ДОСТОЕВСКИЙ Федор Михайлович.
   Родился в 1821 году в больнице для бедных, где отец его служил врачом. Их род идет от боярина Даниила Иртища: в 1506 году тому была пожалована грамота на вечное владение имением в селе Достоеве – так начались Достоевские. Мать Феди скончалась рано, в 36 лет. Отца он потерял в 18 лет. Смерть была таинственной: его будто бы нашли задушенного подушками в экипаже; говорили, то была месть мужиков, с которыми он свирепо обращался. Однако в архивных документах зафиксирован естественный характер кончины. Федя учится в Главном инженерном училище. В 1841 году произведен в полевые инженер-прапорщики и оставлен для дальнейшего прохождения обучения. В 1844 году работает над повестью «Бедные люди», потом целый год переделывает. «А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву», – пишет он брату. Его ждет триумф.
   Следующая повесть, «Двойник», вызывает разочарование публики. Не зная, куда себя девать, Достоевский примыкает к тайному кружку петрашевцев. После чего следует его тюремное заключение и смертный приговор, прямо на эшафоте замененный на каторгу. Отбыв наказание, он целиком отдается литературной деятельности. «Записки из Мертвого дома», «Записки из подполья», «Униженные и оскорбленные», «Преступление и наказание», «Игрок», «Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы» – главные его произведения.
   Был дважды женат.
   Умер в 1881 году.

БОКАЛ ШАМПАНСКОГО
Антон Чехов

   «Так как это письмо, по всей вероятности, после моей смерти будет напечатано в сборнике моих писем, то прошу Вас вставить в него несколько каламбуров и изречений». Шутка.
   «У меня деньги на исходе. Приходится жить альфонсом». Шутка ли?
   «Душа моя!.. Я безденежен до мозга костей. Если у тебя есть человеколюбие в животе.., немедленно, со скоростью вальдшнепа, которому всунули в задний проход ядовитую стрелу, надевай шапку и мчись…»
   Тоже вставлять в сборник?
   Как и те места, что в любой публикации обозначают точками?
   Кто это пишет?
   Провинциал, сын купца, сперва мальчик за все про все, в лавке, затем «студиозус», собою интересен, высок, неглуп, в меру дурашлив, в меру грубоват, женщин, видимо, уважает мало, по крайней мере того рода, с каким имеет дело.
   «Сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах, у рейнского погреба, на подачках. Победить ее трудно, ужасно трудно!» Адресовано брату. Но, может, и себе?
   Привыкшим к вранью или умолчанию, да еще любящим творить кумиров не дается объемное зрение. Но вот что хорошо также иметь в виду: «У Ноя было три сына: Сим, Хам и, кажется, Афет. Хам заметил только, что отец его пьяница, и совершенно упустил из виду, что Ной гениален, что он построил ковчег и спас мир».
   Это – Чехов.
   Интеллигентнейший человек России.
   Так он начинался. Что дает всем нам – каждому из нас – надежду. Пройти путь.
   Когда говорят, что мы еще только учимся культуре (справедливости, правде, демократии и т. д.),– не верьте. Лукавство. Возможно, невольное, но от того не легче. Внушается, что все сейчас чему-то научатся, а следующие «все», уже ученые, наученные, прямо и начнут с культуры, правды и демократии. Увы, нет. Направление, то или иное, может стать главенствующим в обществе. Но дело это штучное. Всякий сам начинает и сам заканчивает. Сам проходит свой путь. В любые времена. В любом поколении.
   Если бы люди за все в своей жизни могли спросить и спрашивали бы только с других, с общества или государства, мы никогда бы не имели этого человека, Антона Павловича Чехова.
   Его «Чайка» считается великой театральной и драматургической загадкой.
   Великой загадкой был и остается он сам.
* * *
   В любви человек читается целиком.
   Но где ж прочесть Чехова? Никаких дневников. Только записные книжки, сочинения и письма. Есть воспоминания и последующие сочинения, где Чехов – герой, но всякий раз это отгадка автора, а не Чехов, каким был.
   В письмах сдержан до крайности, едва речь заходит о личном. Слово «люблю» появится первый раз 15 декабря 1900-го, когда прожито сорок с лишним и до конца останется меньше четырех.
   За полгода до конца: «Здравствуйте, последняя страница моей жизни, великая артистка земли русской». Адресовано Ольге Книппер, актрисе Художественного.
   Да ведь существовали и первые страницы…
* * *
   «У меня когда-то была невеста… Мою невесту звали так: “Мисюсь”. Я ее очень любил. Об этом я пишу».
   Он писал и написал пронзительной нежности рассказ «Дом с мезонином». Но кто такая Мисюсь и какой след прочертила в жизни Чехова, мы не знаем.
   Молчал.
   В ранней переписке встречается несколько раз: «барышня», «Моя она – еврейка», «сделал ей предложение», «разошелся окончательно», «Злючка страшная…»
   Евдокия Эфрос. Никак не Мисюсь.
   «У меня было мало романов»,– попадется обмолвка.
   Актриса Яворская. Начинающая писательница Щепкина-Куперник. Еще одна писательница Авилова. О них известно не от него. От них же. Или от их подруг.
   Любовь не играла важной роли? Старался не тратиться на глубокие чувства? Был не способен на них? Но отчего тогда в рассказах и пьесах «пять пудов любви»? Или эта закрытость – от высшей деликатности?
   Ярче других прочерчен след Ликой Мизиновой.
   «В Вас, Лика, сидит большой крокодил, и, в сущности, я хорошо делаю, что слушаюсь здравого смысла, а не сердца, которое Вы укусили. Дальше, дальше от меня! Или нет, Лика, куда ни шло: позвольте моей голове закружиться от Ваших духов и помогите мне крепче затянуть аркан, который Вы уже забросили мне на шею». Ну просто Елена Андреевна, которая говорит Астрову в «Дяде Ване: “Куда ни шло – раз в жизни!”»
   В другом письме – почти впрямую то, что произнесет потом Астров: «В первый день праздника вечером возился с больным, который на моих же глазах и умер».
   Теперь Чехов отдает, раздает своим героям и даже героиням себя, свое – частицами, частями, кусками. А было время, учил брата Александра «выбрасывать себя за борт всюду, не совать себя в герои своего романа», кругом люди, их надо писать.
   Скромность? Или реальное отсутствие того значительного внутреннего содержания (пока!), какое удовлетворило бы, откуда счел бы возможным черпать?
   Придет позже. Рост личности, развитие души, перемена участи – реальность в жизни Чехова, как и в любой другой.
   «Кроме изобилия материала и таланта, нужно еще кое-что, не менее важное. Нужна возмужалость – это раз; во-вторых, необходимо чувство личной свободы, а это чувство стало разгораться во мне только недавно. Раньше его у меня не было; его заменяли с успехом мое легкомыслие, небрежность и неуважение к делу».
   И знаменитое: «Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у родственников, лицемеривший и богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества,– напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая…».
   Десятки раз читано. Но вот сейчас, когда клавиши компьютера под пальцами отстучали каждую букву, – до конца, до трепета душевного открылась судьба.
* * *
   Лика отсылает ему письмо, на которое он вынужден ответить так: «Милая Лика, Вы выудили из словаря иностранных слов слово эгоизм и угощаете им меня, в каждом письме. Назовите этим словом Вашу собаку.
   Я ем, сплю и пишу в свое удовольствие? Я ем и сплю, потому что все едят и спят; даже Вы не чужды этой слабости, несмотря на Вашу воздушность. Что же касается писанья в свое удовольствие, то Вы, очаровательная, прочирикали это только потому, что не знакомы на опыте со всею тяжестью и с угнетающей силой этого червя, подтачивающего жизнь…»
   Ирония ему не изменяет. Но и раздражительность, вместе с досадою, слышатся отчетливо.
   Письмо заканчивается словами: «Холодно, Лика, скверно».
   И брату, чуть позднее: «Утро. Приемка больных. Сейчас принял № 686. Холодно. Сыро. Нет денег».
* * *
   Что же такое Лика? И что – Чехов? И что – любовь в его жизни?
   Она громадна. «Беда ведь не в том, что мы ненавидим врагов, которых у нас мало, а в том, что недостаточно любим ближних, которых у нас много, хоть пруд пруди».
   Любовная игра между Ликой и Чеховым остра, возбуждает, манит. И, тем не менее, не переходит порога, за которым начинается обыкновенная (или необыкновенная) человечность.
   Кто тут был более эгоистичен?
   Он только что вернулся с Сахалина. Никто не заставлял его туда ехать. Успевающий (внешне) беллетрист, благополучный (внешне) врач, сам себя послал в «командировку».
   Зачем?
   «Я в самом деле еду на о. Сахалин, но не ради одних только арестантов, а так вообще… Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора».
   Стало быть, вычеркнуть. Стало быть, недоволен. Кем? Ею или собой?
   Избегая по обычаю высоких слов, Чехов пишет самое существенное: «Сахалин – это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный… Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно».
   Господи, как будто сегодня написано.
   Два с лишним месяца добирался до острова – чтобы своими глазами увидеть край земли, край российского бытования, край беды, чтобы узнать то, что «имел невежество не знать раньше». Плыл по Каме – холодно, жутко, фигуры в рваных тулупах на встречных баржах казались застывшими от горя, жители серых городов по обоим берегам представлялись занятыми изготовлением облаков, скуки, мокрых заборов и уличной грязи, интеллигенция неказиста и нездорова. Пересел на лошадей, переплыв на пароме Иртыш, едва не погиб, три стремительно несущиеся тройки со спящими ямщиками перевернули тарантас, Чехова выбросило на дорогу, на него посыпались узлы и чемоданы. «Должно быть, накануне за меня молилась мать».
   На Сахалине пробыл три месяца и два дня. Вставал ежедневно в пять утра, обошел и объездил все поселения, разговаривал с каждым поселенцем, сделал перепись, изготовив и заполнив собственноручно пять тысяч карточек. Видел все, кроме смертной казни. И вынес горчайшие впечатления: «…вопиющая бедность! Бедность, невежество и ничтожество, могущие довести до отчаяния».
* * *
   «Хорош божий свет. Одно только не хорошо: мы. Как мало в нас справедливости и смирения, как дурно понимаем мы патриотизм! Пьяный, истасканный забулдыга муж любит свою жену и детей, но что толку от этой любви? Мы, говорят в газетах, любим нашу великую родину, но в чем выражается эта любовь? Вместо знаний – нахальство и самомнение паче меры, вместо труда – лень и свинство, справедливости нет, понятие о чести не идет дальше “чести мундира”, мундира, который служит обыденным украшением наших скамей для подсудимых. Работать надо, а все остальное к черту. Главное – быть справедливым…»
   Как повторяется история. Человек берет на себя груз вины за состояние дел в стране, а ему говорят, какая замечательная у нас страна, и не сметь чернить ее прошлого и настоящего. Ходим кругами.
   Любой из нас сам взваливает – или не взваливает – на себя определенные обязанности. От этого ему полно или пусто. Тяжело или легко. Легко или тяжело его совести.
* * *
   После Сахалина Чехов беседует с чиновниками, общественными деятелями, посылает на остров книги и учебники, пишет собственную книгу.
   Реальные дела всегда будут занимать его. Припомним порядковый номер пациента – 686. Чехов будет врачевать и строить сельские школы, участвовать в помощи голодающим и работать на участке во время холеры.
   И всегда – на иждивении семья, семь-девять человек.
   Ему едва исполнилось семнадцать, когда он наставлял двоюродного брата: «Будь так добр, продолжай утешать мою мать… У моей матери характер такого сорта, что на нее сильно и благотворно действует всякая нравственная поддержка со стороны другого».
   В другом письме ему же объяснял, что отец и мать – единственные на земном шаре люди, для которых ничего не пожалеет, и если ему суждено стоять высоко – их заслуга. Это при том, что отец крайне деспотичен. «Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать. Вспомни те ужас и отвращение, какие мы чувствовали во время оно, когда отец за обедом поднимал бунт из-за недосоленного супа или ругал мать дурой»,– пишет он старшему брату.
   Яблочко от яблони… Мог пойти по отцовским стопам. Не пошел. Мог отказаться от такого родителя. Не отказался. Мог силой менять, ломать родных в угоду своим воззрениям. Переменился сам. Сделал из себя другого человека, «Лучше быть жертвой, чем палачом».
   И чудо – отец переменился. Он воспитал отца! Любовью.
   С младых ногтей взял на себя моральную и материальную заботу о старших и младших. «У вас жена, которая простит Вам безденежье, а у меня порядок, который рухнет, если я не заработаю определенное количество рублей в месяц, рухнет и повалится мне на плечи тяжелым камнем…»
* * *
   Сахалин (включая трудности самой поездки) произвел в Чехове большее преображение и большее опустошение, нежели можно было предположить.
   «Холодно, Лика, скверно» – это после Сахалина, где, по его словам, он испытал «такое круглое одиночество». После Сахалина вставал с постели и ложился в постель с таким чувством, будто у него иссяк интерес к жизни.
   «Это или болезнь, именуемая в газетах переутомлением, или же неуловимая сознанием душевная работа, именуемая в романах душевным переворотом».
   Верно и то, и то.
   Лике: «У меня все мои внутренности полны и мокрых и сухих хрипов».
   Кровохарканья дали себя знать в 24 года. В 30, после Сахалина, туберкулезный процесс оказался в полном разгаре.
   Кто же эгоистичен?
   К этому следует прибавить странную и, увы, типичную зависть коллег: «Меня окружает густая атмосфера злого чувства, крайне неопределенного и для меня непонятного. Меня кормят обедами и поют мне пошлые дифирамбы и в то же время готовы меня съесть».
   Из этой скромной завязи произрастет пышный букет, именуемый в истории русской культуры драматическим провалом «Чайки» на санкт-петербургской сцене.
* * *
   18 октября 1896 года Чехов отправляет три короткие записки.
   «Я уехал в Мелихово… Вчерашнего вечера я никогда не забуду…»
   «Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжкое напряжение недоумения и позора».
   «Когда приедешь в Мелихово, привези с собой Лику».
   Последнее – сестре Маше.
   Держится. Сдерживается. Но требуется Лика. Как лекарство.
   19 октября телеграмма, которая, кажется, никогда не цитируется – «оберу поезда 13»: «Заднем не курящем вагоне 3 класса забыт на полке узел в одеяле… Вышлите Лопасню. Чехов».
   Почти ничего не говорящая подробность. Какая красноречивая подробность. Забыл вещи. Значит, был в таком состоянии, что даже вещи забыл.
   Через три недели он пошлет поражающее искренностью письмо известному адвокату Кони: «…я уезжал из Петербурга, полный всяких сомнений. Я думал, что если я написал и поставил пьесу, изобилующую, очевидно, чудовищными недостатками, то я утерял всякую чуткость, и что, значит, моя машинка испортилась вконец». Искренность – в ответ на искренность. Кони писал: «“Чайка” – произведение, выходящее из ряда по своему замыслу, по новизне мыслей, по вдумчивой наблюдательности над житейскими положениями. Это – сама жизнь на сцене, с ее трагическими союзами, красноречивым бездумьем и молчаливыми страданиями, жизнь обыденная, всем доступная и почти никем не понимаемая в ее внутренней жестокой иронии…»
   Но то была частная переписка. В газетах – иной тон. Автор возведен в чин «большого таланта» «заведомо фальшиво». Пьеса «производит впечатление какой-то творческой беспомощности, литературного бессилия, лягушки, раздутой в вола». Если «бывают дикие чайки, то это просто дикая пьеса».
   Триумф на сцене Художественного театра опровергнет этот дикий бред.
   Но когда это еще будет!
* * *
   Насколько был ранен Чехов, свидетельствует его намерение: «Если весной война, то я пойду».
   Причиной – многое. Провал «Чайки», в том числе.
   Спустя время он констатирует с печалью: «17-го октября не имела успеха не пьеса, а моя личность… Я теперь покоен, но все же я не могу забыть того, что было, как не мог бы забыть, если бы, например, меня ударили».
   Он и прежде не мог понять, а тем более принять, манеры иных критиков – по отношению к другим, не к себе: «Ведь это не критика, не мировоззрение, а ненависть, животная, ненасытная злоба… Зачем этот тон, точно судят они не о художниках и писателях, а об арестантах?»
   Раны художнику наносит не только, или не столько, злоба критиков, зависть коллег, непонимание женщин. Внутренний мир художника вмещает в себя весь мир. И когда в этом мире неладно – а в нем всегда неладно, – тут самая большая боль. Чем обыденнее, тем больнее.
   Записные книжки, как и письма, полны боли.
   «Когда живешь дома, в покое, то жизнь кажется обыкновенною, но едва вышел на улицу и стал наблюдать, расспрашивать, например, женщин, то жизнь – ужасна. Окрестности Патриарших прудов на вид тихи и мирны, но на самом деле жизнь в них – ад…»
   «После осмотра здания комиссия, бравшая взятки, завтракала с аппетитом, и точно, это был поминальный обед по чести».
   «Если человек присасывается к делу, ему чуждому, например, к искусству, то он, за невозможностью стать художником, неминуемо становится чиновником. Сколько людей таким образом паразитирует около науки, театра и живописи, надев вицмундиры! То же самое, кому чужда жизнь, кто не способен к ней, тому больше ничего не остается, как стать чиновником».
   «Самолюбие и самомнение у нас европейские, а развитие и поступки азиатские».
   «Вследствие разницы климатов, умов, энергий, вкусов, возрастов, зрений равенство среди людей никогда невозможно. Неравенство поэтому следует считать непреложным законом природы. Но мы можем сделать неравенство незаметным… В этом отношении многое сделают воспитание и культура».
   Он писал.
   Он перелагал свою боль в художественные произведения.
   Однако когда одна из его корреспонденток, писательница, призналась, что хочет славы больше, чем любви, он отвечал: «…а я наоборот: хочу любви гораздо больше, чем славы. Впрочем, это дело вкуса».
* * *
   «Еврейская невеста» была «злючкой».
   Лика – «крокодилом».
   Поздняя любовь блеснула как луч закатный. «Меня маленького так мало ласкали, что я теперь, будучи взрослым, принимаю ласки как нечто непривычное», – признавался одному адресату по другому поводу.
   Столь же трогательное признание – в письме к Ольге Книппер, актрисе Художественного театра, с которой связал свою жизнь: «Я привык к тебе, как маленький, и мне без тебя неуютно и холодно». «Я тебя очень люблю и буду любить». «Твой муж и твой друг навеки вечные».
   Но в это же время – в записной книжке Чехова: «чувство нелюбви, спокойное состояние, длинные, спокойные мысли».
   Откуда чувство нелюбви? Это предпочтение? Или констатация того, что есть?
   И философски: «Любовь. Или это остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь».
   Стало быть, и с Книппер – не идиллия?
   Он звал ее: собака, актрисуля, дуся.
   «Дуся моя, жена, пишу тебе последнее письмо…»
   Откуда знал, что оно действительно окажется последним?
* * *
   Он умер в Баденвейлере, немецком курорте, на ее руках, спокойно и тихо, выпив бокал шампанского, которое любил, и эта смерть – то, чем отблагодарило его Провидение за его жизнь.
   Как врач он видел много смертей, много умирающих. Одна женщина его поразила. Тоже докторша, дочь хозяйки, у которой когда-то снимали первую дачу в Сумах с рекой и прудом, с изобилием рыбы, соловьев, летних дождей и сюжетов. «У нее опухоль в мозгу; от этого она совершенно слепа, страдает эпилепсией и постоянной головной болью. Она знает, что ожидает ее, и стоически, с поразительным хладнокровием говорит о смерти, которая близка».
   Все, что черпал из жизни, годилось ему не для одной литературы. Для собственной жизни тоже, что составляло единое целое.
   Научившись жить, он научился и умереть.
   Он писал сестре, что идет «на поправку по-настоящему». То был единственный обман, который он, сказавший: «Я никогда не вру» – позволил себе с близкими.
   Кровь шла из легких.
   Потом перестала.
   Он уже почти не мог дышать.
   Жена колола морфий, чтобы мог забыться хоть на несколько часов.
   За три дня до конца вдруг сказал, что очень хочет белый фланелевый костюм. И когда жена «говорила, что костюм нельзя купить здесь, он, как ребенок, просил съездить в ближайший город Фрейбург и заказать по мерке хороший костюм».
   Съездила и заказала.
   Какое счастье, что в его смертный час рядом был человек, который мог выполнить его детское желание, из тех, о каких он всю жизнь молчал.
   Ольга Книппер записала:
   «Смерть чудесная была, без агонии, без страданий. Весь день лежал в номере, удивительно красивый. Ночью перенесли в часовню…»
 
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
   ЧЕХОВ Антон Павлович, писатель.
   Родился в 1860 году в семье лавочника. Профессиональный врач. В литературе начинал как автор коротких юмористических рассказов под псевдонимом Антоша Чехонте. В истории русской классики остались «Скучная история», «Дом с мезонином», «Дама с собачкой», «Палата № 6» и множество других рассказов, пьесы «Чайка», «Дядя Ваня», «Три сестры», «Вишневый сад». Был женат на актрисе МХАТ Ольге Книппер-Чеховой.
   Умер в 1904 году в Баденвейлере. Похоронен в Москве.

ЗАПАХ РЕЗЕДЫ
Иван Бунин и Вера Муромцева

   Первой девушке, на которой хотел жениться, юный Бунин пророчески сказал: «Я буду знаменит не только на всю Россию, а и на всю Европу».
   Она не поверила. Отказала. Тем более, он был младше на шесть лет. Потом жалела.
   А он страдал. Правда, в тот раз недолго.
   Вообще страдал из-за женщин как никто. И как никто умел написать любовь и страсть к женщине.
   Чувство накатывало и оглушало, как солнечный удар.
* * *
   После обеда вышли из ярко и горячо освещенной столовой на палубу и остановились у поручней. Она закрыла глаза, ладонью наружу приложила руку к щеке, засмеялась простым, прелестным смехом, – все было прелестно в этой маленькой женщине, – и сказала:
   – Я, кажется, пьяна… Откуда вы взялись? Три часа тому назад я даже не подозревала о вашем существовании. Я даже не знаю, где вы сели. В Самаре? Но все равно… Это у меня голова кружится или мы куда-то поворачиваем?
   Впереди была темнота и огни. Из темноты бил в лицо сильный, мягкий ветер, а огни неслись куда-то в сторону: пароход с волжским щегольством круто опи-сывал широкую дугу, подбегая к небольшой пристани.
   Поручик взял ее руку, поднес к губам. Рука, маленькая и сильная, пахла загаром. И блаженно и страшно замерло сердце при мысли, как, вероятно, крепка и смугла она вся под этим легким холстинковым платьем после целого месяца лежанья под южным солнцем, на горячем морском песке…
* * *
   Шедевры Бунина – «Митина любовь», «Жизнь Арсеньева», «Темные аллеи», «Солнечный удар» – все родились из пережитого. Острое чувство жизни и острое чувство любви томили его необыкновенно отзывчивую душу, принося ни с чем не сравнимое несчастье и такое же – счастье.
   Множество людей смотрелось и смотрится в поразительную прозу Бунина – как в зеркало.
* * *
   Поручик пробормотал:
   – Сойдем…
   – Куда? – спросила она удивленно.
   – На этой пристани.
   – Зачем?
   Он промолчал. Она опять приложила тыл руки к горячей щеке.
   – Сумасшествие…
   – Сойдем, – повторил он тупо. – Умоляю вас…
   – А, да делайте, как хотите, – сказала она, отворачиваясь.
   Разбежавшийся пароход с мягким стуком ударился в тускло освещенную пристань, и они чуть не упали друг на друга. Над головами пролетел конец каната, потом понесло назад, и с шумом закипела вода, загре-мели сходни… Поручик кинулся за вещами…
* * *
   В Грассе, маленьком французском городе на побережье Средиземного моря, совершали прогулку двое: мужчина и женщина. Он говорил ей:
   «Каждая моя любовь была катастрофа – я был близок к самоубийству… Я хотел покончить с собой из-за Варвары Панченко. Из-за Ани, моей первой жены, тоже, хотя я ее по-настоящему и не любил. Но когда она меня бросила, я буквально сходил с ума. Месяцами. Днем и ночью думал о смерти. И даже с Верой Николаевной…»
   Кто оборвал фразу: Бунин или Ирина Одоевцева? Это она запомнила разговор во время прогулки и воспроизвела в мемуарах.
   Вера Николаевна – последняя жена и главная любовь Бунина – присутствовала тут же. Не при разговоре. В Грассе. Здесь только что отбушевал его последний любовный роман. На глазах у нее. С нею – едва ли не как с наперсницей. С нею – ставшей почти подругой Галины Кузнецовой, начинающей писательницы, которой так страстно увлекся старый Бунин.