитал ее всему купе и передал в соседнее для переписки какому-то художнику. И напомнил Брикману, что вместе с женщиной тот теперь должен ему солидную сумму. И сразу утешил:
   – Не ссы, в зоне сочтемся.
   Профессор смутно представлял, как он сможет рассчитаться в зоне.
   Он уже знал, что наличных денег, ценностей зэку иметь не положено.
   Правда, почти все, ехавшие в этом вагоне, как раз наоборот имели и деньги, и ценности, о чем свидетельствовал непрекращающийся пьяный ор. Только их купе было трезвым. Мертвый Зверь запретил покупать водку и никто не решился ему перечить. Зэки жевали пирожки с пряниками, попивали вкусный, ягодный сибирский квасок и переживали об отсутствии алкоголя только, похоже, для вида. Но в большинстве пассажиры этого купе спали – Верт имел при себе огромное количество сонных таблеток, колес на языке зоны.
   Так и ехал этап по земле российской. Мимо тополей и березок, мимо елей и осин, мимо могучих кедров и стройных сосен. Столыпинский вагон, набитый правонарушителями, мчал и тащился по железной дороге, построенной их предшественниками – "комсомоль-цами" первого призыва.
   И колеса его вовсе не скрипели на скелетных костях этих первопроходчиков, не вязли в плоти трупов, а бойко стучали на стыках рельс.
   В этом же поезде был спальный вагон, в котором играли в преферанс крупные командировочные чины, были вагоны купейные, в них ехала, пожирая вокзальных холодных куриц, публика поплоше, а в плацкартных пили водку, закусывая желтыми, мятыми солеными огурцами и крутыми яйцами. Имелся в поезде вагон-ресторан, где пили ту же водку, но уже не из стаканов, а из фужеров, заедая маринованной селедкой и шницелем, похожим на раздавленную коровью лепешку.
   И во всем громадном союзе советских социалистических республик никому не было дела до мятущегося сознания Дормидона Исааковича
   Брикмана, отбывающего странный срок в грубом теле Г.Г.Бармалеенко, которое, в свою очередь, отбывало заслуженное незаслуженное наказание в соответствии с решением Калининградского народного суда и Законодательными актами РСФСР, изложенными в УПК РСФСР и УК РСФСР.
   И лилась над просторами Сибири песнь голосистого зэка из соседнего купе:
   – Джони, ты меня не любишь.
   Джони, ты меня погубишь.
   И поэтому тебя
   Я застрелю из пиздолета…

ОПУС ПЯТЫЙ (Красноярский край, Решеты)

   В науке нет широкой, столбовой дороги. И только тот достигнет ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам.
К.Маркс

   …Один огромный лагерь общего режима в Нижнем Ингаше, десяток лагерей строго режима в Решетах. Весь этот лесной район
   Красноярского края окутан лагерями. И называть его нынче лесным не вполне корректно – большинство елей и сосен вырублено, места заболочены, зэки допиливают никому не нужную осину, шьют рабочие рукавицы, сколачивают из гнилой древесины ящики для бутылок, маются дурью и в зимнее время мрут от дурной пищи, помноженной на сырые бараки и антисанитарию, как мамонты в геологическую эпоху Великого
   Обледенения.
   Было бы очень заманчиво описать приезд профессора в самый хреновый лагерь в Решетах, его знакомство с зоной (колонией, лагерем), но противное и скучное это занятие. Ну заставим мы профессора раздеваться донага, наклоняться, раздвигать руками ягодицы, пока надзиратель, командующий обыском, заглядывает туда с видом ученого-микробиолога… Что хорошего во всех этих описаниях для эстетического развития нашего советского или антисоветского читателя? Уверяю вас, ничего в этом описании увлекательного нет. Ну, разве что,- наколка на ягодицах Гоши Бармалея. На левой ягодице у него изображен черт с лопатой, а на правой – топка с котлом. В котле корчится грешник с лицом, весьма напоминающим хозяина (начальника) исправительно-трудовой колонии 9 полковника Васильева А.С. И, когда Гоша (а теперь уже профессор), двигается, черт активно шевелится и кидает в топку лопатой уголек, а грешник, похожий на упомянутого полковника, корчится и страдает.
   Рассказав об этом, единственно увлекательном элементе, длительной процедуры размещения этапника в лагере, отбросив нудные описания карантинного отряда, обысков, осмотров, распределений и т.д., и т.п., мы сразу перейдем в отряд 3, куда был распределен профессор с Вертом. Но, прежде чем окончательно настроимся на описание профессорских приключений, уделим пару строк другим героям наших опусов. Их роли, хоть и статичны, но весьма важны для восприятия траурной музыки зон.
   Юра со своим поводырем – Нельсоном распределены в отряд инвалидный. Туда же направлен бравый разведчик, разрушитель автобуса. Инвалидные отряды для внимательного натуралиста представляют зрелище удивительное. Будто собрали мистических гоблинов, гномов, троллей и прочих чудищ лесных и болотных. Вот сидит на шконке (кровати) Коля-Карлик, нос у него до подбородка вытянулся, горб над затылком выпирает, ступни, как у гигантской утки. Сидит, курит, заметьте, трубку. Мало того, что он является известным аферистом, промышляющим сдачей чужих квартир в аренду, он еще и богат сказочно, дом гигантский у него в Юрмале на жену записан, дети катаются на "Чайках", где-то закопана здоровенная банка из-под халвы, полная крепеньких царских золотых червонцев. И при всем при этом скуп наш Коля катастрофически.