Вот таким мыслям я предавался, лежа на больничной койке и пытаясь понять, о чем по телефону из палаты говорит сосед - пожилой немец, которому продули через катетер важный сосуд сердца. Между прочим, телефон этот оплачивать должен сам больной, будь он хоть трижды социальный, а мой сосед говорил по телефону полдня. И все с женой. Которая остальные полдня торчала на стуле рядом с его койкой. "Что ж,- думал я,- пенсии у них неплохие. Могут и поболтать". Дверь в палату распахнулась, и сестра ввела какого-то бойкого посетителя с папкой под мышкой. Указала на мою койку - дескать, вот ваш клиент. Надо сказать, что посетителей я не ждал, жена уже была, а больше ко мне никто прийти просто не мог - кому я тут нужен? А тот малый прямо ко мне. "Абенд",- говорит. Дело к вечеру. "Абенд",- и я говорю, хотя какие-то нехорошие предчувствия во мне шевельнулись. Он сел прямо на койку. Потом встал. "Извините,- говорит,- я на минутку". "Ничего,- говорю,- но лучше бы вы все-таки сели. А то я лежу, неудобно". "Ничего, ничего,- говорит он,- у меня к вам только один вопрос". "Валяйте вопрос,- говорю.- Мы люди привычные. За вопросы денег не берем". "Варум зинд зие хир?" - рубит он сплеча. Ну такую простую фразу даже я понимаю без повтора: "Почему вы здесь?" То есть почему здесь я? Как-то он меня врасплох застал с этим вопросом. Особенно если учесть философский склад моего ума. Я какое-то время подумал и начал отвечать. Разумеется, я думал, что говорю по-немецки. Я подбирал слова, а он внимательно слушал и кивал. Вот как я ответил в переводе на русский:
   - Я здесь потому, что у меня болит сердце. Я очень не хотел заниматься этим своим жизненно важным органом, но моя врач, хаузарцт, как у вас говорят, настояла. Потому что в России у меня был инфаркт. И, по ее словам, мне следует не ждать второго, а разобраться, что там теперь не в порядке. Тут хорошие специалисты. Например, вот в этой больнице, где сейчас я, целых два специалиста, и оба из России. Один работал у Амосова, а второй - его жена. Инфаркт же у меня был потому, что жизнь в России такая нервная, не захочешь, а схлопочешь. Кстати, я этот инфаркт перетоптался на ногах, так как его не заметил. Так, думал, обычные перегрузки или похмельные дела, это строго между нами, но вы ведь на честность? Я вам честно и говорю. Непьющих писателей же в России нет. Справьтесь у Чехова, его брат был талантливее его, да спился. Не Михаил - который актер - другой, тот тоже писал. Что еще? Водка в России очень плохая, хотя, если верить этикеткам, порой приходит из Германии. Это ваши и наши жулики, видать, снюхались. Что еще? За последнюю свою книжку я получил гонорар, который, если перевести в привычную для вас валюту, составляет сто марок, потому что договор со мной заключили в одно время, а рассчитались в другое. Что еще? За публикацию в газете я получал десять марок, а за рассказ в журнале - двадцать. Один раз я получил хорошо, когда дал рекламу одному страховому агентству. Скрытую рекламу. За нее мне исполнительный директор заплатил аж сто долларов, когда же я узнал, что он жулик и обобрал всех, кто у него застраховался (агентство называлось "Последняя Надежда" по имени его последней жены, а кто страховался, вероятно, подразумевали другое), я хотел вернуть ему деньги обратно - швырнуть в лицо, но к тому времени уже проел их и потому чувствовал себя пособником жулика. У нас теперь так: если ты сам не воруешь, то каким-либо образом обязательно влипаешь в пособничество. Вот оттого и инфаркт, оттого я уехал, оттого я здесь!
   Я закончил эту тираду, способную пронять носорога, и перевел дух.
   Он внимательно слушал, ни разу не перебив. Он даже кивал. Когда я закончил, он снова посмотрел на меня колючим вопрошающим взглядом и спросил как отрубил: "На! Клар! Дох! Варум зинд зие хир?!" То есть снова здорово: "Однако! Почему вы здесь?!" Тупой какой-то попался. Я собрал силы и снова начал ему объяснять:
   - Я здесь потому, что в России мне негде жить. Потому что мне пришлось за гроши продать свою безобразную площадь, чтобы помочь родне, которой еще хуже, чем мне. Что жить у жены мне, творческому человеку, трудно, ибо она - тоже творческий человек, а ее подросшие дети - хоть и не творческие люди, но вполне могут сотворить своих детей, и всем вместе будет уже не до творчества ни первого, ни второго рода. Особенно если учесть, что дом, где мы все жили, стоит между новой веткой метро и старой веткой железной дороги, как раз на потолке станции "Петровская-Разумовская", которая, станция, намечена к расширению в отличие от нашей бывшей квартиры. Что еще? Что комбинат, где работала жена художником, приватизировали скульпторы, специализирующиеся на надгробиях для павших в бою мафиози. Что жена по этому случаю расписывала по хохломской технологии шкатулки и пасхальные яйца специально для нужд двора Ее Величества Королевы Англии, но шкатулки уехали, и от Ее Величества никаких известий, а за телефон не плачено и за квартиру подавно. Что еще? Что я попытался преподавать в родном гуманитарном и совершенно новом университете эстетику Аристотеля студентам и студенткам, которые оплачивали сами свое обучение, поэтому ничего из Аристотеля им не было нужно, кроме справки об окончании, о чем они мне на экзаменах простодушно поведали и нашли понимание, потому что выгнать весь курс я не мог - остальные преподаватели остались бы без зарплаты, а Аристотелю уже все равно. Что еще? Что в родном Союзе писателей один детский писатель сказал мне вместо приветствия: "Ты еще не в Израиле?" А другой детский писатель, проживающий в Париже, попрощался так: "Будь здоров! Вообще-то я думал, что ты умер..." И вот поэтому я здесь и еще, кажется, жив!
   Он опять внимательно все выслушал. Даже сел, видно, устал. А потом мне опять лепит свое: "Варум зинд зие хир?!"
   "Дарум!" - чуть не ляпнул я. Но не ляпнул. Чутье подсказало мне
   не надо.
   - Я здесь, наверное, по ошибке. Вообще-то я попал под велосипед, мне, наверное, полагается быть на кладбище...
   - О, кей! - сказал он.- Велосипед - это годится! Это хорошо - велосипед! Можете оставаться здесь! А я напишу в отчете, что вас правильно поместили сюда, и вам оплатят через социал ваше лечение на все сто процентов! Всего хорошего!
   - Скажите: а почему вы здесь?
   - Вие, битте?*
   - Варум зинд зие хир?
   Он не нашелся, что ответить.
   ОХ, УЖ МНЕ ЭТОТ ЕВРЕЙ КОСОЛАПОВ
   Ох, уж мне этот еврейский вопрос! Перефразируя Вольтера: если бы его, этого вопроса, не было, его бы надо было выдумать! Германия и евреи. Тут почешешь в затылке. Как-то останавливает полицист, что здесь редкость невероятная, перешедшего улицу классического еврея - шляпа, пейсы, пальто трубой, черного все цвета - и что-то говорит этому человеку. Тогда еврей в ответ с апломбом: "Может, мне опять надо носить звезду Давида на лацкане? Или на спине нашить?" Полицист ему по-немецки: "Надо соблюдать правила уличного движения! Битте шён и аллес гуте!"
   У меня в кармане удостоверение, где мой статус обозначен: "юдишь флюхтлинг контингент". Как известно, бьют не по паспорту, а по морде. Без лишней нужды я свой статус кому попало в нос не сую. На "морде" у меня ничего не написано, так, собачье выражение преданности на грани зарычать и тяпнуть. Поэтому меня поражает Косолапов. Великий человек. И фамилия у него, и "личность" вполне соответствуют: типичный великоросс-красавец с пышными усами и с налетом, я бы даже сказал, хохлацкой пригожести, что соответствует вполне и месту "догерманского" жительства Косолаповых - они из-под Донецка. Сначала я грешным делом принял его за немножко ловкача. Когда встретился с ним в одном присутственном месте. Я там с женой интересовался, что может заменить утраченную справку о "националитете" родни. Косолапов брал приступом более серьезную высоту:
   - Могу я претендовать на дополнительные выплаты как пострадавший от нацизма во время войны?
   - В чем заключались ваши страдания? - вежливо осведомился служащий.
   - Мы были в оккупации, а потом я мальчишкой, вот таким хлопцем,- он показал каким,- попал в гетто.
   - Нужны какие-то свидетельства, документы,- осторожно заметил служащий.Без документов, боюсь, рано говорить о выплатах. Кроме тех, что вам уже причитаются как контингентному беженцу.
   - Все документы пропали во время землетрясения в Ташкенте,- сказал Косолапов с таким трагическим выражением лица, что на минуту мне и служащему показалось, сейчас он будет требовать компенсации за это знаменитое землетрясение.
   - Запросите Ташкент, архивы, где могли сохраниться следы ваших бумаг,посоветовал служащий.
   - Придется так и сделать! - сказал Косолапов если не с угрозой, то с упреком в бюрократизме служащего, которому безо всяких бумаг должно было бы быть ясно, насколько правдив проситель, коль он коснулся таких тяжелых для него и для всего еврейского народа вещей.
   - Чего тебе дались эти выплаты? - спросил я.- Хлопотное дело. Могут подумать, что ты из-за денег все это затеял...
   - Да плевать мне на деньги! - завелся он.- Тут дело принципа. Если мы пострадали, они должны заплатить!
   Логика была железная. Я прикинул: Косолапову было лет пятьдесят с хвостиком. Нужен хороший "хвост", чтобы сходились концы,- пяти- шестилетним "хлопцем" он тогда бы мог и побывать в гетто. Дело тонкое, я расспрашивать не стал, а выглядел он моложе. "Неужели ловкач?" - подумал я безо всякого осуждения. Будь моя воля, я бы дал ему право на выплаты хотя бы за смелость и из принципа: если кто-то страдал, кто-то должен расплачиваться. Устного заявления должно быть достаточно!
   Я подружился с Косолаповым, потому что мы были соседями по общежитию, жили в одной квартире на улице "цинковых хижин", или Цинкозаводской улице, ибо "Цинкхюттенштрассе" переводится и так, и так. Косолапов научил меня бережно относиться к своему прошлому. И еще: он научил меня бережно относиться к имуществу, даже если оно оказалось на чей-то взгляд не заслуживающим бережного отношения. Нам, прибывшим из страны, где диван стоит миллион, матрас четверть лимона, а кожаный гарнитур по карману лишь новым ротшильдам, больно было видеть выброшенные безжалостно на улицу совсем хорошие столы и стулья, серванты, кровати и целые гарнитуры, в том числе и кожаные! Про бытовую технику я не говорю: стиралки, холодильники и плиты стояли на каждом углу в дни, а точнее, ночи "шпермюлей". Чтобы рано утром чудовищная машина собрала и поглотила все это, предварительно перемолов железными челюстями.
   В такие ночи Косолапов вытаскивал меня, ленивого, из общаги, и мы обходили, а позже объезжали на велосипедах "выставки" этих извергнутых из молчаливых домов, ставших сразу и вдруг ненужными вещей. Нагрузимся - и, как говорил Косолапов, "до хаты". Сам он мало что брал, только то, что было нужно, чего не хватало в "хате". Он был словно уверен, что его нужда где-то будет услышана и нужная вещь, как по волшебству, возникнет и будет поджидать его в поздний час, как "дивчина" своего "парубка". И такие вещи всплывали из небытия! Портативный телевизор. "Работает, Андрюшка, лучше нового! На кусок провода! Четыре программы!" В одно из таких скитаний я осторожно спросил его: "Откуда у тебя такая фамилия? Ну, совсем не еврейская?" Он сказал: "Сам удивляюсь. На моей родине целая деревня - и все Косолаповы!" - "И все евреи?" "Ага! - радостно вместе со мной удивился он, не замечая никакого подвоха в моих расспросах.- Глянь, какой телевизор! Хорошая фирма - "Дуаль"! Мне-то он не нужен, мне портативного хватает". Мы взяли телевизор, я поставил его в комнате общежития и не мог нарадоваться, как он работал. Так только, чуть бледноватая картинка. Потом я пошел на "шпрахи", долго не пересекались мы с Косолаповым, я рано вставал и поздно приходил. Не до "шпермюлей". Настало лето. В ночной час, проветриваясь у телефонов, я встретил Косолапова. Он катил тележку, в которой ничего не было. "Что так? Без улова?" - "Да мне ничего не нужно,- горячился он.- Гриль ищу. На природу выезжаем, надо бы мяса пожарить".- "Так они ж в "Коди" по девять марок!" - удивился я. Он поморщился, словно я своими словами предал какую-то чистую, разделяемую раньше совместно, идею. "Да зачем? Выкинут! Похожу чуток и - выкинут".
   "Все-таки он выжига,- неприязненно подумал я.- Мелочный человек!" И эта мысль неприятно бросила тень на все остальное, чем он жил и за что боролся. Из общежития он вскорости переехал. Письма какое-то время еще приходили на его имя к нам. На одном, толстом, с обратным адресом Ташкентского архива значилось: "Мойше Косолапову-Кановичу". Мне стало стыдно. Я не анализировал своих чувств. Не было у меня искушения и заглянуть в плохо заклеенный конверт. "Доверие должно быть чистым и исходить из души, а не из архива!" - вот что-то такое мелькнуло и погасло. Погас и телевизор "Дуаль". И не просто погас - из него пошел белый плотный дым. Это был материализованный упрек мне за Косолапова-Кановича. Я вспомнил, что он всегда проявлял хозяйскую сметку этакая жилка в нем была: сам таскал тюки с бельем в "наш день" вниз к машинам на всю семью, закладывал, извиняясь: "Короткая стирка, Андрюшка, полчасика-час". И мы с женой стирали уже ночью. Он краснел застенчиво, вынимая из сушки последнее, и говорил свое любимое: "Машина свободна! Кайн проблем!" Я представил, как он вел хозяйство дома: каждая вещь на месте и сберегается. Он и там помогал детям и... Тут я вспомнил, что у него есть внучка, то есть ему точно пятьдесят с тем самым "хвостом". Все сходилось. Я при первой возможности зашел к нему на новую квартиру и передал толстый конверт. Он реагировал спокойно: "Да не буду я ни о чем их больше просить!" - "Почему?" - "Да вот еще! Иди доказывай, что ты не верблюд! Вот подучу язык, устроюсь на работу - и кайн проблем!" Нет, не был он выжигой. Просто хозяйственный хлопец. Целая деревня хозяйственных мужиков - Кановичей, и каждый третий - Мойша. Я пожал ему руку. У них в высотке была сауна, пару раз мы с ним парились. "Представляешь, Андрюшка, не пускают в портках! В парную. А там, не поверишь, женщины бывают!" Вот тебе и "кайн проблем"! Проблемы для нас, из "совка", кое-какие были...
   На берегу озера, в Видау, что на юге Дуйсбурга, какие-то люди играли в волейбол. Выделялся статный усатый хлопец. Я узнал в нем Косолапова. Он играл превосходно. На груди Косолапова, на золотой цепочке мотался-подпрыгивал золотой Могендовид. Мне стало стыдно. За то, что я прикрываю свой православный крестик футболкой.
   В отдалении лежала жена Косолапова, она следила за грилем. Чуть поржавевший, приземистый, чуть ли не кованый, он исправно жарил мясо, а от него шел аппетитный бледно-синий чад. Если бы на моем месте был тот служащий, он бы больше не требовал от Косолапова доказательств. Он на слово поверил бы и в Ташкент, и в пропавшие документы, и в целую деревню Косолаповых, и в гетто.
   ХОЧУ НАХ ХАУЗЕ!
   Кто из эмигрантов не мечтает попасть в Париж? Только тот, кто уже попал туда. Собрался и я с женой. Мы купили самый дешевый тур - ночью садишься, утром приезжаешь. Выкатываешься из автобуса - и на все четыре стороны. Без гида, без гостиницы и прочих излишеств. Гуляешь на подножном корму весь день. Вечером автобус подбирает там, где высадил десант,- и нах хаузе, то есть домой. "Стоять там долго нельзя, прошу всех не опаздывать, ждать никого не будем!" - сказал водитель по-немецки, когда мы погрузились в Эссене. Все пассажиры были немцы, я заметил только одну японку, которую сопровождал немецкий, вероятно, бизнесмен. Еще водитель добавил: "Кто хочет прокатиться по городу с объяснениями - цуцален еще двадцать монет". Похоже, желающих не нашлось, мы тоже решили сэкономить, тем более что объяснения на немецком мало бы расширили наш кругозор. Тронулись. На коленки рухнули спинки передних кресел - немецкая супружеская чета устроилась перед нами на ночлег поудобней. Я попытался откинуть спинку своего кресла - никак! Мне помог молодой упитанный турист, сидевший через проход от меня. "Кто вы?" - спросил он, сразу сообразив, что я не местный. "Шаде..." - начал я со слова сожаления по поводу чего, еще сам не представляя. "Швабе?" - спросил он, нахмурившись по-видимому, не любил швабов. Я опять за свое: "Шаде..." "Шабе!" - теперь вздрогнула и его жена, услышав про тараканов. "Во зинд зие шабен?" - спросила она привстав. "Найн тараканов!" - сказал я, глядя на усатого туриста впереди. Он обернулся, принял несостоявшуюся шутку на свой счет и обиделся на меня на всю оставшуюся часть пути. Мы проехали Эссен и влились в транспортный поток на автобане. Скрючившись кое-как в кресле, я стал придремывать, разбудила жена. "А что, нужен паспорт?" - спросила она невинным голосом. "Послушай, когда ты собираешься за границу, ты вообще-то берешь документы?" - "Вообще - да, но сейчас не взяла".- "Очень хорошо! Прокатимся до границы, а там нас, возможно, ссадят". С мыслями о паспорте и границе мы ухитрились заснуть. Проснулся я, кажется, в Бельгии. Дорожный указатель в ночном неверном свете фонарей указывал кратчайшую дорогу до Люксембурга. Жена спала. Автобус стоял у бензоколонки.
   Я вышел промяться, заодно заглянул в буфет при колонке: там были проставлены цены на ценниках совершенно несуразные, и мои попытки уразуметь, сколько бельгийских или французских франков или дойче марок я должен заплатить за эскимо, не увенчались успехом - продавец совал в нос калькулятор с несусветной ценой - сто! Чего "сто"? Да чего бы ни было "сто" - сто мне за все много! Поплыли дальше без эскимо и паспорта жены. Соснул - проснулся Голландия?! Не понял и снова заснул. Проснулся от боли во всем теле - плас Пигаль! Автобус стоял прямо у "Мулен Руж", правда, знаменитая мельница по поводу нашего прибытия не завертелась - девяти утра еще не набиралось. Легендарный Париж лежал у наших ног. Фигурально выражаясь. Шел мелкий дождь. Может быть, мы спим? Мираж не рассеивался! Это был тот самый Париж. Париж Мане и Моне, Марке и Матисса, Мопассана и Гюго, Бодлера и Малларме, Хемингуэя и Фитцджеральда, Жана Жене и Миллера. С ума сойти! Жена, хоть и находилась в полуобморочном состоянии, сумела выговорить: "Сначала кофе с булочкой, а потом - на Монмартр".- "Как скажешь, дорогая!" - "Ты знаешь, как туда идти?" "Конечно!" - отвечал я, полагаясь на литературные ассоциации. Как вам хорошо известно, на плас Пигаль кофеен и забегаловок гораздо меньше, чем секс-шопов и накт-герл-шоу. Отовсюду на нас смотрели обнаженные девицы, а проснувшиеся зазывалы уже примеривались выудить нас из людского потока, чтобы приобщить к греховному миру секса. Прямо с утра. Мы с видом голодающих африканцев из Белоруссии огибали привратников и сами врата порока. Рядом с внушительной рекламой "сексодрома" притулилось итальянское кафе. Мы сдуру присели за столик, еще не сообразив, что кофе за столиком стоит вдвое дороже, чем у стойки. Однако и отдохнуть от дороги не мешало. Итак: знаменитые бриоши, они же в моем представлении и круассаны, и кофе-эспрессо или каппуччино - все это на столе, гарсон улыбается, французы косятся на голодающих афробелорусов и смеются, хозяйская собака выпрашивает кусочек. В туалетном отсеке вполне различим ничем не отгороженный писсуар. Париж. Ура, ура! Нет, мы с женой не верим.
   Завтрак окончен, половина вымененных на марки франков испарилась. "Париж очень дорогой город!" - предупреждали нас. Теперь верим и счастливы. В просветах между домами белые груди туземных девственниц - купола Секре-Кёр. Это - маяк для плавания к Монмартру, его берегам. Странно открывать открытое уже душой. Карабкаемся крутыми улочками вверх, вверх, вверх. Много марокканцев: ковровые лавки марокканцев, кофейни марокканцев, одежда на уличных вешалках-стойках для марокканцев - бурнусы, балахоны. Старики за стеклами играют в карты, дымятся кофейники. Круче вверх, до той точки, где рисовал, писал маслом Писсарро как раз тот угловой дом, что часто репродуцирован на его проспектах, на обложках: улица кардинала... Посмотрите сами, какого. В корзинке моей памяти все, ранее упорядоченное, смешалось в пеструю круговерть. Вот храм. Вот витражи. Вот молится индус. Кому? Горят свечки в плошках. Даю на реставрацию Секре-Кёр, то есть бросаю в барабан русскую монету. Чувствую себя самаритянином-эйкуменистом. Из хра
   ма - на площадь, где рисуют художники со всего света. Пахнет немного арбатской московской обираловкой - отловить интуриста, сделать портрет и слупить деньги. Много посредственных рисунков, много просто халтуры. Все и тут схвачено плотно сбитой компашкой. Ловят в основном японцев, берут за локоть, предлагают портретироваться. Японцы отбрыкиваются, немцы соглашаются. Судя по портретам, немцев не очень любят. Живописно-опереточно одетый художник пишет маслом пейзаж, картинно орудует мастихином. Отрепетированность все же заметна. Рядом стоят "свежие" полотна. Конвейер. Турецкая и хорватская речь. Изредка сербская и польская. Совсем редко - французская. Туристы говорят по-английски и немецки. Японцы шушукаются, у них самая лучшая видеотехника. Стрекочат камеры. "Хочу в собор Парижской богоматери",- говорит беспаспортная жена. Я смотрю с балюстрады на панораму Парижа: собор - руку протянуть, но все же на другом конце города. Мираж. Верю - не верю. Спускаемся и находим метро. По дороге мелькнуло: крутой переулок, белый дом на самой границе Монмартра, окно со ставнями - жалюзи, в окне - кухонный стол, клеенка, рука высыпает на нее картофельные клубни, нож лежит рядом, на огне - кастрюлька... Сивцев Вражек? Сон...
   Парижское метро обозначено решетками в стиле арт-нуво, это литье нарицательный знак, примета Парижа, с фото и репродукций только сейчас перекочевала в сердце - теперь я ее буду хранить уже как "мое". Спускаемся и шалеем. Десятки направлений, переходов, воротца, турникеты, таблицы и табло. По совету бывалых людей покупаем десяток билетов - это должно быть дешевле, но на это ушла вторая половина франков. Мы свободны и чисты. Свободны и от денег тоже. По картам-схемам упираемся в одну станцию: "Шатле". Это что-то вроде "Библиотеки Ленина" или "Калининской" в недавнем прошлом. Здесь уйма пересадочных вариантов. С трудом на эскимосском английском выясняем у интеллигентного негра, как ехать до Нотр-Дам. И таки приезжаем. Разноязычная речь. Вьетнамка торгует сувенирами - золоченая Эйфелева башня и прочее. Японцы идут компактными стаями. Русская женщина в супердорогой шубе сидит на газете, постелив ее на гранит балюстрады. На лице - брезгливое недовольство. "Хочу видеть Эйфелеву башню",- говорит беспаспортная жена. Она художник, ей в Париже отказа нет. Опять кносский дворец метро, слава Богу, без Минотавра. Выходы, как в бывшем Ленинграде,- на две стороны, важно угадать правильную, иначе кружным путем на ту же станцию по движущимся тротуарам - плывут люди, бегут, плывя, обгоняют и знают, куда бегут. Мы - не знаем. Я хочу в туалет, моя беспаспортная жена - нет. "Тойлетте" - пожалуйста. Надо совать мелочь. Два франка. По монете можно? И если скорей - меньше можно? Сдачи он дает? Рассуждать лично мне некогда. Сую монеты. Одну - двери молчат. Две открылись. Я зашел, закрылись, я приготовился - опять открылись. Я в смущении - опять закрылись, но погас свет, потому что я что-то нажал. Как я справился, не знаю. Выйти не могу. Замуровали. Тьма и заперто. Сила не помогает. Догадается жена бросить еще монету, чтобы освободить супруга? Не догадывается. Каким-то образом выскребся из узилища. И первая мысль: "Хочу домой!" Куда "домой"? В Германию, как ни смешно вам это покажется. Чудо Эйфелевой башни. Семьсот восемьдесят шесть дней до двухтысячного года. С другого берега Сены глядят комфортабельные дома района Пасси. "Я даже не предполагала, что она такая воздушная!" - замирает жена. Золотая, как корзинка для свежих круассанов, уносящаяся вверх чудо-башня, символ Парижа, его воздухоносный атрибут. Зажигаются огни, плывет широкий, как баржа, прогулочный пароходик, добрых сотни две людей сидят на лавках, вертят головами по сторонам. Японцы снизу целятся в меня видеообъективами. Проходим мост. Высокие каштаны, и каштаны на жарких решетках - мавр продает их жареным в кульках, парижский гамен покупает кулек. "Проживу я еще семьсот восемьдесят шесть дней?" спрашиваю я Эйфелеву башню, прощаясь. Мимо проносятся, прыгая по ступеням лестницы, на роликах, на досках дети всех цветов кожи. Кто-то "рэпует", кто-то крутится на выгнутой в дугу спине на асфальте. Трокадеро. Дождь. Я хочу домой. Куда? Вспоминается окно на углу кривого переулка, на Монмартре, на его границе - клеенка, рассыпанная картошка - Сивцев Вражек. "Хочу здесь жить!" - сказала, помнится, жена. Где? На Монмартре? Или все-таки на Сивцевом Вражке? А дождь все идет. Меняем последние пятьдесят марок. Бредем куда глаза глядят. До автобуса - три часа. Опаздывать нельзя. Удастся ли нам за три часа распутать лабиринт метро? Точнее - распутать клубок Ариадны, чтобы по тонкой красной нитке выбраться к "Мулен Руж"? Идем по широкой нарядной улице. Люди здесь живут иначе, чем в Германии: окна высокие, занавеси - до полу, никаких рюшей и коротких занавесок-передничков. Никаких горшков с цветочками. За цельными окнами - картины в рамах, высокие потолки, медленно двигающиеся люди. Париж! Божественный призрак. Я уношу тебя в сердце, но я хочу домой. В Дойчланд. В Мюльхайм. В квартиру с короткими занавесками-штюрцен, с цветами на подоконниках. В тепло. Холодно, мы промокли. Улица выводит нас к Триумфальной арке. Ее омывают потоки машин. Кран приготовился вешать игрушки на гигантскую елку: скоро вайнах - Рождество. Метро. За какой-нибудь час или меньше мы на плас Пигаль. До автобуса два часа. Мокнем рядом с путанами и сутенерами. С посетителями "Мулен Руж" - в его подъезде сухо и тепло. Билетер и вахтер смотрят на нас недружелюбно. Безбилетники и безденежники. Я вижу давешнюю японку из нашего автобуса, ее бюргер рядом. Подхожу и спрашиваю: "Вы тоже из Ессена?" Спрашиваю по-русски почему-то. Бюргер таращится на меня сердито: чего, дескать, пристал к женщине на плас Пигаль? Она хмурится, потом открыто и дружелюбно смеется. И отвечает на чистом русском: "О! А я смотрю - знакомые лица! Мы тоже раньше пришли! - И своему немцу: - Зие зинд аус унзерен группе!" Так хорошо услышать в Париже, под дождем, родную русскую и почти родную немецкую речь. Мимо идут марокканцы и негры. Прошел француз с гордым тонким лицом без подбородка, но в шарфе через плечо. В берете. Вот и автобус. Я плюхаюсь в теплое кресло на своем втором этаже. "Гутен абенд, швабе!" - шутит давешний сосед. Даже его дружок с усами улыбается. "Гутен абенд, ландман!" говорю я, что по-русски должно звучать так: "Привет, земляк". Только когда пересекли немецкую границу, оба - я и жена - вздохнули с облегчением. Я потому что прибыл "домой", жена - потому что теперь у нее уже не спросят паспорт.