Б. протянул через стол руку. Сяков, начиная с сотрудника межконфессиональной «Библейской комиссии», представил руке шестидесятника участников запоя. Снова выпили за птичность, за праздность, за царственную несуетность, теперь – с приблизительным осознанием эзотерики тоста. Шайтанов углубился в софию – мол, тяжко, а не оппаньки, постигать метафизику бытия, вот существует, скажем, факт, другой – названы, казалось бы, и шут с ними, а однажды поднимешь себя, как штангу, на которой сто кг, что обычно влом, и за горизонтом та-акое подглядишь... Вот, скажем, жил на 8-й линии Васильевского острова Семенов-Тян-Шанский и делал свои дела, на ней же – Мандельштам со своими делами, теперь я живу – ну что, казалось бы, за чушь? а за этим, может, закон чего-то всемирного прячется – он, понимаешь, прячется, а мне влом за горизонт заглядывать, вступать в тонкие взаимоотношения с пространством и временем. Или вот еще весна: живешь, как в башмаках на размер меньше, вокруг посмотришь – тошнит, милейшего человека встретишь, приглядишься – крупная какая-то и, пожалуй, вредная рептилия, в науке – статист не статист, а элемент среды, из которой никогда не выстрелит гений, кофе вечно пережженный, и в голове все время тупой гвоздик; а однажды проснешься – батюшки! – за окном-то: с крыши капает, грачи прилетели, солнышко в лужах – весна! Опять хорошо и чего-то хочется – жить, что ли. Или вот еще водка: европеец посмотрит – все-то ему химия, физиология, Павлов – скучно, а изменишь ракурс, рванешь штангу и видишь силу, которая чудесным образом прокладывает метафизические трубы в завтра и отсасывает через них понятие «энергетика» в твое сегодня, оттого сегодня – гармонь во все мехи, нечеловеческая способность к восторгам и желание всех женщин – в одни уста, а завтра веки разлепляешь пальцами и любая вещь тяжелее кружки пива кажется поставленной на свое место пришельцами. Или вот еще Византия...
 
   – Прошу слова! – Б. подпирал кулаком ослабевшую голову. Он, оказывается, вошел в тонкие взаимоотношения с пространством, временем и средой и хотел бы вытянуть до конца канитель открывшейся ему мысли. Вот ведь как выходит: святость, богоизбранность светлой Руси в том заключается, что одеколоном обработанный француз, топором рубленный американец, дотошный короед японец должны вертеться вокруг русского и за лес, воск, матрешки и красную белорыбицу подносить ему аспирин, кальсоны и зубные пломбы, а русский должен лежать на печи и думать мысль, вращающую галактику. Ну а задача правительства – наилучшим образом такое положение вещей организовать.
 
   В окно что-то тихо поскреблось. Ага – ноготь вставшего на цыпочки следователя.
   – За сухим пайком? – обнаглел Шайтанов.
 
   Усугубляете вину и только – должны бы понять. Уже слыхал: оскорблены подозрением. Мальчишки! Гуляй-Поле, понимаешь! Перечисляю вам статьи, которые вот так вот, сдуру, вы подцепили. Что? Именно – как насморк. Злостное, это самое, в культурном общественном месте, порча, понимаешь, огнетушителя... Как? Товарищ Б., и вы тут?.. Заложником?! Они – вас, такое зеркало эпохи! Стяг, понимаешь, поколения! Ну, я сейчас по ним из табельного пистолета... Как добровольно? Готов прислушаться – вы, ваши книги для меня... для нас, товарищ Б., ваше имя было как пароль – свои! Не буду... Мой платок... Простите. Мирное решение конфликта? Я слушаю ваш план. Так. Так. Ну что же... Так. Разумеется, блокаду обеспечим – мышь, понимаешь, с бутылкой в столовую не прошмыгнет. Точно – обоз отрежем, и само сойдет на пшик... А сколько там у них запасов? Вы шутите?! Ах, понял... Как вы сказали: пьянство отвратительно, если не пьешь сам? Ха-ха-ха! Конечно, если вы рискнете и останетесь в залоге – протест окончится быстрее. Удивительно умно и в вашем духе, как будто снова, понимаешь, под торшер прилег с любимой книгой. Недавно тут купил очередную – с портретом. Портрет похож. Подпишете? Так я сейчас домой схожу и принесу. А? Пистолет? Нет, это самое, не имею права. Никак не могу. Даже в надежные руки. Иду. А вы держитесь.
 
   Сыщик вернулся только в девятом часу, с книгой Б. и следственной новостью – нашелся живой Крестовоздвиженберг. Из объяснений сыщика выходило, будто бы либреттист познакомился в ресторане «Восток» со знаменитым скульптором Шалапутой, который отвез подпоенного Крестовоздвиженберга на свою дачу в Гаспру, привязал к креслу, выставленному на задний двор, и три дня ваял с него Зевеса в Гефестовом капкане.
 
   Пищеблок сдали. Следователь получил автограф, после чего силы заложника оставили. Исполатев, Шайтанов и Жвачин на остаточной энергии, выкаченной через таинственные трубы из завтра, разнесли по номерам Большую Медведицу Пера и изнемогшего шестидесятника.
 
   Последнее место, куда угодил Исполатев в завершение дня, запомнилось ему сходством с огромным аквариумом. Время от времени слюдяное пространство зловеще наливалось багровыми отсветами невидимого пламени. Вокруг, в каком-то вселенском свальном грехе, парили слипшиеся тела – выводки содрогающихся белых пауков, стаи вареных куриных тушек... Исполатев видел знакомые и незнакомые лица, искаженные гримасами мучительного блаженства, слышал стоны и тяжкое дыхание, пространство сгущалось вокруг него, наполняясь тяжелыми испарениями слизи и горячего пота. Невесть откуда взявшаяся дева тянула его к себе, выгибая гладкое тело, кто-то хватал его сзади за пятку... Жаркий озноб сотрясал Исполатева. Лишний здесь, забредший случайно в этот кошмарный сон, с ужасом вглядывался он в сладко страдающие лица. «Подумать только, – тупо возникла в его в голове нежданная мысль, – ведь понятие национальной птицы определено Международным Советом защиты птиц только в 1960 году, причем Португалии досталась голубая сорока!»
 
   Глубокой ночью Исполатев нашел себя стоящим в пустом номере на коленях. Его переполняли чувство бытийной незавершенности и остывшая рассудочная мысль: «Ритуалы постлитургического бытия не должны превращаться в навязчивые представления, иначе судьба покорится Фрейду и обернется воплощенным в истории неврозом». Сжимая в руке два жетона, Исполатев спустился вниз, к будке междугородного телефона.
 
   – Милый, где ты? Я без тебя скучаю!
   – Мы были совсем рядом, но разминулись.
   – Ты был в Нижнем?
   – И сейчас там.
   – Ты, наверное, искал меня в общежитии... Я не говорила, что остановлюсь у подруги?
   – Здесь, в Нижнем, уже цветет черешня.
   – Ты видел Светку? Послушай... милый, мальчик мой, родной мой, ты же умный, добрый... Царица Небесная, я сейчас заплачу! Ты все поймешь, я сейчас расскажу тебе, и ты...
   – Не надо рассказывать. Любить женщину можно лишь до тех пор, пока ничего о ней не знаешь...
 
   Утром дежурная дама зачитала протестантам неумолимый приказ по ялтинскому Дому творчества, после чего распорядитель совещания выдал казенные деньги для выкупа четырех забронированных авиабилетов на дневной рейс Симферополь-Москва. В троллейбусе, насквозь пробитом белым утренним солнцем, Исполатев откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. Что я могу – из глины созданный? Водой разведенный – чего я стою? Глаза под веками не дремали. Исполатев увидел себя в мутоновой шубке: вокруг – первый снег, курится белый пар над крышками люков, шерстяные варежки болтаются на страховочных резиночках – разве в варежках слепишь снежок из этой сухой морозной крупы? – а через четверть часа руки похожи на снегирей, которые, собственно, еще не прилетели. Он увидел аптеку на углу улиц, с большой банкой пиявок на прилавке, – в этой аптеке, по дороге в синема «Зенит», Исполатев покупал сладкие батончики гематогена. Он увидел детскую игрушку – пушистого белого медведя с глазами-пуговками и красной скарлатиновой пастью, – Петр всегда уступал медведю свои микстуры. Увидел деревенскую канаву с цветущей медуницей, в белых кистях которой копошились бронзовки... Исполатев открыл глаза. За окном троллейбуса стоял бык с армянской физиономией, – фиолетовым языком бык вылизывал собственную ноздрю.

Глава 10
Охота на голубей

 
...И муравьем белоголовым
Застыть в еловом янтаре...
 
В.С.

   Апрель в Петербурге случился теплым и уступал маю только календарным чином. Набухли чреватые зеленым почки. В белесо-синее небо не получалось смотреть без прищура. У станции метро, из ведерок цветочниц, как-то по-весеннему дерзко, словно на игрушечный Страшный Суд, вылезали свежемертвые гвоздики и розы.
 
   Аня шла от Сенной по затененной стороне Садовой. На площади не слишком настойчивые волокиты трижды обращались к ней с глупыми уличными комплиментами: Аня машинально улыбалась, но не сбавляла шаг. В той мере, в какой возможно отсутствие цели у идущего по улице человека, цели у Ани не было – просто оставаться дома было мучительно: внутренний житель все реже и реже разжимал кулак, в котором трепетало Анино сердце.
 
   Юсуповский сад был прозрачен и люден. Отыскав тихий уголок у эстрады, Аня присела на скамейку. Гуляющие обходили стороной эту неопрятную, засыпанную разной чепухой и безымянным весенним сором часть сада, и только дети, одурманенные бесконвойной уличной свободой, петлей из суровой нитки ловили неподалеку голубей.
 
   Порывшись в вишневой кожаной сумочке, Аня достала блокнот, ручку и сигарету. Дети рассыпали на дорожке пшено.
 
   «Здравствуй, милый!» – вывела Аня и беспомощно закурила.
   «Писать тебе обо всем, разом, все равно что заталкивать в квинту бумажного листа недели, полные сомнений, ожидания, счастливого косноязычия, сладких сбоев сердца, одиночества... Мне казалось, я все знаю о нашем будущем. Какое бесстыдное нахальство! Я думала, что разлука будет легкой, как перелет пчелы с цветка на цветок, как разлука с фольгой от съеденной шоколадки, и вдруг... Ничего поделать не могу – тянет в те места, где мы бывали с тобой вместе. Приезжала постоять в твоей пустой, гулкой парадной. Гуляла по набережной Мойки и отыскала на гранитной тумбе ограды знакомую нам щербину, похожую на Гоголя в картузе. Сердце к горлу подскакивает, когда кто-то при мне называет твое имя... Вчера монтировали передачу про колчаковское золото: с тихим вулканчиком счастья в груди вспоминала, как мы писали этот сценарий – на мне была твоя рубашка, а ты стыдливо запахивал халат. Авторучка закатилась под тахту, и мы вышибали ее оттуда веником... Мне кажется, что если я вот так, по мелочам соберу тебя, вновь переживу наше близкое прошлое, ты снова будешь со мной, неизбежное отступит – я заворожу и осилю его.
   Помнишь, как мы гуляли с тобой по оттаявшему Петергофу? Весь день светило небывалое для марта солнце, а стоило нам вернуться в город, к тебе домой, как пошел тяжелый мокрый снег, и так сыпал до глубокой ночи. Это был только наш день, и солнце сияло нам одним, другие, правда, тоже им пользовались, но иначе – словно прикуривали на улице от чужой зажигалки. А как только мы ушли со сцены, небо опустило белый занавес...
   Царица Небесная! Я слишком хорошо знаю тебя, чтобы любить, и я слишком сильно люблю тебя, чтобы тянуть эту высокую ноту долго – и все равно мы были и будем вместе, и это самое убедительное доказательство существования Бога. Мука-то какая! Счастье-то какое!..»
 
   – Держи-и! – раздался дружно-надрывный мальчишеский крик.
   Над дорожкой, натягивая суровую нитку и от страха соря перьями и пометом, отчаянно бил крыльями крупный сизарь.
 
   И тут наступило молчание, абсолютно немотствующая тишина. Звук исчез – так внезапно и безболезненно выпадает расшатанный молочный зуб. Осталась доступная языку голая десна – тишина без значения, полная, неодолимая и беспомощная, как одежда, из которой вышло тело. Но эта непроницаемая глыба безмолвия явилась как бы препарированной сразу в нескольких местах, и сквозь зияющие анатомические разрезы видны были подспудные движения соков, лиловые связки мышц и радужная пульсация вакуолей. Внутри этой глыбы беззвучно, как колеблемая прядь дыма, Ваня Тупотилов шел отдавать злосчастный долг Рите-Пирожку, но по пути встретил Шайтанова, расположенного к пестринке, и долг остался прежним – – – в глухоте тесной антикварной лавки москвич Сяков, пораженный внезапной страстью к брик-а-браку, темпераментно, как безъязыкий, торговался руками за бронзовый шандал – – – в натянутом молчании целовались на собственной свадьбе Жвачин с Верой, почти вещественно витали над ними мысль Скорнякина о поощрительном римском праве на третьего ребенка и отчаянная мысль Паприки: уж она-то никогда и ни за какие коврижки не будет изменять своему будущему мужу – – – Светка усердно, высунув наружу кончик языка, выписывала на карточки рокочущие французские слова – – – в который раз в немом воображении Исполатев совершал мысленный путь от Ломоносовской к Куракиной даче: минуя кирпичную школу с медальными профилями классиков на фасаде, он неизбежно выходил к заурядной песочно-серой стене Аниного дома – воображаемый путь уже проделал в его мозгу ощутимую бороздку, но во время этих мнимых прогулок столь странно и зловеще замолчавший город уже не казался ему унылым и опустившимся, как брошенный любовник – – -
 
   Молчания могло не быть. Оно случилось. Глыба безмолвия уносилась в пространство, оставляя позади своей немоты звук нечеловеческого свойства, словно немыслимая флейта мстила за все несыгранные ноты, за все забытые сны, за лето, которое кончается, за всех распятых бабочек, за ночной пропущенный дождь, за мягкотелых медленных улиток, за принудительность места и времени и неизвестно, за что еще. Глыба безмолвия уносилась в пространство, забрав с собой все свое содержимое, весь заключенный в ней мир. Остался только звук, пронзительная нота, подобная всесветному школьному звонку – свободны, можно уходить.