Оторвавшись от своего философического дневника – толстой, переплетённой в коричневый опоек тетради, – Пётр Легкоступов извлёк из кармана жилета часы и взглянул на эмалевый циферблат. Князь звал к семи, однако по пути следовало зайти к гадалке, стало быть, из дома выйти придётся в пять. Часы показывали половину пятого.
   Пётр не доверял расхожим астрологическим прорицаниям, ибо знал насколько, в действительности, кропотлив и долог труд составления индивидуальных гороскопов. Не верил он и в возможность прозреть будущее путём исследования ладони, птичьих кульбитов, потрохов и костей домашней скотины, да и бобы с гадальными прутьями, равно как волхования на воде, зеркале и огне вызывали у него лишь рассеянную улыбку. Также казалась ему сомнительной осведомлённость всякого рода спиритусов, шалящих с блюдцами и шельмоватыми медиумами. И тем не менее, забраковав звездочётов, хиромантов, знатоков ауспиции, гиероскопов, скапулимантов, дактилиомантов и прочих папюсов, раз в месяц Пётр Легкоступов навещал гадалок, раскладывавших перед ним колоду Таро, арканам которого он отчего-то верил.
   С нынешней провидицей Пётр прежде не знался, хотя та имела весьма широкую клиентуру в Петербурге и уже давно была отрекомендована ему вполне положительно. Сегодня, наконец, он набрал её номер, и ему назначили время.
   Гадалка жила на Мастерской, куда, наняв такси, Легкоступов добрался менее чем за четверть часа. Стояла середина мая – пора бодрая и чистая, словно недавно из душа. Конфетная фабрика «Жорж Борман», что на Алексеевской, заливала окрестности коричневым запахом шоколада.
   Дверь открыла сухощавая, точно грифель, дама. Её пышные пепельные волосы, начёсанные шапкой и спадающие до плеч, выглядели странно неподвижными – вероятно, на них не пожалели лака.
   Легкоступов представился.
   – Милости прошу. – Хозяйка, шурша фиолетовым платьем, причудливым и старомодным, отступила вглубь коридора. Вся целиком – пепельная причёска, фигура, платье, браслеты и перстни с минералами – она производила впечатление одновременно чего-то роскошного и жалкого, как мокрый павлин.
   По длинному узкому коридору, где Пётр прошёл, точно поршень, гоня перед собой ветер, гадалка провела гостя в комнату. Там не было ни воскурённых фимиамов, ни таинственного полумрака, ни эзотерических гравюр на стенах, что Легкоступову определённо понравилось. Посредине, под вишнёвым шёлковым абажуром стоял круглый стол, покрытый скатертью из тяжёлого гобелена; стулья подле стола благородно возносили высокие готические спинки. Прочая мебель также была старинной и добротной, а мелкие изъяны, свидетельствующие о честной, непрекращающейся и поныне службе, лишь добавляли ей того обаяния и породной основательности, какие присущи всякой старине, будь то чеканный потир или окаменелый трилобит. В книжном шкафу, на ореховом буфете, с краю массивного стола и даже на подоконнике (Легкоступов улыбнулся такому нарочитому чернокнижию) в кожаных переплётах, с махрами по краям жёлтых страниц и поблекшими мраморированными обрезами стояли и лежали всевозможные фолианты, кварты и октавы. Однако в целом, включая разведённые опоясками портьеры, всё было довольно стильно. Только лучащийся куб террариума, подсвеченный сверху люминесцентной лампой, выпадал из интерьера всей своей стеклянной геометрией, – там, на песчаном дне с камнями и декоративным валежником, застыли в безучастном созерцании прозрачного узилища несколько пятнистых эублефар.
   Присев по приглашению хозяйки на готический стул, Пётр не заметил, как на столе возник поднос с двумя рюмками и графином, полным – в тон платью – чего-то фиолетово-тягучего.
   – Отведайте моей ежевичной, – радушно предложила гадалка и не удержалась от похвальбы: – Прелесть что такое.
   – Извольте, – немедленно согласился Пётр.
   Хозяйка наполнила обе рюмки всклень и, аккуратно отпив из одной, положила перед собой колоду карт. Легкоступов тоже пригубил «ежевичной», сосредоточенно отследив путь наливки по пищеводу.
   – Ну-с, на что же гадать? – разминая пальцы, поинтересовалась хозяйка. – На суженую, на сделку или так – что в жизни будет?
   – Что будет, – кивнул Легкоступов. – Развеем мрак грядущих дней.
   Хозяйка удовлетворённо пожевала губами.
   – У вас ловкие руки, – заметил Пётр.
   – Вы правы. Мои руки могут скопировать любой почерк и отличить на ощупь пять разновидностей льда, соответствующих пяти степеням одиночества. – Ворожея помолчала. – Скажите, знакомы ли вы с Таро?
   Пётр ожидал, что гадалка спросит об этом, и заранее решил не настораживать её своей осведомлённостью.
   – Так… – Он неопределённо повёл рукой в пространстве. – Петь не умею, но люблю.
   Большею частью пребывая в области довольно конкретного знания, Пётр Легкоступов, тем не менее, на рубежах своих чувств и мыслей постоянно замечал какие-то тени, движения и шорохи – что-то вроде призраков бокового зрения, потусторонней музыки в гудящем тоннеле подземки. При этом таинственность и неуловимость пограничных движений странным образом выступали гарантами их истинности: ведь чувства непосредственные – Пётр полностью отдавал себе в этом отчёт – постоянно обманывают человека: язык наделяет перец качеством огня, зрение приписывает чашке свойства отражённого ею света, слух жалует рояль особенностями колеблемого воздуха – и так во всём. Но что-то иное грезилось порой Легкоступову за привычным фасадом предметов – невнятный пожар в недрах всякого вещества. Это иное манило и пугало его, ибо он, имея подчас способность с холодным вниманьем взирать на червя, будильник, сурепку, понимал, что увидеть сущее во всех его проявлениях таким, каково оно есть – своего рода самоубийство.
   Гадалка проворно отделила двадцать два старших аркана от колоды «малого ключа» и принялась – по правилам, левой рукой – раскладывать их на середине стола. Вскоре на гобеленовой скатерти сложился треугольник по семи карт в каждой стороне, а оставшийся Безумец лёг в центр фигуры.
   – Это – Божество, непознаваемая сущность мира. – Хозяйка очертила треугольник ножкой рюмки, которую только что допила до конца. – А это – человек. – Она указала на Безумца.
   Отставив рюмку, она взяла колоду младших арканов и начала выкладывать вокруг треугольника большой квадрат – по четырнадцать карт в стороне, сообразно мастям: чаши, пентакли, жезлы и мечи. Легкоступову всё это было в общих чертах известно – и по оккультной литературе, и по практике прошлых гаданий, – однако он не перебивал ворожею, стараясь отметить малейшую фальшь, чтобы определить для себя меру доверия к предсказанию.
   – Квадрат – это ощутимый и зримый физический мир, – продолжала хозяйка, – он равен ядру – Безумцу, и это значит, что весь зримый мир отражается в сознании человека – он есть сумма его представлений о мироздании. Но помимо сознания, в Безумце заключена душа – она есть центр треугольника непознаваемого мира. Выходит, что Безумец окружён двумя мирами, и оба они, в свою очередь, отражены в нём. Таковы представления Таро о сакральных связях между Божеством, человеком и вселенной.
   Точным кошачьим движением, с каким-то первобытным магизмом (так обезьяна ловит на лету стрекозу, небрежно вынимая её из воздуха) гадалка взяла графин и наполнила свою рюмку. Пётр, не жалуя торопливость в подобных делах, качнул головой и от «ежевичной» отказался.
   – В Таро нужно входить осторожно, маленькими шажками, как Аладдин входил в город духов, – доверительно сообщила ворожея, – чтобы величие лестницы миров не показалось новичку безосновательным, обещающим, но не дающим. Или же, наоборот – чтобы Таро не взорвало своим великолепием слишком узкий мозг. – Хозяйка поднесла рюмку к губам и, запрокинув голову, выпила, причём пепельная её причёска, словно шлем Агамемнона, не шелохнулась ни единой прядкой. – Чтобы понять Таро, нужно знать главные положения герметичных наук: алхимии, магии, каббалы и астрологии. Нужно понимать их четверичность – тетрада стихий алхимии, все эти ундины, эльфы, сильфы и гномы, все эти «йод», «хе», «вау», «хе» и астрологические стороны света… Словом, четырём мастям «малого ключа» соответствуют четыре первоначала, четыре класса духов, четыре части человека, четыре апокалиптических зверя и четыре буквы имени Божества. Кроме того, в каждой масти фараон означает огонь, сивилла – воду, всадник – воздух, а вестник – землю. И также по числам. Но без старших арканов вся эта карусель…
   – Я признателен вам за то, – не выдержал Легкоступов, – что вы обошлись без оккультной французской басни об иерофантах, доверивших сохранение мудрости Тота карточному пороку, однако нельзя ли ближе к делу – я, право, спешу.
   Гадалка посмотрела на гостя, как на большое и вредное насекомое.
   – Быстро, конечно, только кошки… – заметила она. – Вижу – гадать вам не на любовь и венец…
   Хозяйка поднялась из-за стола, подошла к террариуму и, запустив руку в хрустальное нутро («Опытная модель ирия, – отметил Пётр. – Рай для рептилий»), одну за другой выудила оттуда три эублефары. Нежно-бархатистые, словно припудренные пыльцой, с шоколадными пятнами по кремовому фону, ящерицы недвижимо замерли на столе. Они лениво моргали на свет, обманчиво неуклюжие со своими толстыми, как бутылки, хвостами, и сквозь их ушные перепонки розовато – навылет – просвечивались порожние черепушки.
   – Карты выберут темнотники, – сказала гадалка. – Только прежде подержите каждого в руках и нашепчите обещания.
   – Какие обещания? – удивился Легкоступов – никогда прежде он так карты не загадывал.
   – Кому – ириску, кому – щей миску. – Хозяйка удовлетворённо улыбнулась. – А я думала и объяснять ничего не надо… Обещайте, что хотите – выполнять не придётся. Память у темнотников короткая: видите – в темечке-то пусто.
   Пётр по очереди взял каждую эублефару – податливые тельца мягко, точно шёлк, пластались в ладони – и, стыдясь своей оторопелости, весьма неоригинально посулил одной ириску, другой – арбуз, а третьей – свиной хрящик. Пока он дурачил доверчивых зверушек, гадалка выключила лампу над террариумом и распустила на портьерах опояски. Как только Легкоступов вернул на стол последнего темнотника, хозяйка предупредила:
   – Теперь – полминуты ночи, – и плотно задёрнула окно.
   Ослеплённый не столько густотой, сколько внезапностью сумрака, в первые мгновения Пётр ничего не видел. Потом он разом уловил на столе невнятное движение и упругий шорох, точно спорхнул со скатерти бражник. Но тут гадалка вновь развела портьеры и оказалось, что эублефары уже переместились в центр стола, где была разложена (в виде заключённого в квадрат треугольника с Безумцем посередине) колода Таро – там ящерицы, тревожно вздымая и опуская бока, замерли каждая на своей карте.
   – Смотрите, все три выбрали, – искренне удивилась хозяйка. – Иной раз они, бестии, и одну-то не загадают! – Она вынула из-под темнотников карты. – Надо же, все чёрные – воля и сила…
   Ворожея бережно вернула помощников в террариум, зажгла им лампу и села к столу на прежнее место. Запомнив выбранные арканы и отметив один как сигнификатор, она собрала и тщательно перетасовала колоду. Следом хозяйка сняла четыре карты и Легкоступов понял, что, коли карты сняты по количеству букв в его имени, то раскладываться будет «Голубь». И это, действительно, оказался «Голубь», но несколько иной, особенный. Пётр знал примерные значения всех «ключей», однако это были прямые значения, в случае же комбинаций – «с кем карта вышла», – которых было превеликое множество, он не осмеливался давать свои толкования, поэтому, ничего в раскладе не поняв, вид принял нарочито безучастный. Гадалка, напротив, изумлённо выгнула брови и отчего-то внимательно, как в трактирный суп, вгляделась в гостя. Затем она, опять на собственный лад, разложила «Жемчужину Исиды», хотя повторное гадание, насколько знал Пётр, не приветствовалось и даже считалось вредным, потом – «Чашу судьбы», следом – «Кельтский крест», который просто был чёрт знает что, и в завершение по всем дотошным правилам исполнила «Яшмовую скрижаль». По ходу расклада, в мельтешении двоек, всадников, Колесниц, шестёрок, тузов и Повешенных, ворожея, казалось, удивлялась всё больше и больше, пока наконец не впала в форменный столбняк. Глядя на неё, Легкоступов ощутил какую-то нестрашную тревогу, словно проглотил кусочек льда.
   – Вот что я скажу вам, милостивый государь, – очнулась хозяйка. – Быть вам скоро в большой силе и славе – высоко взлетите, не всякая птица на те небеса посягнёт… Но будет это чёрная слава. Перемены в судьбе вашей наметятся со дня на день после одной знаменательной встречи. – Гадалка выразительно замолчала. – Вы сами стремитесь к своему жребию – в нём ваша судьба и погибель. Великая судьба – страшная погибель… А больше вам знать ничего и не надо – только хуже выйдет.
 
 
   По Офицерской улице нёсся трамвай – железный грохот под номером тридцать один. Легкоступов ускорил шаг и поспел к остановке как раз вовремя. Двери за его спиной сошлись и он задумчиво присел у окна. «Пожалуй, в ближайшее время следует отнестись внимательно к новым знакомствам…» – это всё, что пришло на ум искушённому герменевтику. Пётр имел изрядное представление о повальном недуге всех ворожей – пафосу и страсти к гиперболе, поэтому пророчество не слишком его озаботило. Напротив, оно ему польстило – как человек артистический, а стало быть, немало подверженный гордыне, внешне в повседневье он был весел, подчас – до легкомыслия, общителен, иногда – до вымогательства чужого мнения, любил казаться самобытным, порою – до каприза, однако вместе с тем он был совершенно уверен в своём превосходстве над окружением, случалось – до надменности.
   Впереди Петра ждал приятный вечер у князя Феликса Кошкина – креза и повесы, ввиду неокончательной умственной и душевной состоятельности слепо, до обожания благоволящего богеме и вообще людям сколь-нибудь знаменитым. (В своё время, желая прослыть оригиналом, Феликс подсчитал цену человека: он разложил тело на элементы и вывел их суммарную стоимость. Оказалось, что средняя цена человека весьма невелика – около четырёх рублей ассигнациями.) Впрочем, общество князя вовсе не было тягостным, ибо несостоятельность его отнюдь не являлась глупостью, но лишь затянувшейся юношеской готовностью очаровываться, в результате чего князь был склонен скорее соглашаться с собеседником, нежели возражать ему и высказывать собственное суждение, к которому, тем не менее, внутренне вполне был способен. Сегодня Кошкин устраивал приём по случаю выхода двенадцатого номера (из неудержимой тяги к особенке он по-шумерски объявил его юбилейным) литературно-философского журнала «Аргус-павлин», на издание которого время от времени давал деньги. Пётр Легкоступов был в приятелях с князем и к тому же являлся постоянным автором журнала, так что нынче он выходил не только гостем, но отчасти и шумерским юбиляром.
   За окнами трамвая, резво шелестя всеми своими липами, бежал в сторону лета Конногвардейский бульвар. Легкоступов смотрел за стекло и чувствовал себя счастливым наблюдателем, очевидцем, истинным свидетелем жизни. Он любил это чувство: когда оно было полным, он почти видел, как едва уловимо пробивается в мир сквозь завесу обыденности внутренний огонь вещей и явлений. И всякая мысль отступала. И на душе становилось отрадно и чисто. За рядами лип синий троллейбус тяжело, как утюг, гладил брючину бульвара. По гравийной, почти замшевой, дорожке меж стволов бежал престарелый физкультурник и на его футболке отчётливо проступали тёмные пятна пота – слёзы подмышек. У подошвы колонны славы с крылатой столпницей Нике на вершине сидел пыльный серый кот, голодный и вольный, как карбонарий. Пётр видел это так. И навсегда оставался единственным свидетелем.
   Трамвай, обогнув Александровский сад, вразвалку двинулся в гору и натужно оседлал Дворцовый мост. Открывшийся простор воды, неба и сияющего города посередине внезапным содроганием ударил Петру в сердце и остановил кровь. Петербург походил на запаянную хрустальную сферу, в которой менялись лишь оттенки холодного внутреннего свечения. Петербург походил на влюблённого, отвернувшегося от действительности, потому что та для него прокисла, потеряла соль, смысл, – на влюблённого, безоговорочно извергнутого из мира, но ничуть не сожалеющего о своей извергнутости, ибо она стала для него желанным откровением. И неважно, чего вожделел этот влюблённый – воды, власти, корюшки, тополиного пуха или ночи, которая летом ходила налево, а зимой так наваливалась на него грудью, что порой казалось – она вот-вот заспит город. Неважно. Возможно, он – Нарцисс. Возможно, ревность к зеркальному двойнику, дьявольски изощрённая фантазия влюблённого и породила всю петербургскую метафизику, весь сонм разномастных невских бесов…
   После Дворцового моста, колесовав стрелку Васильевского и Биржевой мост, трамвай повернул к Кронверкскому. На углу Зверинской Пётр торопливо вышел – часы показывали без двух минут семь.
   Под дверью князя бесстыже шелушился слюдяными чешуйками высохший плевок. Легкоступов не опоздал, однако получил повод поморщиться: в прихожей, куда впустила его опрятная горничная, ему тут же повстречался двоюродный дядя Феликса – сухопарый и седенький Аркадий Аркадьевич. Это был беспутный злокозненный старик, овладевший вершиной коварства – он научился смеяться внутри себя. Любая исполненная им гнусность выглядела великолепно – случалось, из глаз его текли слёзы раскаяния или он давал ужасные клятвы в подтверждение своей невиновности, и однако при этом изнутри его раздирал хохот. («Уж не его ли карты показали?» – криво усмехнулся Пётр.) Аркадий Аркадьевич был своего рода шут, аретолог – из тех густопсовых стоиков и киников, каких римская знать приглашала на пиры занимать гостей бесстыдными сентенциями и забавными спорами о пороке и добродетели. Однако всякий раз, когда Легкоступов пытался представить себе предел его цинизма, он чувствовал себя опустошённым.
   Года полтора назад Пётр, сам склонный к розыгрышам, позволил Аркадию Аркадьевичу ловко себя одурачить и в душе поныне досадовал на это. Тогда он почти ничего не знал о сей отъявленной персоне, кроме того, что Аркадий Аркадьевич весьма эксцентричен, живёт со щедрот князя Кошкина и вхож в его дом, где Легкоступов пару раз мимоходом с ним и виделся. Однажды они как будто случайно столкнулись у кафе «Флегетон» на Литейном – в тот день там что-то происходило, кажется, заседала Вольная Академия Видящих имени какой-то нечисти – вроде бы, Вия. Затея вполне удалась, и Пётр с двумя приятелями вышел на проспект в весьма приятном расположении духа. Тут они и повстречали Аркадия Аркадьевича, который сердечно обрадовался знакомцам и сразу же пригласил Легкоступова и бывших с ним (тоже где-то уже пересекавшихся с дядею Феликса) на празднование своей помолвки с Оленькой Грач – известной в городе экстравагантной певичкой, некогда прославившейся шлягером с такой припевкой:
 
Он снимает пальто,
Я снимаю свой мех,
И начинается то,
Что называется грех.
 
   Учитывая изрядную – лет, пожалуй что, в сто – пропасть между наречёнными, событие обещало быть забавным, да и трогательная доверчивость жениха, который заявил, что вначале хотел полной тайны, однако сердце его настолько преисполнено счастливым волнением, что, если он сейчас же не поделится им с друзьями, то непременно схлопочет инфаркт, делала отказ от приглашения попросту невозможным. Словом, они отправились к Аркадию Аркадьевичу, где невеста уже накрывала праздничный стол. Пешком добравшись до места – дядя Феликса жил в Свечном переулке, – на дверях квартиры Аркадия Аркадьевича обнаружили записку:
 
   Милый!
   Я всё приготовила, но мне непременно хочется пахлавы, карбонаду и крабов. Пошла к Елисееву. Жди. Целую от корки до корки.
 
   «Экие капризы…» – умилился Аркадий Аркадьевич и влажно облобызал записку. Однако следом выяснилось, что ключи он оставил дома и к накрытому столу до возвращения Оленьки Грач им решительно не попасть. К счастью, на другой стороне Свечного в полуподвале разместился кабачок, где можно было скоротать время, благо из окон заведения прекрасно обозревалась нужная подворотня.
   Сокрушаясь по случаю внезапной заминки и своей стариковской рассеянности («Вам – жить, нам – умаляться», – поминутно вздыхал он), Аркадий Аркадьевич провёл гостей в кабачок, где открылось, что, помимо ключей, в запертой квартире остался и его бумажник. Теперь, задним числом, Легкоступов, разумеется, сознавал, что в зловредном мерзавце погиб артист, но тогда забывчивость его никому не показалась подозрительной, наоборот, гости принялись утешать сконфуженного жениха и едва уговорили его не возвращаться на улицу, а подождать невесту в уютном трактире за их счёт. Заручившись столь любезным участием, Аркадий Аркадьевич сам сделал заказ. Мигом возникли закуски и графин с водкой. «Не прядёт мужик, а без рубахи не ходит, а и прядёт баба, да по две не носит», – произнёс виновник события загадочный тост и с пугающей решимостью опростал рюмку. Стоит ли говорить, что за первым графином появился второй и старый селадон совсем распоясался – то щипал смазливую подавальщицу, усердно предъявлявшую посетителям богатый улов своего корсажа, то бдительно вглядывался в окно и энергично, но уже с нарочитой фальшью восклицал: «Где же ты, касаточка моя? Где, голубонька сизокрылая?..» На третьем графине Аркадий Аркадьевич запел про ворона и долю казака, а Легкоступов почувствовал, что, как ни крути, а физиономию он потерял.
   Разумеется, никакая Оленька Грач не появилась – ни с пахлавою и крабами, ни без. Разумеется, ключи от квартиры лежали у старого хрыча в кармане, а казачья драма ничуть не мешала ему одновременно содрогаться от внутреннего хохота. Ну, и само собой, на следующий день каждая собака знала, каким занятным манером дядюшка Феликса Кошкина погулял давеча в трактире…
   – Право, мне было бы интересно узнать ваше мнение, – безо всякого приветствия обратился к Легкоступову в прихожей князя Аркадий Аркадьевич. – Не кажется ли вам, что идеал женщины, в действительности, это не столько мать и хранительница газовой конфорки, сколько неутомлённая развратом, соблазнительная и искусная проститутка для одного? Только этим, пожалуй, и можно объяснить престранный обычай дарить женщинам цветы – половые органы растений.
   – Сразу внесу мертвящую нотку в наш живой разговор, – хмуро предупредил Пётр. – Часом, не одолжите ли денег?
   – А сколько вам надо?
   – А сколько у вас есть?
   – Какой вы забавный… – Энтузиазм Аркадия Аркадьевича угас и он поспешил ретироваться в гостиную.
   Легкоступов не торопясь прошёл следом. В просторной комнате уже собрались человек семь-восемь – в основном, всё люди знакомые. Справа, вдоль стены, помещался стол под лиловой скатертью, уставленный бокалами, бутылками, тартинками со всякой всячиной, салатами в тарталетках и серебряными ведёрками со льдом. За столом, с очевидным намерением услужить, стоял рослый афророссиянин в кремовом жилете и белых перчатках – должно быть, родом из тех цветных, что выступили с янки против Юга и, после окончательной виктории конфедератов, бежали во множестве в Россию, Европу и Китай, да так и прижились на чужбине, хотя, лет семь спустя после подписания Грантом капитуляции, все чернокожие рабы получили вольную.
   По пути приветствуя публику, Легкоступов подошёл к Феликсу, занятому беседой с каким-то вёртким, московского вида, господином. Князь пожал Петру руку и хитро сощурился.
   – А у меня сюрприз припасён – невидальщина! – сообщил он и спохватился: – Да, познакомьтесь, господа.
   Феликс представил Легкоступову своего собеседника, который и в самом деле оказался московским критиком – не шибко известным, однако имя его где-то Петру уже встречалось.
   – Недавно прочёл вашу статью, – сразу же сообщил ухватливый критик. – Называется… как-то по-ратному.
   – «Роскошная вещь – война», – осведомлённо подсказал князь.
   – Совершенно верно. Сильная штука. И написана со вкусом. Скажите, а что вы имели в виду, когда утверждали, будто добро есть не более чем законная апология зла? Или что-то в этом роде. Мысль, безусловно, эффектная, однако её, мне кажется, следовало бы развернуть. Несколько укрепить, что ли.
   – Тогда бы возникла угроза общего места. Не нашего ума дело – прописи строчить, – возразил Легкоступов. – А в виду я имел следующее. Давно бы пора уяснить, что добро и зло, как любовь и ненависть, как наслаждение и боль – не противоположности, а, так сказать, звенья одной цепи, которая сковывает человека разом, как кандалы. Вспомните Гёльдерлина: вместе с опасностью приходит и спасение. Что по-русски попросту: нет худа без добра. Подумайте сами: с изгнанием зла выравнивается общий рельеф бытия – вершины добра вслед за вершинами зла изглаживаются в равнины и мы получаем прискорбную песочницу, где кулич – событие. С устранением опасности начинается общее оскудение духа – исчезновение злодеев ведёт за собой исчезновение праведников, на смену которым приходят новые пастыри – шушера, инославные апостолы со своим Христом, который умеет пепси-колу превращать в кока-колу, да психоаналитики, знатоки заклятий супротив мелких бесов. Духовность подменяется прогрессивной культурностью. Вот и выходит, что великое благочестие оправдывает, прости Господи, дикое лихо.