* , которая подозревает, будто я служу немалою подпорою сутолпищ игроков, которые, гоняясь за счастием без кафтанов, умеют столь блестящим сделать свое состояние, что множество молодых фабрикантов и художников, оставя ее фабрики, взялись за легкий способ перекрадывать друг у друга деньги посредством карт и этим упражнением подрывают ее лучшие рукоделия и, разоряя себя, становятся своею праздности») в тягость целому обществу. Потом следовали и другие боги; так что, наконец, не знали, кому из нас с Фебом дать преимущество!
   Тогда хозяин наш, Момус, встал и, поклонясь очень учтиво собранию богов, подал свое мнение.
   «Милостивые государи, — зачал он, — я имею счастие быть богом дурачества; и мне шар земной принадлежит более, нежели всякому другому богу: Венера имеет свое время, Марс свое; но человек родится и умирает моим рабом * ; и надобно отдать справедливость, что я люблю заниматься этими размышляющими куколками, которые в том только почти и упражняются, чтоб ставить трофеи моему величию. Но, несмотря на то, что я не отступаю от людей ни на минуту, и доныне еще не знаю, когда люди усерднее мне служат днем или ночью; и потому-то не решусь, кого мне из вас предпочесть. Но послушайте моего мнения, как решить ваш спор: согласитесь, ты, Феб, и ты, госпожа Ночь, вести записку людских дел всякий по своей части, хотя один год; и когда окажется, что при ком-нибудь из вас люди менее дурачатся, тот пусть останется виноватым; а победителю я обещаю венок из ослиных ушей, вылитых из чистого золота. Не подумайте, чтоб этот подарок был маловажен: с обладанием золотых ослиных ушей совокуплено удачное волокитство, счастие в искании милости и способ казаться разумным, не имея ни на полушку разума».
   Все боги одобрили мнение Момуса; а как я не хотела прекословить хозяину, то и согласилась на его предложение; имея в самой мысли намерение таким подарком подрадеть Фебу, решилась я вести записку ночных приключений. Признаюсь: хочется мне его видеть с таким же прекрасным убором, какой некогда подрадел он Мидасу * ; и намерение мое только все в том, чтобы он выиграл в этой тяжбе.
   Несколько раз проходя мимо здешних мест, видела я часто, что у тебя горит свеча, и заключила, что или ты мучим сочинителями, или сам сбираешься мучить публику; и действительно, заметила я, что ты пишешь, а мне такой-то человек и нужен, который бы имел великий дух одним присестом исчерчивать дести по две бумаги, не имея малодушия страшиться ругательств и зевоты неугомонных читателей.
   С сей ночи должен ты выходить в десятом часу, возвращаться домой в пятом по полуночи и записывать все то, что во время твоего выхода увидишь и услышишь; или бойся моего мщения: я женщина, и ты можешь быть уверен, что искусство отмщать мне небезызвестно. Слушай же, выбирай любое: если согласишься исполнить мое приказание, то я отдаю тебе во владение звезду Сириус; и хотя будешь ты от нее удален на миллионы земных поперечников, но я уверяю тебя, что жители ее, а твои подданные будут почитать и признавать тебя своим владетелем…» — «Как! — вскричал я с восхищением, — так я сам там буду?..» — «Нет, — отвечала моя гостья, — тебя там не будет, но я пошлю туда твою перчатку, которая будет так же свято почитаться, как ты сам, и все важные дела знатнейшие вельможи будут подписывать, надев ее на руку. Словом, ни одного дела не сделается, которое не было бы от твоего имени».
   «Я вижу, милостивая государыня, — сказал я, — что вы хорошего мнения о нашем писательском ремесле, и думаете, что произведения нашего воображения можно так же и отплачивать наградою по воображению, но, признаюсь, я не столько прельщен мечтательным миром, чтоб пленяться обладанием Сириуса, и чтоб, между тем как моя перчатка будет делать там великие дела, самому бы мне нравилось умирать здесь с голоду. И если всем моим товарищам писателям раздадут такие знатные королевствы на воздухе, то, для содержания наших величеств, должно будет со временем выстроить пространную богадельню».
   «Дерзким человек! — вскричала богиня, — не смей смеяться над, дарами богов, и моли лучше их, чтоб жители, Сириуса обожали твое имя (при сем взяла она мою перчатку) и чтоб вельможи как можно реже надевали эту перчатку для своей корысти и ко злоупотреблению. Если же ты заупрямишься вести записку ночных приключений нынешнего года, то, вместо звезды Сириуса, дам я тебе злую жену, которая у тебя в доме так же будет сильна, как твоя перчатка в Сириусе, и которая…»
   «Не продолжайте! — вскричал я, — исполню нашу нолю и всеми силами постараюсь заслужить награждение, которое приятно мне только тем, что избавляет меня от такого страшного наказания. Но как великому обладателю Сириуса надобно что-нибудь есть и как он от своих подданных, смотря по качеству вельмож, которые будут пользоваться его перчаткою, кроме усердных похвал, ничего не получит, а Аморальная пища очень худо варится в физическом желудке, то позвольте мне хотя открыть обществу ночные мои приключения и возвратить ему за наличные деньги то, что от него займу я украдкою».
   «Печатай все, что увидишь, — отвечала она, — но берегись личности. Если, например, увидишь ты парнасского нищего, который, схватя вместо ножа свою оду, нападает с нею на первого денежного мимохожего и пересчитывает наугад достоинство того, кто едва по имени только ему известен; если увидишь ты, что он потеет над продажными похвалами и хочет переупрямить целый свет, навязываясь ему на шею со своими одами, в которых, наперекор здравому рассудку и истине, отводит он непременные квартеры добродетелям там, куда они заглянуть боятся, и ставит престол разуму в такой голове, в которой свищет сквозной ветер, то запиши это и скажи свое мнение; но не называй имени продажного писаки, а оставь для него на несколько букв порожнего места; и когда твой герой усовестится лгать, то пусть, при первом покаянии, подпишет под твоим описанием свое имя, с обещанием не гнуть вперед в дугу природу, рассудок и истину.
   Когда увидишь ты, что нежная красавица делает счастие милого себе человека и вступает с ним в супружество, не осмеливаясь подозревать, чтоб любовь его к ней исчезла, и когда узнаешь, что новобрачный сей философ, за прежнее свое щегольское поведение, осужден судьбою играть у молодой и прекрасной жены своей мучительское для него лицо Тантала, тогда воздохни о нем, пожалей о подобных ему молодых людях, которые женятся только для того, чтобы вводить во искушение непостоянства самых скромных красавиц. Но не называй его по имени, и пусть, позабывшись, первый он улыбнется, читая описание себя, между тем как прекрасная жена его вздохнет украдкою о том, что ее замужество построило ей замки на воздухе и что она от своих подруг почитается обладательницею такого блаженства, которого сладость известна ей по одному воображению. Вот мои правила: пиши так, чтобы всякий улыбался, читая твои описания, иные бы краснели; но чтобы на тебя не сердился никто».
   «Милостивая государыня, — отвечал я, — сатира есть камень, которым бросают в кучу безумных: а вы знаете, что, брося камень в многолюдную толпу дураков, нельзя остеречься, чтоб в кого не попасть; итак, если кто осердится…»
   «Если кто осердится, то ты виноват; должно, чтобы никто не сердится, и сие-то есть искусство сатиры. Взгляни, например, на Антирихардсона * : он в своем романе сердится на весь свет, а на него никто; он, вместо досады, возбуждает приятную зевоту… и самый щекотливый читатель заснет прежде, нежели успеет на него рассердиться. Посмотри на мнимого нашего Детуша * ; он с театра сильною рукою нападает на зрителей; но как в его комедиях нет ни одного человеческого подобия, то ни один слушатель не принимает его сатиры на свой счет; и когда автор бранит Петербург, то часто думают, что он ссорится с Пекином. Природа дала ему ключ, как ладить с публикой; дело все в том, что его никто не понимает; а кого не понимаешь, на того грех и сердиться.
   Возьми в пример Баснобредова * : он пишет целый век, бранит всех; но его никто не читает, сколько ни делал он объявлений о своих новостях; сколько ни печатал он своих сочинений, но никто не оскорбился его сатирою; ибо он успел первым своим сочинением столь обеспечить публику, что она никогда уже не любопытствует видеть и читать его новостей; итак, он может смело разругать весь свет, прежде нежели какая-нибудь живая душа о том догадается. Я помню, что он написал некогда презабавную и пренасмешливую комедию; признаюсь, я ожидала, что он не минует с кем-нибудь ссоры; но дело кончилось самым лучшим образом. Книгопродавец продал его комедию в овощной ряд с весу; все издание в короткое время расхватили по листам. Автор удовольствовал свой сатирический дух и при всем том в мыслях общества остался скромным писателем; хотя стоит только заглянуть в корзинку у первого разносчика, чтоб видеть, как ядовита его сатира.
   Пользуйся такими хорошими примерами: брани, если уже то необходимо для твоей желчи; но брани так, чтобы тебя никто не читал; и ты будешь в великом согласии с публикою. Прости, помни слова мои… и в сию минуту начни твою должность… два часа заполночь: будь только прилежен, и ты не потеряешь время». И в ту минуту она исчезла, а я, зевнувши раза два, три, встал с постели, ворча сквозь зубы, оделся на скорую руку, накинул на себя епанчу и пошел слоняться по улицам, дабы записывать истину, которая всегда доставляет главный доход ругательствами.
   Вот, любезный читатель, в чем хочу я сделать тебе доверенность. Днем ты можешь спокойно сам замечать, что тебе встретится, а что сделается ночью, о том я тебе буду тихомолком сказывать, и после мы посмотрим: Ночи или Фебу принадлежит завидный на Олимпе венок из золотых ослиных ушей.

Ночь I

   Едва прошел я несколько шагов, как приметил карету и близ нее двух молодых человек, которые вынимали из нее веревочную лестницу. С великою осторожностию подошли они к одному богатому дому, кашлянули раза три, и с верхнего жилья спустилась к ним тоненькая веревочка, к которой прикрепили они свою лестницу… и оную в минуту зачали встягивать наверх… Как я начитался довольно таких любовных новостей в романах, то и не почел это происшествие достойным примечания; а, пожелав приятного сна мужьям и матерям, продолжал путь свой далее… и, миновав карету, пробирался подле стенки; как вдруг услышал у ворот того дома двух женщин, очень тихо разговаривающих. «Ах, мадам Плутанвиль, — говорила одна другой, — они уже привязывают лестницу… мы едва не опоздали; хорошо мы вздумали, что оставили вверху Плутану, а то бы некому и лестницы было принять… Но признаюсь вам, что я робею от этого приключения, когда воображаю, что мне надобно будет слезать в теперешнюю темноту к моему любезному Ветрогону с такой вышины, то сердце у меня замирает».
   «Вот странная прихоть! — сказал я сам себе: — всходить в третье жилье и лезть оттоль по веревочной лестнице к своему любовнику, тогда как она сама стоит от его кареты в десяти шагах. Надобно думать, что эта девушка жалует околичности… но удовольствую свое любопытство и рассмотрю, что значит это странное происшествие…»
   В сих мыслях возвратился я к карете, надеясь выведать что-нибудь от кучера, который один там остался. Едва услышал он близ себя шорох, происходящий от меня, как вступил со мною в разговор. «Иван! не ко мне ли ты?» — спрашивал он меня. «К тебе», — отвечал я. «Что делает барин?» — «Барин еще должен дрогнуть с чье на морозе: лестница коротка, и он приказал тебе бежать домой, принести другую веревочную лестницу и несколько веревок, чем бы можно было привязать ее к первой, а мне велел посмотреть за каретой». — «Чорт возьми все любовные приключения! — ворчал кучер, слезая с козел. — Этого мало, что я с час дрог для негодной француженки, которую бы променял я теперь за полный стакан вина; надобно еще, чтобы я околесил версты три!..» — «Ты прав, — отвечал я, — но как же быть: надобно делать, что велят; а чтобы тебе не так скучно было, то вот, возьми этот рубль: ты можешь за него на дороге отогреться; мы еще успеем». — «О! когда так, — сказал с радостию кучер, — то с таким хорошим товарищем готов я обегать весь Петербург, лишь бы было мне чем во всяком кабаке учредить станцию». После того бросился он от меня, и в пяти шагах не было уже его видно за темнотою.
   «Начало прекрасно! — рассуждал я сам в себе. — Одного уже нет; и если успею я так же проворно отправить и последних, то не мудрено мне будет дать случай сбиться пословице: «орлы дерутся, а молодцам перья». Может быть, еще удастся мне сделать доброе дело и спасти честь этой девушки, зашедшей, что легко станется, невинно в сети, расставленные ей плутовством француженки и богатством господчика, который, с помощию набитого кошелька, как Язон с помощию Медеи, похищает это новое руно». — «Опомнись, — вещал мне рассудок, — с каким намерением вышел ты из дому? Ты хочешь нападать на порок; а едва отошел пять шагов, как сам делаешь шалости». — «Кричи, что хочешь, господин рассудок, — Отвечало сердце, — а у меня есть своя маленькая философия, которая, право, не уступит твоей. Твой барометр измеряет сухая математика; но мой барометр не менее справедлив в своих переменах…» — «Прекрасно, любезное сердце, прекрасно! и если твоя философия не столь глубока, то по крайней мере она заманчива и приятна… и я отныне с пользою буду наблюдать, когда опускается и поднимается твой барометр…»
   «Что это за чудный барометр?» — спросишь ты, любезная читательница. — Это, сударыня… но ты краснеешь… нежная грудь твоя трепещет и напрасно старается удержать томный вздох… Ах! если б не было тут твоей бабушки или тетушки, то бы, потупя глаза и со скромною стыдливостию, давно бы сказала ты, что это… любовь… — «Любовь!.. к незнакомой женщине, которую никогда не видывал ты в глаза?..» — О! если вы не верите, сударыня, то загляните только в романы: вы найдете там тьму страстных любовников, которые не видывали в глаза друг друга; загляните в элегии: вы найдете, что поэты прежалко воспевают любовь свою к красавицам, которых случалось им видать разве во сне, и пишут престрастные письма к несравненным прелестям, которые родятся в их чернильницах и умирают в книжной лавке на полках. Итак, вы видите, что ничего нет легче, как влюбиться в совершенства такой особы, которой на свете не было. Что до меня, то один голос моей незнакомки разлил по моим жилам электрический огонь; а воображение приятности ночного приключения довершило дурачество мое сделаться героем такого романа, в котором должен бы я был играть эпизодическое лицо мужа. Правда, совесть меня упрекнула, что я срываю с вилки у ближнего кусок, совсем мне не принадлежащий: но кто в сем свете работает на себя? Крестьянин потеет и трудится целые годы, чтобы выплатить колесо богатой кареты или пуговицу с кафтана своего господина Промотова, которых он никогда не увидит. Судья высасывает у челобитчика набитый кошелек для того, чтобы жена его нарядила в обновку капитана Хватова, молодого его соседа. Неустрашимый офицер Храброй дерется для того, чтобы щеголеватого его товарища, Юлу, племянника его сиятельства Дурындина, назвали храбрецом. Толстый Безмозгов платит богато прекрасной своей Неотказе, не воображая, что его щедростию пользуются человека четыре молодых подлипал, не включая в то число Неотказина волосочёса, кучера и егеря. — Вот сколько примеров собралось у меня тогда на оправдание моего поступка; итак, для чего же мне не пользоваться тем блюдом, которое не для меня готовится?.. На свете сем все, как повара, суетятся и готовят кушанье для других; между тем как сами хватают с таких блюд, которые нечаянно попадаются к ним под нос. В таких-то размышлениях подкрадывался я к ночному похитителю. Ударило час, и я услышал у него со слугою следующий разговор:
    Иван.Еще час бьет, сударь, и нам, по условию, остается ждать битых полчаса…
    Барин.Ах, если б ты знал, Иван, как мне время длинно кажется!..
    Иван.Верно, не так, как мне, сударь… признаюсь, я очень неохотно вдаюсь в такое приключение, от которого, кроме худа, ничего нам ждать нельзя.
    Барин.Если избегать худа, то ни в одно приключение нельзя вдаваться. Что до меня, то я всегда на мои предприятия смотрю с одной доброй стороны. Теперь, например, я одним тем занят, как моя милая Жанета пылка, влюблена, прелестна, невинна…
    Иван.О красоте я ни слова, сударь: в любви, как в кушанье: иной любит кислое, иной соленое, и трудно уверить, что лучше. Но что до невинности, то я соглашусь скорее искать смыслу в Антирихардсоновых романах и остроты в комедиях Мнимого Детуша, нежели искать невинности во французской лавке… где…
    Барин.О! да ты еще и в учености вмешиваешься… Но послушай, у меня страшная охота бить разумных людей; итак, не советую тебе никогда при мне вплетаться в рассуждения, для того, что это совсем не ваше дело.
    Иван.Почему ж, сударь?
    Барин.Почему… почему?.. У меня есть на это хотя тонкие, но гибкие доказательства…
    Иван.А! а! понимаю: вы говорите про палки… и признаюсь, что убедительнее Руссо доказываете мне вредность наук * …Оставимте же этот разговор: я не охотник до ученых споров… и станем лучше говорить о том, что к нам ближе. Скажите, например, к чему вам вздумалось вести любовь свою такими околичностями и обижать честную мадам Плутанвиль, похищая у ней украдкою такой товар, которым эти честные мадамы расторговываются более, нежели модными шляпками?
    Барин.Какое дурацкое сравнение! неужли ты думаешь, что и моя прелестная Жанета так же, как и ее подруги, француженки, не отличает своих прелестей от продажных лент и булавок?.. Грубо ошибаешься, друг мой! Если бы ты знал, как за нею прилежно волочились Промот и Голосум…
    Иван.Станется… Я и всегда был уверен, что против безденежных волокит нет добродетельнее женщины, как ваша Жанета и ее подруги. Если бы не почла она вас богатым, то, поверьте, что никогда не поколебали бы вы ее целомудрия…
    Барин.Не должно, мой друг, так грубо рассуждать о женской добродетели…
    Иван.О! добродетель женщины по моде так же тверда, как стекло, которое никакою острою бритвою, кроме алмаза, не разрежешь… Да скажите мне: куда вы намерены девать вашу Елену * , не имея ни полушки денег? Разве хотите вы уморить ее с голоду и дать случай писателям к новому роману?
    Барин.Лишь бы удалось мне увезти любезную Жанету, и мы с нею докажем, наперекор всему свету, что и во французских модных лавках есть предобродетельные женщины…
    Иван.Сомневаюсь, сударь: ныне не такой век, чтоб чудесам верили. Но скажите, не совестно ли вам изменять прелестной вашей Вертушкиной, которая теперь одна поддерживает ваш блеск насчет любезного своего супруга…
    Барин.Куда как худо толкуешь ты любовь! По твоему мнению, она должна быть так же тверда и постоянна, как старинное супружество, чтобы наскучить в две недели. Пустое, мой друг! Любовь, как смородина, которую как бы ты ни жаловал, но она в шесть минут набьет тебе такую оскомину, что ввек на нее не взглянешь, если не возьмешь предосторожности употреблять ее реже. Измена и неверность, мой друг, есть ключ к сохранению модной любви, и для того-то я знаю много супружеств, которые продолжаются в добром согласии только для того, что супруги не скучают друг другу безотвязною верностию. Но я слышу, что вверху кашлянули… приготовимся принять Жанету.
   Услыша это, отошел я от них и ожидал, чем кончится приключение. Сперва мне пришло в мысль самому сесть на козлы и отвезти к себе Анжелику. Но как я не надеялся управиться с лошадьми, то едва было не отказался от моего предприятия, если б нечаянная встреча не подала мне помочь. Я увидел, что шагах в пяти от меня бродит человек, который не отходил от того места и, кажется, хотел быть свидетелем происходящего приключения. «Друг мой, — сказал я ему, — не занят ли ты чем, и можешь ли оказать мне услугу, за которую тебе дано будет на водку?» — «Охотно, сударь, — отвечал он, — я сторож этого дома и хожу по очереди около него; но это такая должность, за которою еще десять могу я отправить. Что вам угодно?…» — «Мой барин сговорился уйти с одной девушкой…» — «Не из этой ли французской лавки?» — «Точно так». — «Не Жанетою ли ее зовут?» — «Ты угадал…» — «А барина твоего Вертушкиным?» — «Правда… Да ты почему все это знаешь?» — «О! я часто видал, как они перебрасывали друг другу письма, и уже ожидал, что из этого выльется что-нибудь доброе». — «Эта мысль требует еще подтверждения, — отвечал я. — Но выслушай же мою просьбу. Жанета скоро спустится к нам, а кучер наш ушел и, верно, в кабак; барин про это узнал и грозится уже наградить его палочным увещанием. Так не хочешь ли ты, когда я тебя через минуту позову, сесть на его место, не говоря ни слова, и отвезти нас к ***мосту в дом***?» — «Охотно, боярин. Я очень люблю править лошадьми и рад случаю вам подслужиться…»
   В ту минуту подошел к нему один человек. «Ну, Сидорыч, — сказал он моему новому знакомцу, — долго ли нам дрогнуть? Мои товарищи, восемь человек, все от морозу зубы повыколотили, и нам бы теперь не худо руки погреть…» — «Подите домой, братцы, — отвечал дворник, — вы мне более не надобны…» — «Как не надобны? Разве не станут в нынешнюю мочь…» — «Ну, слышите ль, вы мне не нужны, — прервал дворник с досадою, — дело без вас обойдется…» — «А кто же заплатит нам за то, что мы всю ночь стерегли?» — «Приходите завтра ко мне: я заплачу вам так точно, как будто б вы все сделали. Поди же и скажи товарищам, чтоб они разошлись, а Семену скажи, чтоб он с лошадьми поехал домой… понимаешь ли?..» — «Понимаю», — отвечал другом и скрылся от нас…
   «Что это значит? — спрашивал я со смятением дворника, — к чему собраны были у тебя все эти люди?» — «Это ничего, боярин, — отвечал он. — Мы узнали, что в нынешнюю ночь соседские лакеи собрались ограбить моего хозяина и для того-то запаслись мы маленькою засадою, чтоб сделать добрый отпор и переломать им руки и ноги; но как теперь уже время, назначенное для этого посещения, прошло, и они, видно, узнали, что здесь взяты предосторожности, и для того отменили свой поход, то я распустил своих товарищей». — «Но к чему же этот человек с лошадьми?» — спрашивал я его. — «О! он был приготовлен, чтоб, в случае нужды, гнаться верхом за этими буянами; но дело все кончилось благополучно и опасаться нечего. Да и правду сказать, лучше мне трястись за деньги на козлах, нежели даром дрогнуть у ворот на улице и стеречь, чтоб не обокрали моего барина, к которому к самому надобно бы было приставить караул и смотреть за ним, чтоб он не грабил бедных челобитчиков, на счет которых выстроены эти палаты». — «Стой же, мой друг, и дожидайся меня! — сказал я ему, — а я пойду, и когда время придет, то тебя позову». Потом от него возвратился я к моим похитителям, расположа в мыслях, как должно случиться делу.
   Я подходил, когда уже невинная Агнеса спускалась. Кстати бы здесь было поместить все восхищения любовников, но они и в комедиях мне наскучили, и я чрезвычайно обрадовался, когда в некоторой новой комедии увидел, что автор двух любовников обвенчал, не дав им ни слова сказать друг другу о любви. Что до меня, то и расслушать мне у моих любовников ничего было не можно, ибо все дела происходили тихомолком.
   Уже наша чета приближалась к карете, когда приметили, что нет кучера. «Бездельник этот, верно, где-нибудь пьянствует», — говорил сквозь зубы волокита. «Бога ради, говорите тише, сударь, — шептала красавица, — если услышат вверху этот шум и мадам Плутанвиль догадается о моем побеге, то я погибла: у нас честь очень строго хранится… Подите лучше с вашим человеком и постарайтесь поскорее его отыскать, а я останусь у кареты и подожду вас здесь». — «Вот неробкая героиня! — подумал я сам в себе, — кажется, эта девушка уже давно привыкла к ночным приключениям».
   Едва отошел он от своей Анжелики, как я бросился к подговоренному дворнику. «Ступал, мой друг, — сказал я, — не надобно терять времени, садись на козлы, притворись пьяным и скажи только, что ты отогревался в ближнем трактире, а между тем вези нас, куда я уже тебе сказал». — «Поверь, барин, что я дело кончу так проворно, как ты не думаешь», — отвечал он и после того бросился на козлы, а я подкрадывался за ним, притворясь, как будто потерял дорогу. — «Любезная Жанета, здесь ли ты?» — спрашивал я.
   «Здесь, — отвечали мне тихонько, — кучер твой пришел; но, кажется, он пьян: я не расслушала, что он пробормотал… с тобой ли твой человек?» — «Его нет, любезная Жакета, для того что я строго запретил ему возвращаться без кучера, а он долго его проищет, так лучше поедем одни; он и без нас умеет домой воротиться…» — и я тотчас отворил дверцы, посадил красавицу, вскочил за нею в карету, затворил за собою дверцы и велел кучеру скакать домой, не заботясь о том, охотно ли к себе возвратится мой несчастливый совместник пешком и без любовницы, которую уже почитал он верною в своих руках.
   Едва ударили по лошадям, как моя скромница зачала хохотать во все горло; голос ее показался мне знакомым. «Чему ты так хохочешь, душа моя?» — спрашивал я ее. «О! это ужасть смешно, — кричала она, — когда я воображаю, как рассердится старая моя мадам Плутанвиль, не нашед меня в моей комнате. Скажи мне, мой ангел, не щегольски ли мы ее провели?..» — «Боже мой! это ты, Маша?» — вскричал я. «Ах! Мироброд