А восстание Костюшко 1794 года окончилось крахом по весьма простой причине. Он, народный герой, утверждал, что независимость Польши может быть завоевана только при поддержке крестьянства, которое одновременно будет воевать и за свое освобождение от крепостной шляхетской неволи. Но сломать сопротивление магнатов и шляхетства Костюшко не смог. Крестьяне, почувствовав это, перестали поддерживать шляхту, вследствие чего произошел полный разгром повстанцев Австрией и Пруссией и полный раздел Польши в 1795 году.
   …Театральное разрывание «тридцаток» андерсовскими офицерами естественно вписывалось во всю атмосферу, в которой жила шляхта, находясь в Советском Союзе. Генерал первым подавал своему окружению пример шляхетского поведения. Писатель и журналист Александр Кривицкий, друг Константина Симонова, бравший у Андерса интервью в декабре 1941 года в гостинице «Москва», вспоминает:
   «Генерал Андерс стоял передо мной во весь рост уже во френче, застегивая поясной ремень и поправляя наплечный. Он пристегнул у левого бедра саблю с замысловато украшенным эфесом – наверное, собирался на какой-то прием. Его распирало самодовольство.
   – Пока русский провозится с кобурой и вытащит пистолет, поляк вырвет из ножен клинок и… дж-и-ик! – Андерс картинно показал в воздухе, как легко и быстро он управится с саблей и противником.
   – Но, господин генерал, – по возможности спокойно сказал я, – несмотря на такое ваше преимущество, мы давно воюем, а вы еще держите саблю в ножнах, – он метнул на меня взгляд, из серии тех, какие должны убивать».
* * *
   В 1990 году журнал «Иностранная литература» громадным тиражом в 400 тысяч экземпляров (были времена наивысшего тиражного бума!) опубликовал не просто антисоветские, но насквозь антирусские от первой до последней строчки и, что самое скверное, во многом лживые воспоминания генерала Андерса «Без последней главы». Клеветнических измышлений, мифов и пропагандистской клюквы у этого генерала в мемуарах не счесть.
   Вот, к примеру, он вспоминает, что в госпитале во Львове, куда он попал в сентябре 1939 года после ранения: «Тут же мне показали обращение командующего фронтом Тимошенко к солдатам с призывом убивать офицеров». Имеется в виду некое рожденное в воспаленных польских головах «обращение» советского маршала «с призывом» к советским солдатам, чтобы те «убивали», естественно, польских офицеров.
   Сам ли Андерс придумал эту чушь или повторил ее за кем-то – не так важно. Важно то, что он включил ее в свои воспоминания. Как достоверный факт сообщив, как бы мимоходом, о том, как были воспитаны советские солдаты, которых уже в сентябре 1939 года якобы призывали убивать именно польских офицеров, словно бы готовя к будущим расстрелам в Катыни.
   А какие лживые рассказы выползали из-под пера шляхтича, когда он начинал размышлять, как историк, о битве под Москвой и вообще об отношении русских к солдатам и офицерам других национальностей. Тут Андерс поистине стяжает геббельсовские лавры, когда пытается уверить читателя, что во все военные времена русские генералы только и стремились к тому, чтобы проливать чью угодно солдатскую кровь, но только не русских:
   «Всех украинских партизан советское командование использует на московском фронте, а не на территории Украины. Ленинград защищали тоже украинцы, но их мало осталось в живых (украинцев, видите ли, пожалел польский шляхтич! – Ст. К.). На подступах к Москве гибли тысячи узбеков, татар и кавказцев и под Сталинградом – солдаты нерусского происхождения. Испокон веку (Андерс, наконец-то, делает глобальные исторические выводы. – Cm. К) Россия умела использовать янычаров. Когда нам рассказывали (кто? где? когда? – Ст. К) об этом умелом кровопускании порабощенным народом, мы помнили, что Суворов взял Прагу при помощи башкир и калмыков»… Бедная убогая шляхта! Настолько не умела воевать, что даже нецивилизованные, вооруженные луками, стрелами башкиры и калмыки, оказывается, громили и войска храброго Костюшки, и стотысячную кавалерию маршала Понятовского в войну 1812 года!
   Всех злобных глупостей в книге Андерса не перечесть. Некоторые из них объясняются атрофией памяти: «московское правительство, нарушая международное право, вероломно аннексировало польскую территорию…» – подумать только, что речь идет о западных областях Украины и Белоруссии, которые сам Андерс «аннексировал» у «московского правительства», участвуя в польском «набеге» 1920—21 года на измученную Гражданской войной Советскую Россию!
   А вот как генерал-историк неуклюже пытается переложить грех антисемитизма с больной головы на здоровую, то есть со шляхетства на советских людей:
   «Когда немцы заняли Киев, а румыны – Одессу, после 23 лет советского воспитания местное население устроило страшные погромы.
   Есть сведения (! – Ст. К), что в одном только Киеве было убито 80 тысяч человек». Создается такое впечатление, что генерал-мемуарист ничего толком даже не слышал о Бабьем Яре, о том, кто туда свозил под автоматами, кто отдавал приказы и кто расстреливал евреев.
   А как скрупулезно Андерс со злорадством высчитал, что, мол, целых двадцать три года советская власть «воспитывала» людей в духе интернационализма и все равно ничего не получилось. Да поляки несколько сот лет бок о бок жили со своими еврейскими соседями в каком-нибудь Едвабне и все равно в 1941 году сожгли их несчастных… Это – к вопросу о воспитании.
   Я уж не говорю о том, что генерал повторяет все западные мифы о том, что перед войной в Советском Союзе «общее число заключенных в лагерях и тюрьмах колебалось от 17 до 20 миллионов».
   Цифры поистине солженицынские, аж в 20 раз превышающие реальное число людей, находившихся в ГУЛаге в 1940 году. Но зачем была Андерсу объективная статистика, когда у него «есть сведения»…
   Однако наибольший и действительно объективный исторический интерес в книге представляют страницы, где Андерс рассказывает о том, как он вместе с генералом Сикорским, прилетевшим из Лондона, встречались и вели переговоры со Сталиным. Хотел или не хотел этого мемуарист, но характеры собеседников, их противостояние, напоминающее поединок, изображены в книге весьма увлекательно.
   Все дело в том, что, когда Сталин решил создать из интернированных в 1939 году пленных поляков несколько дивизий для борьбы в составе наших войск с немцами, его выбор пал на Андерса, как на будущего командующего. Андерса освободили из лагеря, поселили в «Метрополе»; ему сшили генеральскую форму и его принимает Сталин. Идет декабрь 1941 года.
   Андерс понимает, что судьба будущего Войска Польского и его судьба зависят от Сталина. Он не хочет, чтобы поляки воевали на Восточном фронте бок о бок с советскими частями, его тайная мечта как можно скорее собрать из советских лагерей всех поляков, избавить их насколько возможно от бытовых и продовольственных неурядиц на чужбине и каким-то образом добиться от Сталина, чтобы им была предоставлена возможность (невероятная в истекающей кровью стране!) эвакуироваться в Среднюю Азию, а оттуда на Ближний Восток под командование англичан, поближе к Европе, к Лондону, где сидит польское правительство в изгнании. Он в глубине души ужасается, что полякам придется вести изнурительные бои с немцами в России, но ему одновременно надо внушить Сталину, что поляки храбрые воины, что они готовы сражаться за родную Польшу, не щадя жизни.
   Оба генерала сыплют воинственными фразами, думая, что маршал Сталин примет их слова за чистую монету.
   «Мы все без исключения любим свою Отчизну и хотим войти в нее первыми, хотим как можно скорей отправиться в бой» (Андерс). «Мы хотим, чтобы удар наш был силен. Только тогда мы достигнем своей цели – поднимем боевой дух не только среди наших солдат, но прежде всего в Польше. Быть может., нам удастся сформировать часть армии в Иране, а потом она вместе с теми частями, что остаются в СССР, пойдет на фронт» (Андерс).
   Ему вторил генерал Сикорский:
   «Я предлагаю вывод всей армии и всего людского резерва в Иран, где климат, а также, несомненно, обеспеченная нам американо-английская помощь, возможно, дадут людям за короткое время прийти в себя, и мы сформируем сильную армию. Армия эта затем вернется сюда на фронт, чтобы занять на нем свое место. Это согласовано с Черчиллем. Со своей стороны, я готов официально заявить, что армия вернется на русский фронт и что она может быть усилена несколькими британскими дивизиями».
   Вот аж как забалтывались два польских говоруна, не понимая того, что Сталин видит их двоедушную игру.
   Советский вождь сразу же осознает, как поляки жаждут «скорее отправиться в бой» и «войти» в Польшу «первыми», и сразу же дает понять польским краснобаям, что понял всю их жалкую дипломатическую игру – и его ответ полякам напоминает нам диалоги шекспировских трагедий:
   «Я человек опытный и старый. Я знаю, что если вы выйдете в Иран, то сюда уже не вернетесь. Вижу, у Англии полно работы, и она нуждается в польских солдатах».
   Андерс начинает торговаться – просит увеличить количество пайков для поляков, просит оружия, транспорт, обмундирование, но Сталину уже ясно, что Андерс хочет войти в Польшу, освобожденную чужими руками, как ее «освободитель». Да и сам генерал в мемуарах не скрывает того, что он хотел обвести Сталина вокруг пальца:
   «Наступление в Европе, – думал Андерс, разговаривая со Сталиным, – должно пойти через Балканы, что было бы приятнее всего для Польши, потому что в момент разгрома немцев (нашими войсками! – Ст. К.) на территорию Польши вошли бы сила западных государств и польская армия».
   Прочитав эти затаенные мысли шляхтича, Сталин с присущей ему прозорливостью и прямотой подвел итог их дискуссии:
   «Если поляки не хотят воевать, пусть уходят. Мы их держать не станем. Если хотят, пусть уходят… Мне 62 годя, и я знаю: где армия формируется, там она и остаетсяОбойдемся и без вас. Можем всех отдать. Саш/ справимся (не забудем, разговор идет в декабре 1941 года! – Ст. К). Освободим Польшу и тогда отдадим вам ее»…
* * *
   Пророчество вождя оправдалось. Поляки отправились якобы обучаться военному делу в Узбекистан (куда уехали сотни тысяч эвакуированных советских людей), потом переправились в Иран, о чем Слуцкий написал стихотворенье, потом в Палестину и в конце концов добрались только до Италии.
   К своим хозяевам-англичанам, которые в мае 1944 года бросили польское пушечное мясо, но не на освобождение Польши, а на штурм итальянской деревеньки Монте-Кассино, где храбрый генерал положил в ущелье под огнем немецких пулеметов четыре тысячи своих жолнежей. На этом, в сущности, его военные деяния и закончились. Ни он, ни его воинство, одетое в английские мундиры, любящее отчизну и жаждавшее «войти в нее первыми», так и не увидели родной земли и никуда не вошли. Не пожелав после войны вернуться на родину, освобожденную не ими, но советскими войсками, воины Андерса остались на многие десятилетия в Европе в привычной для шляхты роли политических эмигрантов.
   Надрывающую душу песню об этой драме я слышал не раз во львовских и варшавских ресторанах: «Червоны маки на Монте-Кассино». Да и сам Андерс, как и его соратники, в Польшу не вернулся. В 1970 году гроб с его телом горстка друзей зарыла в итальянскую землю его поражения возле того же ущелья, усеянного дикими красными маками.
   Однако глубокое впечатление от разговора со Сталиным осталось у Андерса на всю жизнь, и он в своих воспоминаниях нарисовал рельефный образ советского вождя:
   «Позже меня часто спрашивали, какое впечатление производит Сталин, как он выглядит и как ведет себя.
   Сталин невысокого роста, коренастый, крепкий, широкоплечий, производит впечатление сильного мужчины. Бросается в глаза его большая голова, густые черные брови, черные, с проседью, усы, коротко остриженные волосы. Но больше всего врезаются в память глаза – черные, без блеска, ледяные. Даже когда он смеется, глаза его не смеются. Кроме того, весьма заметен (чего не видно на фотографиях) очень большой восточный нос. Движения очень сдержанные, как бы кошачьи. Говорит только по-русски, с довольно сильным кавказским акцентом, спокойно, обдуманно. Видно, что каждое его слово рассчитано. Властен, и это чувствуют все вокруг. В то время, когда я его видел, он одевался всегда в серый костюм: куртка полувоенного фасона с отложным воротником, застегнутая на все пуговицы (пуговицы костяные), брюки, заправленные в мягкие сапоги русского образца – голенища гармошкой. Этот костюм выделял его из окружения, все носили либо военную форму, либо типичные для России темно-синие гражданские костюмы. Он всегда был очень вежлив. Естественно, это выгодно отличало его от заикающегося Молотова с вечно злым лицом.
   Кроме Сталина и Молотова, который исполнял роль хозяина приема, были еще комиссары: Берия, адмирал Кузнецов, Микоян, Каганович, а также, если не ошибаюсь, Маленков, Щербаков, Жданов, Жуков и заместитель начальника Генштаба Василевский. Большинству из них не было и пятидесяти, хотя на своих постах они находились уже много лет., Каждый по отдельности был необыкновенно самоуверен и полон энергии, но в присутствии Сталина все, не исключая и Молотова, совершенно съеживались. Чувствовалось, что они ловят каждый его жест, каждое слово и готовы выполнить любой приказ во что бы то ни стало».
* * *
   Насколько живуче, несмотря на все уроки истории, пошлое либеральное полонофильство в среде нашей интеллигенции, я понял в последний раз недавно, когда прочитал книжку Л. Аннинского «Русские плюс»: «Разделов было не три, а четыре, но о четвертом мы не смели знать, мы и заикнуться бы не могли, – так назвать драму 1939 года»… «Когда Сталин и Гитлер разорвали Польшу…» «Польская трагедия знаком вошла в сознание молодых русских шестидесятников фильмами Вайды, Мунка, Кавалеровича. Это от них мы узнали, как бесстрашно – сабля в ладонь! – бросалась польская кавалерия на танковые колонны вермахта»… Но чем тут восхищаться? «Сабля в ладонь», «вжик-вжик», жесты генерала Андерса…
   Пора бы «шестидесятникам» понять, что они остались живы в годы той страшной войны благодаря «оловянному терпению» русского народа, который, затянув пояс, строил по воле Сталина Магнитку и Кузбасс, выплавлял танковую броню и создавал танки в то время, как бесстрашные поляки сеяли овес для кавалерии и точили сабли, чтобы бросаться на бронированные колонны вермахта. Как тут не быть шести миллионам убитых*?
   Трагикомическая сцена борьбы польской кавалерии с танками вермахта, восхитившая Аннинского, похожа на сцену из романа «Война и мир», в которой обожающие Наполеона польские уланы в ответ на его распоряжение отыскать брод и перейти на конях Неман в припадке верноподданнических чувств просят разрешить им переплыть реку, не отыскивая брода. Адъютант императора милостиво разрешает им показать свою удаль:
   «Как только адъютант сказал это, старый усатый офицер с счастливым лицом и блестящими глазами, подняв кверху саблю, прокричал: «Виват!» – и, скомандовав уланам следовать за собой, дал шпоры лошади и поскакал к реке. Он злобно толкнул замявшуюся под собой лошадь и бухнулся в воду, направляясь в глубь к быстрине течения. Кони уланов поскакали за ним. Было холодно и жутко на середине и на быстрине течения. Уланы, цепляясь друг за друга, сваливались с лошадей, лошади некоторые тонули, тонули и люди, остальные старались плыть, кто на седле, кто держась за гриву. Они старались плыть вперед на ту сторону и, несмотря на то, что за полверсты была переправа, гордились тем, что они плывут и тонут в этой реке под взглядами человека, сидевшего на бревне и даже не смотревшего на то, что они делали. Когда вернувшийся адъютант, выбрав удобную минуту, позволил себе обратить внимание императора на преданность поляков к его особе, маленький человек в сером сюртуке встал и, подозвав к себе Бертье, стал ходить с ним взад и вперед по берегу, отдавая ему приказания, и изредка недовольно взглядывал на тонущих улан, развлекавших его внимание…
   Человек сорок улан потонуло в реке, несмотря на высланные на помощь лодки. Большинство прибилось назад к этому берегу. Полковник и несколько человек переплыли реку и с трудом влезли на тот берег. Но как только они влезли в обшлепнувшемся на них, стекающем ручьями мокром платье, они закричали: «Виват!», восторженно глядя на то место, где стоял Наполеон, но где его уже не было, и в ту минуту считали себя счастливыми».
   Что говорить – красивая сцена, вошедшая в историю. Это не то, что рассказ о сражавшейся с «оловянным терпением» батарее капитана Тушина, о которой, конечно же, «было забыто».
   Читая эту сцену, поневоле вспоминаешь слова Черчилля о поляках: «они, должно быть, очень глупы», а заодно приходишь к грустной мысли о том, что Лев Николаевич Толстой, столь беспощадно высмеявший шляхетское фанфаронство, никоим образом не может претендовать на звание «русского интеллигента», впрочем, как и все другие гении нашей литературы.
   Но поляки не были бы поляками, если бы не переплавляли (как, впрочем, и русские) свои поражения (даже бесславные) в бессмертные легенды. Вот они и сложили о кровавой и нелепой бойне при Монте-Кассино щемящую душу песню, которая для них стала той же самой вечной опорой, что для нас «Слово о полку Игореве» или вальс «На сопках Маньчжурии»…

«Каждый, к сожаленью, волен…»

   В сороковом году прошлого века мы с матерью жили неподалеку от русского города Ямбург, переименованного позже в Кингисепп в честь эстонского революционного деятеля, в деревне Губаницы, куда матушка получила направление на работу в сельскую больницу.
   Каждое воскресенье к нам приезжал из Ленинграда отец, который некогда дал мне польское имя. Он всегда привозил сыну в подарок какую-нибудь книгу и вечером читал ее вслух. Так я услышал впервые «Тараса Бульбу» и влюбился во всех героев сказочной повести. Не желая расставаться с ними, мы с отцом придумали такую игру. Уединялись в дальнем углу больничной усадьбы, где вдоль натоптанных тропинок росли, покачивая пепельными соцветиями, могучие стебли подорожника, каждый из нас выбирал себе несколько стеблей пожестче, и начиналась игра.
   – Ну, где твой Остап? – подзадоривал меня отец, храбро помахивая толстым сочным стеблем. – Мой польский воевода пан полковник готов с ним сразиться.
   – А вот он Остап! – принимал я вызов, выхватывая из своего пучка самый жилистый стебелище и подставляя его под сабельный удар полковника. Отец с размаху ударял своим подорожником по моему, но лишь наносил ему легкую рану… следующий удар был за мной, и я лупил что есть мочи по тучной полковничьей шее, и так, поочередно обмениваясь ударами и приговаривая «не гнутся еще казаки» – или «еще Польска не згинела», мы рубились до тех пор, пока, измочаленная и растрепанная, не отлетала голова либо у пана полковника, либо у бесстрашного Остапа.
   Но каюсь: иногда я изменял запорожцам, выбирая себе подорожник с пушистым сизоватым султаном, потому что он, как мне казалось, был похож на красавца предателя Андрия, который вылетал на крыльях самозабвенного шляхетского гонора навстречу своей ослепительной смерти. Шестьдесят лет прошло со времен той довоенной игры, а я все помню, как будто только вчера вечером отец читал мне вслух о том, как «…отворились ворота, и вылетел оттуда гусарский полк, краса всех конных полков. Под всеми всадниками были все как один бурые аргамаки. Впереди других понесся витязь всех бойчее, всех красивее. Так и летели черные волосы из-под медной его шапки; вился завязанный на руке дорогой шарф, шитый руками первой красавицы. Так и оторопел Тарас, когда увидел, что это был Андрий».
   А кто же справится с витязем Андрием, влюбленным в знатную полячку, с этим прекрасным безумцем, предателем веры и Сечи Запорожской? Ну, конечно, только старый Тарас, и сцена встречи отца с сыном каждый раз потрясала мою детскую душу. Когда отец, читая повесть, доходил до картины: «Оглянулся Андрий: пред ним Тарас!», – все мое существо содрогалось от восторга и ужаса, и я шептал про себя, как молитву: «– Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?»
   А сколько бессмертных пословиц и поговорок из великой повести малороссиянина Гоголя вошло в русский язык: «Есть еще порох в пороховницах», «сила одолела силу», «нет уз святее товарищества», «отыскался след Тарасов», «я тебя породил, я тебя и убью», «за сичь, за веру!».
   Нет, если бы я получил пожизненный срок в одиночной камере и мне задали бы пошлый вопрос, какие три книги ты возьмешь на всю оставшуюся жизнь читать и перечитывать, я попросил бы «Капитанскую дочку», да «Записки охотника», да «Тараса Бульбу».
   Ах, как красиво умирают и ляхи и запорожцы у Гоголя! Не хуже, чем троянцы и ахеяне в «Илиаде». Одна сцена, в которой куренной атаман Кукубенко вершит свой поединок со «знатнейшим из панов княжеского роду», чего стоит!
   «…не поддался лях, все еще силился нанести врагу удар, но ослабела упавшая вместе с саблею рука. А Кукубенко, взяв в обе руки свой тяжелый палаш, вогнал его ему в самые побледневшие уста. Вышиб два сахарные зуба палаш, рассек надвое язык, разбил горловой позвонок и вошел далеко в землю. Так и пригвоздил он его там навеки к сырой земле. Ключом хлынула вверх алая, как надречная калина, высокая дворянская кровь и выкрасила весь обшитый золотом желтый кафтан его…»
   Но и сам Кукубенко гибнет прекрасной смертью, не хуже, чем польский княжич:
   «Козаки, козаки! Не выдавайте лучшего цвета вашего войска! Уже обступили Кукубенка, уже семь человек только осталось из всего незамайковского куреня; уже и те отбиваются через силу; уже окровавилась на нем одежда. Сам Тарас, увидя беду, поспешил на выручку. Но поздно подоспели козаки: уже успело ему углубиться под сердце копье… Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги… И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы под руки и понесли к небесам. Хорошо будет ему там. «Садись, Кукубенко, одесную меня! – скажет ему Христос, – ты не изменил товариществу…»
   Поистине до сих пор не могу понять, почему после того, как судьба Тараса Бульбы за целых полтора века вошла в сознание и чувства нескольких поколений в России и на Украине, как после этого нашлись в мире силы, которые смогли расчленить наше восточнославянское тело, разрубить палашом наш общий позвоночник и разорвать нашу единую душу…
* * *
   В 1964 году в возрасте тридцати двух лет мне повезло впервые поглядеть ближайший Запад, то есть побывать в настоящей Польше. Львов все же не заграница! В составе писательской туристической группы было три-четыре русских человека – я, жена Александра Межирова Леля, редактор издательства «Советская Россия» Глеб Панферов. Последний во время поездки частенько бывал выпивши, и, глядя на него, Межиров острил, как я понимал, специально для меня: «у него такое выражение лица, что я постоянно вспоминаю слова Бабеля о Менделе Крике, – помните, Станислав? – который думал только «об том, чтобы выпить рюмку водки и дать кому-нибудь по морде!» Остальные человек восемь поэтов, прозаиков и публицистов были соплеменниками Бабеля. С Александром Межировым за эти десять дней я сблизился особенно тесно. Выпивали с ним по вечерам в номеpax водку «Выборову», рассуждали о Пушкине и Мицкевиче. Он приглашал меня побродить по польским рынкам и магазинам, где демонстрировал чудеса сообразительности, показывая, как надо выбирать ту или иную вещь, как торговаться, и когда он прочитал мне одно из своих стихотворений, в котором были строки:
 
Был когда-то изящен и тонок,
а теперь – ну и пусть! Ну и пусть! —
продавщицы из комиссионок
знают вкусы его наизусть…
 
   я понял, что он потомок не только Исаака Бабеля, но и бессмертного Янкеля из «Тараса Бульбы».
   Иногда за завтраком он протягивал мне письмо в конверте с надписью «Пану Станиславу», в котором я читал его размышления о литературе, о поэтах, о наших спутниках по путешествию. Письма были остроумны и увлекательны. Он как будто изучал меня и в то же время пытался мягко управлять моими мыслями.
   С чувством телячьего восторга и вольности я бродил по Старому Мясту – восстановленному поляками, что называется, «с иголочки» аж до каждого отполированного булыжника, заглядывал в средневековые костелы, читал изречения на мемориальных досках о том, что здесь у этой стены немцами было расстреляно столько-то польских патриотов.
   Пока мои деловые соотечественники устремлялись к рыночным развалам из дешевых джинсов и кожаных курток, шушукались с гостиничными горничными о тайной продаже за злотые баночек черной икры, электробритв и «Столичной» водки, я бродил по ухоженным польским паркам, дышал воздухом, исходящим от цветущих каштанов, сыростью, ползущей от мутной Вислы, или на родине Шопена в Желязовой Воле вспоминал, как моя мать, растившая нас с сестрой без отца, все-таки выкроила какие-то деньги и купила в сорок шестом году громадный, старый, темно-вишневый рояль. Он занял чуть ли не половину нашей единственной комнатенки, где мы ютились вчетвером. Угол под роялем зимой всегда сверкал, покрытый слоем инея. Однажды мать пришла измученная с работы из военного госпиталя, подняла лакированную крышку сказочного инструмента, исполнила один из гениальных этюдов Шопена, а потом бросила руки на клавиши, положила на руки лицо и расплакалась…