– Ё-о! – ослепительно визгнула Манька. Выпустила черепаху. Оттолкнула от себя мальчика, и он упал в испятнанный мазутом снег, пачкая красивенький бархатный кафтан. – Вот те и черепаха!
   Мальчик лежал на снегу, глядел круглыми, покорными глазами юной нерпы. Черепаха лежала рядом с ним, как мертвая. На самом деле она была живая, просто спала. Манька заслонилась рукой от бегущих к ней людей, будто ей в глаза ударил мощный сноп белого, допросного света. Собаки лаяли на Маньку оглушительно. Рвались к ней. Вцепиться зубами ей в ляжку хотели. А может, и в глотку.
   – Менты-и-и-и-и!
   Тот, кто первым к ним бежал, наставил на Маньку пистолет. Прямо в лицо ей.
   – Стоя-а-а-ать! Нашли-и-и-и! Она-а-а-а!
   Манька развернулась, как боксер, и сильно, больно толкнула в плечо, в грудь Иссу обоими кулаками.
   – Исса! Беги!
   Мальчик перевернулся со спины на живот и накрыл телом, животом любимую черепаху. Состав, стоявший рядом на путях, тронулся. Прогрохотали мимо вагоны. Освободился путь. Ножево, омулево горели под морозным солнцем рельсы. Пустые рельсы. Чистые рельсы.
   – Беги, Манька!
   Она побежала. Она бежала вдоль рыбин-рельсов, убегала, а эти начали стрелять. Хлоп! Хлоп! Сухо щелкал челюстями смерти чистый и светлый морозный воздух. Хлоп! Мимо! Эх, Манька, многоножка-тараканька! Беги, не догонят! Жаль, сальце не доела! Всё всегда на свете белом жаль!
   Грохот накатил, надвинулся ниоткуда, будто изнутри земли. Грохот придвинулся незаметно, оттуда, откуда никто не ждал. Заглушил захлебный лай овчарок. Не учуяли грохота. Не увидели тьмы. Запоздалый, предостерегающий крик чуть не разорвал ему молчащее горло: «Маня-а-а! Наза-а-ад!» – когда Манька, пытаясь перебежать пути, перепрыгнуть козой через рельсы, зацепилась носком разношенного, каши просил, верно со свалки, сапога своего за белую молнию рельса – и упала на рельсы животом, плашмя, и заорала от ужаса, а поезд уже накатывал, мчался, и нельзя было толкнуть его в фары, в грудь, в железную морду двумя бессильными кулаками.
   Исса видел, как колеса переехали Маньку, перерезали ее пополам. Смерть прогрохотала, и он увидел ту половину, где недавно было Манькино живое лицо, руки, хватавшие перченое сало, рот, что жадно кусал алый терпкий помидор. Он смотрел на вздрагивающую плоть и на живую еще кровь. Кровь. Помидор. Флаг. Костер. Красный бархат кафтана; багряный бархат берета; розовый, бешеный, бегущий краем пропасти, живой жемчуг. Манькины ноги елозили по земле, они бежали, еще бежали. Вздрагивали. Уродливо вытягивались. Мальчик лежал животом на своей милой, родной черепахе, и он тоже видел разрезанную надвое тетю, и язык у него отнялся от страха и тошноты. Мальчика бурно вырвало на черный снег. Он лежал на снегу и корчился в приступах неодолимой рвоты.
   – Не смотри, – сказал ему Исса тихо.
   Стрелявшие в Маньку люди заталкивали оружие обратно в кожаные чехлы. На их лицах застыли ненависть, недоумение, отвращение.
   – Что она сделала вам? – тихо, нежно и печально спросил Исса людей.
   – Она убила человека! Шесть часов назад! Переспала с ним, убила и ограбила! – злобно выпалил синий милиционер, молодой совсем парень. Овчарка взлаяла хрипло раз, другой. – И вас бы вот тоже! Перестань, Манька! Фу! Сидеть! Чей ребенок?!
   – Мой ребенок, – сказал Исса, наклонился и поднял мальчика, под мышки ухватив, с черной наледи.
   – Чо так одеваете ребенка! Как на маскарад!
   Парень в синей форме поглядел на расшитый жемчугами берет, потом на босые ноги Иссы. К голым загорелым ступням бежала, прожигая снег, наледь и наст, темная Маньки– на кровь. Кровь выжигала в снегу глубокие, змеиные трещины.
   – Сам-то в катанках подшитых ходит! А дитенок в шапчонке тряпочной щеголяет! Тьфу! Бога благодари, мужик, что жить остался! Мы ее давно уж ловим! Да вот… судьба сама поймала!
   Люди в мертвецки синей, казенной одежде побежали прочь, опять вдоль рельсов. Собаки снова натянули поводки. Две половины Маньки перестали вздрагивать. Не будешь ты отныне, светлых небес царица, носить собачье имя. Солнце сверкало царем на коронации. Забивало белые гвозди в живое, рыдающее горло. Исса вытер мальчику рот своею ладонью. Снял с себя холщовый плащ, ухватился за капюшон, не раз спасавший его от пустынной жары, и резко оторвал его, и хрустели, разрываясь, древние нити. Надел капюшон на голову мальчика, на кровавый берет.
   – Вот. Тебе теперь не холодно будет.
   – Дядя, а ты правда мой папа? – спросил мальчик, глубже насовывая на головенку старую волчью ушанку. – У меня мама актриса! У меня уже пап было много! Ты – новый!
   Повернулся Исса. Пошагал прочь от мальчика с черепахой, от людей с пистолетами, от сладкого запаха крови. Мороз обжигал голову. Будто водку на голову выливали. Он отдал мальчику шапку, а надо было жизнь отдать.

ДНЕВНИК ИССЫ. ДАМАСК И ПАЛЬМИРА
палимпсест
писано на арамейском языке поверх греческого текста койнэ

   Мати Света, тихая Мати! Там, где три бога, (там) боги. Там, где два или один, (Ты) с ним. Многие (стоят) перед вратами; но единственные войдут в Брачный Чертог.
   Тихая Мати, прими!
   Сделай двоих одним. Внутреннее (как) внешнее. Верхнее сделай как нижнее. Мужчину и женщину сделай (одним). Пресуществи мужчину в мужчину и женщину, а женщину – в женщину и мужчину. Сделай ГЛАЗ вместо глаза. РУКУ (вместо) руки.
   НОГУ вместо (ноги). ОБРАЗ вместо образа. И, зрячего, идущего, (обретшего) Свет, за руку мою (введи) меня в Царствие.
   Мати Света! Тихая Мати.
 
   …сегодня Дамаск. Крыши…
   …дошли. Вода – верблюду песня. Тихий воздух. Хлебы, на Солнце сушеные. Мешки…
   Иные идут праведно. Иные вязнут во грехе.
   …и тайны Мира Иного. Нахожусь (среди) живых во образе ребенка.
   …палатки. Купцы вышли под звезды вознести молитву. Хотел (вместе с) ними вознести. Крыши (Дамаска) ладонями к небу (вздымались). Дышал тяжело. Воздух полон звона гор.
   …звезд звона. Иду на Восток, я ребенок, хочу увидеть живого боевого слона. Отдыхаем (в виду) Дамаска. Хочу купить кинжал из твердой стали: зачем он? Хочу вступить (в беседу) с купцами – (они) сидят в благочестивом внимании и слушают (меня). И один говорю. И одинок.
   Нынче стояла большая жара, и от жара (лопнула кожа) у меня на пятках, и стало больно идти. И сел на верблюда. Животное (снизошло) до меня. Мы почитаем зверей ниже себя, но может быть так, что они не ниже, а выше нас.
 
   …Дамаске. Улицы полны красивых женщин и бедных, нищих стариков. Скоро умрут (старики). А красавица будет наряжаться, пока красива.
   Жители Дамаска едят длинные плоские (похожие) на рыб лепешки. Напоминают иудейский хлеб. Мягче. Шел по улице и видел: в ряд сидят дети, юноши, зрелые мужи, (женщины) и старцы, и все ломают хлеб (между) пальцев и вкушают в молчании.
   Подошел к ним и обратился: ЛЮДИ! ВКУШАЕТЕ ХЛЕБ ВАШ! ХЛЕБ МУДРОСТИ (ВКУСИТЕ) СКОРО!
   Я стал смеяться и смеялся долго. И спросили меня старцы: Чему смеешься, мальчик? Слишком (молод) ты, чтобы над старостью смеяться! Ответил: Не над старостью вашей (смеюсь). От радости (смеюсь), что вы еще не знаете, но узнаете (меня).
   Тогда женщины (сказали): Отведай с нами хлеба нашего!
   И взял я из рук дамасских женщин (хлеб), и ел его.
   И продолжал смеяться.
   …юноши: Видим, что (чужой) ты! Чужого (нам) не надо! Ответил: Я иду своим путем.
   …дети (спросили): Болят у путника ноги? Они почувствовали на стопах моих трещины мои. Я сел и вытянул (ноги) перед ними. Дети принесли теплой воды в тазу и (омыли) мне ноги. Возрадовался. Исчезла боль. И сказал: Иду на Восток, ибо надлежит мне (свидеться с) Великими Мудрецами, живущими на восходе Солнца! (Спросили) дети: Так будешь ли прославлен? (Снова) засмеялся. Ответил: Когда Жених выйдет из Чертога Брачного, тогда пусть (они) постятся и пусть молятся!
   …это поток. Вышний Владыка – (это) река. Вышний Царь – (это) море; омывает ноги (ваши) внизу, а небо целокупно (отражается в) нем.
 
   …из Дамаска в Пальмиру. Роскошь города Великого Сифа! (Они) говорят мне: Ты сын Господа Бога нашего. (На что) говорю: купцы, речи мои слушали ли внимательно? Отвечают: (Вознесем тебе) благодарственную песнь! Смеются (их губы), розовеют на солнце их лица. Говорю: Никому из тех, кто живет (здесь и сейчас), не дано (узнать) в лицо меня.
   …узнает?
   …обнял его, и с головы его скатился розовый (тюрбан? шерстяной платок?). Говорит: ты с нами в виде ребенка, а может, ты не (Вышний), а колдун? Вылечил захворавшего верблюда, а (хотели) прибить скотину.
   …постиг солнечный (удар), и его вылечил. А (отправлялся) к праотцам.
 
   …смеялись (сначала, потом) стали впадать в ярость и в (гнев). Вскочили и хотели бить (палками). Встал. Руки раскинул и стал похож видом на (крест). Не буду есть вашу еду! – сказал. Пока вы не поймете, что (Тот), Кто внутри вас, руководит вами! Если внутри вас (Вышний) – разве подобает вам бить и убивать? Подобает ли кричать по-скотьи, (визжать) как свиньи? Человек (сошел) с неба. Его же (принижают) все время. Помните: вы не земляная персть. Ваше жилище над вами, в (мире горнем).
   …тогда они (закричали): Покажи, где жилище наше! Введи нас (туда)!
   …не могу. Ибо не (Вышний) поселил гнев и ужас под ребрами вашими. А тот, с кем и я (сражаюсь). Вдохните глубже воздух, а потом отдайте дыхание. Пусть оно выйдет (вон). Очиститесь. Пусть первый, кто усмирит (…) в себе, станет напротив меня и скажет мне: Вот я, брат мой! Прости, люблю (тебя)!
   …и (встал) передо мной. И сказал: Прости! Люблю!
   …обнял его. Увидел: в черной бороде его блестели (слезы). И я (заплакал) вместе с ним от (…).
 
   …(остальные) отвернулись. И сказал: Все сильны лишь слабостью своею, и никогда не отворачивает от (брата) своего лицо свое. И, плача, он все равно отвернул от (меня) лицо (свое). И сказал: Роскошь златого града Пальмиры превосходит все, виденное мною доселе! Но все сокровища (града сего не отдам за) один взгляд твой, брат мой, глаза (в глаза).
   …плача, поглядел мне (в глаза). И поглядел ему (в глаза).
   …глядели друг на друга.
   …(глаза) глубже тысячи морей, глубже тысячи тысяч гладко обточенных (…), смарагдов и (…). Ярче хризопразовой (колонны) храма Соломона сияли (глаза) его! И сказал ему: Брат мой, понял ты, любовь правит миром?
   …(но) смеялись, хоть и кивали (головами).

АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ГЛАГОЛЕТ: ИСПЫТАНИЕ ОГНЕМ

   Нынче подошли путники совсем близко к Дамаску, его же жители пустынь именуют Дамашк. Благословенный град аш-Шам, сиречь Дамаск, воссиял из гор и марева пустыни, земной Эдем!
   Мой господин, нежный мой мальчик! Не знаешь, что разбили купцы твои палатку свою близ деревеньки Бейт-Лахья, где жила праматерь Хева. Я знаю, я.
   У Хевы был красивый сад; она разбила его в память об Эдеме, откуда изгнана была вместе с мужем своим, грешным Адамом. Красные яблоки прятались в темно-зеленой, мрачной листве. Пылали померанцы скифским золотом. Сладкие сливы таяли диким медом на языке. Крупные, тяжелые виноградные гроздья свешивались с гибкой подсохшей лозы, и цветом были: чистый аметист, синий лазурит, прозрачно-зеленый хризопраз! Драгоценности – плоды земные, и плоды земли – самоцветы. И те и другие праматерь Хева любила. Однажды сын ее младший, Авель несчастный, в подарок ей гроздь густо-алых гранатов принес. Замерло сердце у Хевы. Почуяла кровь.
   Помолилась за сына! Да поздно.
   Все мы чуем кровь всегда и везде! Загодя чуем! Да не умеем читать земли знаки.
   А вот мальчик мой, Господь мой, умеет!
 
   Разожгли купцы костер на свежем воздухе. Жарили мясо, косулю у охотников задешево купили. Освежевали. На вертел насадили; ярко, гордо горел одинокий огонь. Жир капал в костер, шипел, маслом в огонь с раскаленных небес капали звезды.
   Сидел Исса слишком близко к огню, красные когти огня вонзились в подол его плаща. Обнял огонь Иссу. Вмиг плащ его стал красным и золотым!
   Я ахнул. Думал – он закричит и заплачет!
   Нет. Так не вышло. Ни крика, ни стона. Встал над костром. Руки к огню протянул.
   Купцы заорали недуром, надрывая глотки: «Ты горишь! Горишь, Исса! Скорей беги к реке! Там – река!» И пальцами в кромешную тьму тыкали: беги, мол, туда! Скорей!
   Не шелохнулся. Огонь взлизывал до ладоней, до дрожащего подбородка.
   Стоял над костром. Горел. Морщины мгновенно и страшно изрезали лоб.
   И я видел, как мгновенно, быстро седеет одна, потом другая рыже-русая прядь.
   Белым снегом, инеем морозным голова покрывалась.
 
   Первый огонь, который усмирить, полюбить было надо.
   Если дикому зверю положить руки в зубы, зверь пасть на живой плоти сомкнет, и человек рук лишится.
   Если голову укротитель в бешеном, веселом и пыльном цирке, на арене, засыпанной опилками, на виду у всего амфитеатра, у толпы всей, дико вопящей, зверю в разверстую пасть засунет – хищник, лишь тонкую паутину человечьей слабости почуя, немедленно человека растерзает; и голова его, с мозгом мягким и сладким, лучшим лакомством для зверя будет.
   А что же огонь? И огонь – зверь. Хищна, необорима его природа. Владеть ею нельзя. Приказывать – напрасно. И лишь только любовью…
   Они кричали: «Беги! Беги! Скорей! К реке!»
   А реки-то и не было. Не было реки рядом.
   Лишь тьма, тьма жаркая, пустынная – черной мертвой водой вокруг стояла, черным колесом катилась по ободу времени.
 
   И купцы увидали. И я увидал, из поднебесья своего. Медленно, медленно сползло пламя с Господнего хитона. Медленно стали сворачиваться в красные кольца, опадать на землю алыми, бронзовыми листьями лепестки, языки огня. Из алых они становились – голубыми. Из золотых – синими. Из кровавых – небесными.
   Мальчик мой весь стоял теперь в объятиях синего, мощного света!
   Да, света; а не огня.
   Он весь горел; и синее пламя пробивалось наружу у него изнутри, из-под ребер, из-за ключиц; и улыбка тихо светилась на золотом, нежном, почти младенческом сейчас лице его; и тихо, тихо опустил он руки перед покоренным костром, и тихо улеглись возле его ног, как укрощенные красные волчата, львята играющие, опасные, гибельные пламена.
   А сам он стоял в пламенах целебных, непонятных; бессильных что-либо сделать его коже, его одежде, его глазным яблокам и всей остальной его плоти – пяткам и ляжкам, ресницам и волосам, мышцам и костям.
   Он горел на глазах у друзей его! И вот огонь отступил.
   Он умирал! И вот он жив.
   И даже следа ожогов, волдырей, к коим нельзя прикоснуться, а также сажи, в кою превратился край одежды его, не отыскать нигде на нем.
   И в круге синего, ярчайшего света стоит он, и купцы, сев на землю от изумленья и ужаса, глядят, глядят на него безотрывно, ибо не знают, опасен ли голубой огонь, внутри же него Исса пребывает; и как долго синее пламя будет обнимать спутника их; и нужно ли звать на помощь, да и кого в пустыне звать?
   Разве дикий кот прибежит, напуганный криками, полосатой, пятнистой тенью под ноги шарахнется, и не успеет Черная Борода сдернуть с плеча колчан и выдернуть стрелу.
   «Эй, Исса, – робко, вмиг охрипшим, осипшим голосом позвал его, молча стоявшего, Розовый Тюрбан, – цел ли ты? В воздухе мясом горелым не пахнет. Как исцелился ты? Кто помог тебе?»
   Замолчал; и все услышали звуки теплой ночи.
 
   Пах пряный чабрец. Доносился нежный, еле слышный треск – трещали крупные, как поросята, жирные цикады, а иной раз в чернично-черном воздухе просверкивала серебряным призрачным крестом железно гремящая стрекоза. Огромные стрекозы летали взад и вперед, натыкаясь то на морды верблюдов, то на скулы людей или тюрбаны их. Жара, доверху наполнившая, как вскипяченное на огне буйволиное молоко, весь долгий, будто заунывная песня, день, к полночи превратилась в сладкий, вязнущий на зубах, медленно текущий в сонное горло рахат-лукум: жару можно было кромсать ножом, кусать, смаковать, наслаждаться ею, а не страдать от нее.
   И в томной, пряной ночи услыхали купцы голос мальчика, неподвижно у догорающего костра стоял он, объятый нежно-струистым, бирюзово-синим светом:
   «Не бойтесь. Никогда ничего не бойтесь. Люди боятся огня. Боятся злого разбойника. Голода. Неразделенной любви. Боятся ступать стопой в новые земли. Боятся смерти. Да, главное, самое верное – смерти они боятся».
   «А ты?! Разве ты не человек?!» – крикнул Черная Борода.
   «Я человек, – тихо сказал Исса, – и вы тоже люди».
   «Ты горишь светом геенны!» – положив ладонь себе на горло, хрипло воскликнул старик, лицо коего было похоже на старый, высохший инжир.
   «Вы видите свет. Я тоже вижу свет, – сказал мальчик, мой господин, спокойно и весело. – Возблагодарим же Бога за свет».
   Он поднял руки над костром вверх, к звездному небу. И запел тихую молитву. О Матери Света пел он. Этой молитвы купцы не знали, но послушно подпевали ему. Черная Борода плакал от страха и радости. Длинные Космы дышал тяжело. Старый Инжир улыбался беззубо, шамкал молитву черной пропастью рта.
   И только Розовый Тюрбан, глядя на синий торжественный свет, в коем стоял мой Господь, чуял ноздрями запах хвои и брусники, чувствовал за спиною шелест кедровых игл, воронки колючей леденистой вьюги, укрытые белой парчой скаты громадных увалов к густо-синей, полной памяти и смерти зимней воде, и спина его, не глаза его, содрогаясь, видела валы диких волн, яростно грызущих хлебный белый берег; видела восставшие мужской любовной плотью ледяные торосы, перевернутую лодку, привязанную к деревянному колу тяжелой чугунной черной цепью; видела россыпи и вспышки огней в черном зените, безумных числом, яростных богатством, равнодушных ослепленьем, посмертных сокровищ холодных.
 
   А назавтра четыре купца, и Царь мой с ними, и семь их покорных верблюдов снялись с места ночлега – и шли весь день, и на закате солнца подошли к достославному граду аш-Шаму, он же Дамаск, и вошли в город.
   И я летел над ними, сложив ладони свои прозрачные над головой мальчика моего маленькой живой шапочкой, чтобы светила лучи не напекли ему русое нежное темя.

ПУТЕШЕСТВИЕ ИССЫ. БАНДИТЫ

   Он залез в холодную пустую электричку, и долго сидел там, и очень замерз.
   Настало время, и электричка тихо стронулась с места, и поехала, и колеса застучали.
   А Иссе казалось, что это стучат его родные цимбалы, деревянные ложечки, сухие косточки: цок-цок, цок-цок! Дерево, звени! Кость, стучи! Время, стучи сухими костяшками! Прямо мне в сердце стучи.
   Понемногу набирался народ в электричку. Она недолго стояла на станциях. Со змеиным шипом открывались и закрывались двери. Исса сидел, прижавшись плечом к замерзшей плахе окна, подобрав под себя ноги в катанках. Холодно было его голой голове.
   Он с удовольствием глядел в дырку, продышанную жарким ртом того, кто ехал здесь прежде него: в прозрачную линзу видны были фонари и рельсы, огни и крыши, иные города и дальние страны. Наконец электричка остановилась, резко и грубо, звякнув всем железным скелетом, и Исса, пошатываясь, встал, разминая ноги и спину.
   – Всё! Конечная! – провыл в ухо мужской волчий голос. – Давай, гололобый, вытряхивайся, однако! Все уж вышли!
   Снизу вверх взглянул на кричащего Исса. Не хотелось ему отвечать. Спать хотелось.
   – Куда приехали? – разлепились губы.
   – А куда ты, батя, однако, ехал?! Ну ты даешь! Пить надо меньше! Черемхово это! Давай, давай!
   Встал Исса. Улыбнулся лучезарно. Чем бы наградить заботливого попутчика? Сунул руку за пазуху. Вытащил из– под холстины плаща, из-под нежно-тканого хитона – там карман у него был потайной, – брошку интересную, в виде синего жука-скарабея.
   – Бери, – протянул ладонь, и жук лежал на ладони смирно, не страшный совсем. – Чистейший лазурит. Из священных копей Та-Кемт. Всю жизнь у сердца берег. Любимым не подарил. Тебе дарю.
   Мужчина в мощном, как перевернутая пирамида, овчинном треухе взял в руки безделку, повертел, ухмыльнулся. Верхняя челюсть мужика розовела совсем без зубов.
   – Хах! Чо это ты, батя! Охерел, чо ли! Может, тебе самому… – Быстро сунул синего каменного жука в карман. Быстро подумал: «Продам, однако… Толкну Кешке-Сутяге за тыщу… и выпью… один – в хлам напьюсь…» – Ну давай! Выйдем отседа, чо ли, а то щас лепестричка уедет! И мы, ядрить, обратно в Иркутск! А оттеда – сюда! По шпалам! По шпалам!
   Вышли из вагона. Мужик в треухе с сомненьем поглядел на восставшие под ледяным ветром седые волосенки Иссы.
   – Да-а-а, плохо те, дед, без шапки! А знаешь чо! – Размотал с шеи шарф, навертел на голову Иссе, вроде как тюрбан. Засмеялся: работой остался доволен. – Вот и не отморозишь ухи! Пойдем щас со мной! Тебе, – толкнул локтем Иссу в бок, – согреться не помешает!
   Исса шел по снегу босыми ногами. Легко шел, ступал радостно.
   По снегу, как по облакам.
 
   Так и шли по Черемхову: Исса в тюрбане, мужик в треухе. Косился мужик на Иссу: ну чем тут поживиться? Нечем тут и полакомиться! Хилая добыча! Однако вел к себе на хату, в низкий, плоский, в землю мертвой черепахой вросший, срубовой чернобревенный дом. Каменные дома сменились деревянными, внезапно повалил густой и дикий снег, и глаза Иссы ослепли от белизны, метущей адской метлой с сажевого, угольного неба. И пахло углем, гарь легко входила в ворота груди и царапала когтями легкие и грудную кость.
   Мужик, переходя дорогу, крепко взял Иссу за руку: чего доброго, зазевается, машина собьет дурака! Исса вроде обрадовался, руку живую крепко сжал. Так и шли, рука в руке, как дети малые, до самого дома.
   Черные бревна плыли в белом кружеве черными кашалотами. Мужик забабахал в дверь сапогом. Им открыл человек, и не было глаза у него, и черная повязка на слепом глазу, и бежала черная лента через лоб. Мужик в треухе выдохнул:
   – Шуня, вот гостя привел! Примешь?
   Названный Шуней молча пожал плечами. Рукой махнул.
   Мужик сдернул треух и оказался под треухом смешной, маленький: рожа колобком, на лбу нотопись морщин, волосенки пухом цыплячьим, скулы горят малиной, ручонки, как у младенца в колыбели, воздух стригут, так быстро, нелепо машет ими! Пока в комнату шел, с себя сбрасывал треух, тулуп, все тряпье на пол летело, и Исса подумал: ах ты неряха. Одноглазый кивнул на стол. Исса обернулся, воззрился. Стол был снедью уставлен, и богатой. Глаза разбежались. Алые крупные рубины икры на хлеб с маслом щедро навалены; черная, осетровая запрещенная икра – в фарфоровой вазочке посреди стола; пук черемши пахучей – прямо из литровой банки торчит, на всю столешницу чесночный, могучий дух изливая; на жестяном подносе – зажаренная до красноты курица беспомощно, жалко растопыривает бабьи ножонки; в блюдах, в тарелках, в мисках алюминиевых, грязных, непотребных – куски мяса, ломти сыра со слезой, жаркие апельсины, колкие ананасы, жар и огонь мандаринов, мощь круглых громадных яблок, а вот и виноград свешивает гроздья, синие, сизые, еще от мороза не отошедшие, через край позолоченной – ах, краденой – вазы!
   «Украдено, все это украдено, все это не на свои деньги куплено», – кровью билось, стучало в голове.
   – Жри! – крикнул Колобок и вымахнул вбок крабьей ручонкой. – Лопай! Радуйся, Шуня угощает! Шуня сегодня добрый!
   Одноглазый подошел вразвалку. Взял Иссу за шиворот. Ростом он был выше Иссы. Шире в плечах. Приподнял Иссу над полом за шкирку, как котенка. Исса уловил запах гнили и коньяка из презрительной щели рта.
   – Да, я добрый, – процедил. – Но не всегда.
   На пол опустил. Толкнул Иссу в спину. Исса отупело сел на табурет, за стол, на снедь глупо таращился.
   – Ешь! – страшно крикнул Шуня и сложил пальцы в похожий на тыкву кулак.
   Исса наклонил голову, мелко задрожал, придвинул к себе миску с жареным мясом, банку с черемшой, от мяса откусил, рванул из банки черемшу, зажевал, как бык – сено. Руки сами подволокли ближе вазочку с черной икрой. Осетровой икры он так давно не едал, что и забыл ее вкус. Ниже опустил лицо. Икру понюхал. Пальцем – зачерпнул. Палец облизал.
   Шуня стоял и сипло хохотал.
   – Ешь, ешь, ешь! Да ты ложку возьми! Чудо гороховое! – Обернулся к Колобку. – Где подцепил? Зачем приволок?
   – Он нам это… – Колобок шмыгнул носом. – Ну, это… На стреме постоит…
   – Постои-и-и-ит! – передразнил мужичонку Шуня. – Держи карман шире!
   – Ну, если ты ему покажешь, как надо…
   – Не «как надо» я ему покажу, а ствол! – хохотнул Шуня – и вытащил из кармана широких, как флажные полотнища, брюк аккуратный револьвер.
   И Исса смотрел на оружие и думал: а как из него стреляют?
   И больше ни о чем, в виду роскошной и царской еды, не мог думать он.
   Снова наклонил к черной икре голову. Замерзшие руки отогревались. Пальцы ломали хлеб. Чистили мандарин. Он ел икру и мандарин разом, сошедши от счастья с ума. Зубы вгрызались в душистое сочное мясо, и он чувствовал себя ласковым, прикормленным зверем. Наслажденье оборвал Шуня. Он поднес дуло к виску едящего Иссы и тихо, зверски выдохнул:
   – Ты. Ешь-то ешь, да не зарывайся. Пора и честь знать. Обед, знаешь, надо отработать.
   Исса утер рот ладонью. Поднял светлые, ясные глаза к Шуне.
   – Как? Что?
   Он на миг оглох от радости и изобилья еды. От тепла и чуда приюта.
   Шуня вытащил из кармана бумажный пакетик, отсыпал что-то из пакетика себе на ладонь, закинул вверх лицо и сыпанул в нос белый странный порошок. Единственный глаз Шуни, выкаченный, как у старого рака, потеплел, наполнился сладким, сиропным сияньем.
   – Что слышал. Ведь не глухой? Давай выпьем! А то ты все жрешь, а пить-то когда будем?
   Шуня налил в две длинные, узкие, как рыбины, рюмки серебряной водки, и рюмки вмиг запотели – ледяная водка была. Исса понял, что сидит за столом и ест во всей амуниции – не сняв дорожного плаща, не развязав ремни сандалий, не стянув со спины походного узелка. Стыдно! Хотел встать и раздеться. Властная рука пригнула его плечо к столу. Рюмка жалобно зазвенела о рюмку.