– Настолько ли я мужчина?! Почтенный траппер, наше с вами знакомство слишком недавнего происхождения, иначе вы не задавали бы вопросов, которые могут привести к жаркому спору между нами. Настолько ли я мужчина! Я притязаю на принадлежность к классу mammalia – то есть млекопитающих, к отряду приматов, к роду homo! Таковы мои физические атрибуты; что касается моих моральных свойств, об этом пусть судит потомство, мне же надлежит хранить молчание.
   – Не знаю, что за лекарство «трибута», но на мой суд от всех ваших снадобий ни здоровья, ни сытости! А вот от морали еще не бывало вреда ни одному живому человеку, привык ли он жить в лесах или среди дымящих труб и застекленных окон. Нас-то с вами, друг, разделяют только два или три трудных слова. Я и сам держусь того мнения, что привычка и свобода научат нас лучше понимать друг друга и мы станем, в общем, одинаково судить о роде человеческом и о жизни… Тихо, Гектор, тихо. Чем ты недоволен, песик? Не привык к запаху человеческой крови?
   Удостоив философа природы благосклонно-сострадательной улыбкой, доктор, чтобы при ответе меньше напрягать голос, а жестам и позе придать больше величия и свободы, снова выступил на два шага из чащи, куда его уже завел избыток мужества.
   – Homo есть homo, – сказал он, простирая для вящей убедительности руку. – Что касается животных функций организма, то в них неизменно наличествуют гармония, порядок, соразмерность, объединяющие в одно целое весь род, или genus; но на этом сходство кончается. В силу своего невежества человек может деградировать настолько, что займет место у самой черты, отделяющей его от животного; и напротив, познание может возвысить его до сближения с великим Творящим духом; скажу больше: если бы ему были даны достаточный срок и возможность, кто знает, не овладел ли бы он всей совокупностью знаний и, следственно, не стал ли бы равен самому Движущему началу?
   Старик долго стоял в глубоком раздумье, опершись на ружье; потом покачал головой и ответил с той прирожденной твердостью, перед которой жалкой показалась напускная внушительность его противника:
   – Это все от гордыни! Я прожил на земле восемь десятков лет и все эти годы видел, как растут и умирают деревья. И все же я не знаю, почему раскрывается под летним солнцем почка и почему опадает лист, когда его схватит морозом. Ученость, сколько ни хвалился ею человек, ничтожна в глазах вседержителя, который в скорби смотрит с облаков на гордость и суетность своих созданий. Вот вы думаете, что так это легко подняться на место всевышнего судьи! Ну, а можете вы мне что-нибудь рассказать о начале и о конце? Вы, знаток по части болезней и лекарств, можете вы мне сказать, что есть жизнь и что такое смерть? Почему орел живет так долго и почему бабочке отпущен такой короткий срок? Скажите мне совсем простую вещь: почему собака беспокоится, когда вы, хотя и провели все свои дни, уткнувшись в книги, не видите причин для беспокойства?
   Доктор, несколько смущенный достойным видом старика и силой его слов, перевел дух, как борец, только что освободившийся от мертвой хватки противника, и, спеша воспользоваться паузой в его речи, провозгласил:
   – В собаке говорит инстинкт.
   – А что это за особый дар – инстинкт?
   – Низшая ступень разума. Своего рода таинственное сочетание мысли и материи.
   – А что такое, по-вашему, мысль?
   – Достопочтенный венатор, такая манера вести спор делает невозможным какие бы то ни было определения, и она, смею вас уверить, не допускается ни одной школой.
   – Если так, то ваши школы похитрее, чем я думал до сих пор: ведь при такой манере легче всего показать всю их тщету, – возразил траппер, сразу обрывая диспут, едва лишь доктор вошел во вкус. Нагнувшись к своей собаке, он принялся играть ее ушами, чтобы успокоить ее тревогу. – Не дури, Гектор, что ты ведешь себя как необученный щенок? Ты же у меня разумный пес! Ты всему научился на собственном тяжком опыте, а не бегая, уткнувшись носом в след других собак, как мальчишка в поселениях идет по тропе, указанной школьным учителем, правильна она или неправильна… Так как же, приятель, раз вы так много можете, способны вы заглянуть в чащу? Или мне идти туда самому?
   Доктор опять напустил на себя решительный вид и без дальнейших разговоров снова, как его просили, углубился в чащу. Собаки до сих пор слушались уговоров старика и не поднимали лая, а только время от времени тихо скулили. Но, когда они увидели, что естествоиспытатель пошел вперед, молодой кобель, как его ни удерживали, сорвался с места и быстро обежал круг, обнюхивая землю; потом стал рядом со старым Гектором и громко завыл.
   – Скваттер со своими оставил на земле крепкий запах. – Он ожидал, что ученый разведчик подаст знак следовать за собой. – Может, этот грамотей хоть чему-то научился в школе и не забудет, по какому делу послан.
   Доктор Батциус уже исчез в кустах, и траппер начал выказывать признаки нетерпения, когда увидел, что натуралист, пятясь, возвращается из чащи, не отводя завороженных глаз от места, только что покинутого им.
   – Доктор совсем ошалел: наскочил, должно быть, на какую-то нечисть! – сказал, отпуская Гектора, старик и подошел к натуралисту, который, казалось, ничего не видел и не слышал. – Что там такое, приятель? Уж не открылась ли вам новая страница в книге мудрости?
   – Василиск! – пробормотал доктор, и каждая черта его искаженного лица выразила смятение. – Животное из отряда серпенс, то есть змей. Я полагал до сих пор по его атрибутам, что оно принадлежит к области легенд, но, как видно, творческая сила природы не слабее человеческой фантазии.
   – Ну и что такого! В прериях все змеи безобидные; разве что гремучая, если ее раздразнить, может иногда броситься на человека, но и она, прежде чем пустить в ход свои ядовитые зубы, сперва погремит хвостом. Господи, как смиряет гордыню страх! Взять хоть этого ученого: он обычно так и сыплет длинными словами, которые у простого человека не уместились бы во рту, а сейчас он сам не свой, и голос стал у него пронзительным, как свист козодоя. Мужайся! Что там еще, приятель?.. Ну что?
   – Чудовище! Лузус натурэ! Диво, которое природе вздумалось создать в доказательство своего могущества! Никогда раньше мне не приходилось наблюдать такого смешения ее законов или видеть особь, которая бы так решительно опровергала своим существованием установленное разделение на отряды и семейства. Я должен записать, как оно выглядит… – Доктор шарил уже по карманам, ища свои записи, но руки его дрожали и не слушались. – Пока есть время и возможность это сделать… Глаза – завораживающие; окраска – переливчатая, многоцветная, интенсивная…
   – Скажешь, с ума сошел человек! Какой там еще замораживающий взгляд или многоцветная краска? – заворчал траппер, начиная уже беспокоиться, что его отряд так долго стоит на открытом месте. – Когда в кустах и впрямь притаилась змея, покажи мне эту тварь, и, если она не удалится по доброй воле, что ж, придется затеять спор, и он решит, кому владеть местом.
   – Вон там! – Доктор указал на густую поросль шагах в двадцати от них.
   Траппер с полным спокойствием направил взгляд, куда ему показывали, но как только его наметанный глаз различил предмет, опрокинувший всю философию натуралиста, он и сам вздрогнул, вскинул было ружье, но тут же опустил его, как будто рассудив, что стрелять не следует. Ни первое инстинктивное движение, ни быстрая перемена намерения не были беспричинны. У самого края заросли прямо на земле лежал живой шар, такой в самом деле странный и страшный, что оправдывал смятение естествоиспытателя. Трудно было бы описать форму и цвет этого необычайного предмета; скажем только, что был он почти правильной формы и являл все цвета радуги, перемешанные без заботы о гармонии или четко выраженном рисунке. Преобладающими цветами были черный и кроваво-красный. Но эти два главных тона странно и дико перемежались белыми, желтыми и лиловыми полосами. Если бы дело было только в этом, было бы трудно утверждать, что предмет обладает жизнью, ибо лежал он неподвижно, как камень. Но пара темных, горящих, медленно вращаемых глаз, зорко наблюдавших за малейшим движением траппера и его товарища, неоспоримо доказывали, что шар наделен жизнью.
   – Ваша змея не что иное, как лазутчик, если я хоть что-то смыслю в индейской росписи и в индейских хитростях! – проворчал старик. Он оперся на свое ружье и твердо, с невозмутимым спокойствием смотрел на странный предмет. – Он хочет нас одурачить, вот и придал себе такой вид, чтобы мы приняли голову краснокожего за камень, покрытый осенними листьями. А может, у него на уме иная какая-нибудь чертовщина?
   – Это животное – человек? – спросил доктор. – Оно из рода homo? А я-то вообразил, что открыл новый, не описанный доныне вид!
   – Такой же человек, такой же смертный, как всякий воин в этих степях. Эх, в былые дни… Был бы глуп краснокожий, если бы посмел показаться вот так одному охотнику, которого я назвал бы вам по имени.., но который теперь слишком стар и близок к концу своих дней, а потому он уже не охотник – только жалкий траппер! Надо бы заговорить с чертенком: пусть узнает, что перед ним не безбородые мальчишки, а мужчины. Вылезай-ка, приятель, – продолжал он на языке дакотов, принятом у множества индейских племен, – в прерии найдется место еще для одного воина.
   Глаза, казалось, загорелись свирепей, чем раньше, но шар (который, по догадке траппера, был не чем иным, как человеческой головой, начисто обритой, по обычаю западных воинов) лежал по-прежнему неподвижно и не подавал других признаков жизни.
   – Вы ошиблись! – воскликнул доктор. – Это животное даже не из класса млекопитающих и уж никак не человек.
   – Так оно выходит по вашей науке, – усмехнулся траппер, откровенно торжествуя. – Да, так судит человек, который глядел в такое множество книг, что его глаза уже не могут отличить, где лось, где рысь! А вот Гектор, он собака по-своему образованная; и, хотя его грамотности недостало бы, чтобы разобрать хоть один стих в молитвеннике, а уж такою шуткой вы мою собаку не обманете! Коли вы думаете, что эта тварь не человек, я покажу вам ее сейчас во весь рост, и тогда неграмотный старый траппер, который за всю жизнь и дня не просидел по доброй воле рядом с букварем, скажет, как ее назвать! Не бойтесь, я не собираюсь учинить насилие – только припугну чертенка, чтобы он вылез из своей засады.
   Траппер с самым спокойным видом поднял ружье, осмотрел затвор и проделал все необходимые эволюции, постаравшись при этом выказать как можно больше враждебности. Когда он решил, что индеец достаточно встревожен, он так же медленно и внушительно поднял ружье к плечу и громко крикнул:
   – Вот что, друг, я, как говорится, несу либо мир, либо войну. Нет, перед нами в самом деле не человек, как здесь утверждал более мудрый из нас, так что не будет никому вреда, если пальнуть в эту кучу листьев!
   Он еще не договорил, а ствол ружья уже начал клониться, и постепенно старик взял верный и, как могло бы оказаться, роковой прицел, когда стройный, высокий индеец выскочил из-под покрова листьев и ветвей (которые он сгреб на себя при появлении белых) и, выпрямившись во весь рост, громко крикнул;
   – Уэг!

Глава 18

   Кров Филемона маска эта – под ним Юпитер.
Шекспир, «Много шума из ничего»

   Траппер, и не думавший стрелять, снова опустил ружье и рассмеялся, радуясь своей счастливой выдумке. Натуралист отвел глаза от дикаря и уставился на старика.
   – Эти черти, – ответил тот на его удивленный взгляд, – часами лежат вот так, точно спящие аллигаторы, которые во сне измышляют всякие дьявольские подвохи; но, когда им покажется, что надвинулась настоящая опасность, они, как все прочие смертные, думают только о том, как бы вернее спастись. Но это лазутчик в боевой раскраске; значит, поблизости есть еще воины из его племени. Надо бы выведать у него правду, потому что отряд враждебных индейцев окажется для нас опасней, чем скваттер со всей своей семьей.
   – Перед нами поистине весьма отважная и опасная разновидность! – сказал доктор, когда его оцепенение прошло и он наконец вздохнул всей грудью. – Это буйная порода, ее нелегко отнести к определенному разделу по общепринятым признакам различия. Поговорите с ним, но пусть ваши слова будут вполне миролюбивы.
   Старик бросил острый взгляд в одну сторону, в другую, вперед и назад, чтоб увериться, в самом ли деле незнакомца не сопровождают другие индейцы, и, подняв раскрытую ладонь – обычный знак мирных намерений, – смело двинулся вперед. Индеец между тем не выдавал своего беспокойства – и лицо, и осанка, и весь его вид выражали удивительное достоинство и бесстрашие. Он дал трапперу подойти совсем близко – возможно, осторожный воин полагал, что при различии в оружии сокращение расстояния между ним и пришельцами ставило его в более равные с ними условия.
   Так как обрисовка этого человека может дать некоторое представление о внешнем облике целой расы, пожалуй, стоит задержать течение нашего рассказа и предложить читателю хотя бы несовершенное его описание. Когда бы Олстон или Гриноу45 хотя бы ненадолго отвели свой взор от образцов античного искусства и присмотрелись к этому гонимому народу, тогда немного бы осталось сделать таким, как мы, неискусным художникам.
   Индеец этот, высокий и статный, каждой своей чертою был воин и поражал удивительной соразмерностью сложения. Сбросив свою маску – наспех собранные разноцветные листья, – он, как и подобало воину, явил важный, достойный и, мы добавим, грозный вид. Его лицо было на редкость благородно и приближалось к римскому типу, хотя кое-какие второстепенные черты указывали скорей на азиатских предков. Своеобразный оттенок кожи был как будто от природы предназначен создавать впечатление воинственности, чему немало способствовала особая военная раскраска, придававшая лицу выражение дикой жестокости. Но, словно презирая обычные ухищрения своего народа, он не изуродовал лицо свое шрамами, как обычно делают дети лесов для поддержания славы храбрецов – подобно тому как гордятся шрамами на лицах наши усачи кавалеристы. Он ограничился тем, что навел на щеки широкие черные полосы, резко и красиво оттенившие яркий отлив его смуглой кожи. Голова его была, по обычаю, обрита до самой макушки, а с макушки свешивался, как вызов врагам, широкий рыцарский чуб – так называемая «скальповая прядь». Подвески, продеваемые в уши, были сейчас сняты – разведчику они могли помешать. Несмотря на позднюю осень, тело его было почти обнажено; всю одежду составлял плащ из тонко выделанной оленьей шкуры, покрытый красивой, хоть и безыскусственной росписью, изображающей некие славные подвиги. Этот плащ был накинут небрежно – как будто ради красоты, а не в заботе о тепле, постыдной для мужчины. На ногах у него были суконные красные гетры – единственное свидетельство, что он поддерживает некоторое общение с бледнолицыми торговцами. Но, как будто затем, чтоб искупить эту единственную уступку женственному тщеславию, они от завязок колен до мокасин на ступнях были сплошь отделаны страшной бахромой из человеческих волос. Одной рукой он придерживал короткий лук из гикори, в другой же, почти не опираясь на него, сжимал длинное, с изящным ясеневым древком копье. За спину был закинут колчан из шкуры кугуара, украшенный хвостом этого зверя, а с шеи на шнуре, свитом из сухожилий, свешивался щит в причудливых рисунках, повествующих о других его воинских подвигах.
   Когда траппер подошел к нему, воин сохранил ту же спокойную, горделивую позу, не выказывая ни нетерпеливого желания выяснить, что представляет собой приближающийся, ни хотя бы тень намерения укрыться самому от пытливого осмотра. Только глаза его, темней и ярче, чем у лани, метали взгляд то на одного, то на другого пришельца, не успокаиваясь ни на миг.
   – Мой брат далеко ушел от своей деревни? – спросил старик на языке пауни, вглядевшись в раскраску и приметив другие признаки, по каким наметанный глаз распознает в американских пустынях воинов разных племен, как моряк различает далекий парус.
   – До городов Больших Ножей еще дальше, – был лаконичный ответ.
   – Почему Волк-пауни зашел так далеко от излучин родной реки и странствует без коня в пустынном месте?
   – Разве у бледнолицых женщины и дети могут жить без бизоньего мяса? В моем вигваме голод.
   – Мой брат слишком юн, чтобы владеть вигвамом, – возразил траппер, неотрывно глядя в недвижное лицо молодого воина. – Но он, я вижу, смел, и, конечно, многие вожди предлагали ему в жены своих дочерей. Только он взял по ошибке (старик указал на стрелу, зажатую в пальцах руки, опиравшейся на лук) стрелы с зазубренным наконечником – такие не годны в охоте на буйвола. Разве пауни, убивая дичь, любят сперва истерзать ее ранами?
   – Хорошо быть наготове против сиу. Их не видно, но каждый куст может их скрывать.
   – Слова этого человека дышат правдой, – тихо сказал траппер по-английски. – И посмотреть на него – он крепкий паренек и храбрый. Только слишком молод – едва ли какой-нибудь важный вождь. Все-таки разумней будет говорить с ним по-хорошему; если дойдет до схватки со скваттером и его семейкой, лишняя рука на той или другой стороне может решить исход. Ты видишь, мои дети устали, – продолжал он на языке прерий, указывая на свой маленький отряд, уже подошедший поближе. – Мы хотим сделать привал, и поесть. Мой брат считает это место своим?
   – Скороходы от народа с Большой реки говорили нам, что ваше племя сговорилось со смуглолицыми, которые живут за Соленой водой, и что прерии теперь стали полем охоты Длинных Ножей!
   – Это правда; я слышал то же самое от охотников и звероловов на Платте. Но мой народ вступил в сделку с французами, а не с теми людьми, которые завладели Мексикой.
   – И воины идут вверх по Большой реке посмотреть, не обманули ли их при продаже?
   – Боюсь, и это отчасти верно; пройдет немного времени, и проклятые шайки лесорубов и дровосеков двинутся за ними по пятам, чтобы покорить леса и степи, которые раскинулись так привольно на запад от вод Миссисипи; и тогда земля превратится в населенную пустыню от берегов Большой реки до подошвы Скалистых гор; она наполнится всем, что создали мерзость и ловкость человека, и потеряет приятность и красоту, какою ее одели руки творца!
   – А где были вожди Волков-пауни, когда заключена была сделка? – вдруг спросил молодой воин, и смуглое его лицо на мгновение зажглось яростью. – Разве можно продать народ, как шкуру бобра?
   – Верно, очень верно! И где были честность и правда? Но так повелось на земле, что сила всегда права; и что угодно сильному, то слабый должен называть справедливым. Если бы законы Ваконды так же чтились пауни, как законы Длинных Ножей, ваши права на прерию были бы столь же тверды, как право самого великого вождя в поселениях на дом, где он спит.
   – У путника белая кожа, – сказал молодой индеец и подчеркнул свои слова, приложив палец к жесткой, сморщенной руке траппера. – Может быть, сердце его говорит одно, а язык другое?
   – Ваконда белого человека имеет уши, и они у него закрыты для лжи. Взгляни на мою голову: она как покрытая инеем сосна, и скоро лежать ей в земле. Неужели я захочу, чтобы Великий дух, когда я буду стоять перед ним, обратил ко мне пасмурное лицо?
   Пауни грациозным движением перекинул щит на плечо и, положив руку на грудь, склонил голову в знак почтения к сединам траппера, после чего его глаза стали спокойней, а лицо смягчилось. Все же он сохранял прежнюю настороженность, как будто недоверие только убавилось, но не было вовсе отброшено. Когда установилась эта сомнительная дружба между степным воином и бывалым звероловом, последний стал объяснять Полю, как располагаться на привал.
   Пока Инес и Эллен сходили с осла, а Мидлтон с бортником помогали им устроиться поудобнее, старик возобновил свою беседу с индейцем, говоря на языке пауни, но то и дело переходя на английский, когда ее перебивали своими замечаниями Поль или доктор. Между пауни и траппером шло своеобразное соревнование: оба изощрялись как могли, стараясь каждый выяснить цели другого, не подав при этом виду, что стремятся их узнать. Как это бывает обычно, когда борьба идет между равными противниками, ни тот, ни другой ничего не добились. Чтобы уяснить себе, в каком положении находится племя Волков, старик задал все вопросы, какие ему подсказали его изобретательность и опыт: каков был урожай, большие ли сделаны запасы на зиму и как сложились у Волков отношения с различными воинственными соседями, – но не получил ни одного ответа, который хоть сколько-нибудь объяснил бы ему, почему одинокий воин забрел так далеко от поселений своего народа. Не менее изобретательны были и вопросы индейца, хотя он задавал их с большим достоинством и деликатностью. Он высказал свои соображения о торговле мехами, поговорил об удачах и неудачах белых охотников – тех, с какими он встречался лично, или тех, кого знал лишь понаслышке; и даже упомянул о непрестанном вторжении народа «его великого отца» (как он осторожно именовал правительство Соединенных Штатов) в земли, где ведет охоту племя Волков-пауни. Однако странная смесь любопытства, презрения и негодования, временами пробивавшихся сквозь его индейскую сдержанность, позволяла угадать, что чужеземцев, посягающих на права его племени, он знает больше по рассказам. Его незнакомство с белыми подтверждалось также и тем, как он глядел на обеих женщин, и короткими, энергическими возгласами удивления, порою вырывавшимися у него.
   Юный воин говорил с траппером, а сам то и дело отводил взгляд, чтобы полюбоваться одухотворенной полудетской красотой Инес. Так мог бы смотреть человек на неземное, неизъяснимо прелестное существо. Было очевидно, что сейчас он впервые в жизни видит одну из тех женщин, о которых часто рассказывали старейшины племени, описывая их как самое прекрасное, что может вообразить человек. На Эллен он глядел не так восторженно, но все же суровый взор молодого воина отдавал должное и ее красоте, более зрелой и, пожалуй, более живой. Однако это восхищение так умеряла привычная сдержанность, так приглушала воинская гордость, что оно не ускользнуло только от опытного взгляда траппера. Слишком хорошо знакомый с нравом индейцев и слишком ясно понимая, как важно правильно понять характер незнакомца, старик самым пристальным образом следил за каждой черточкой его лица, за малейшим его движением. Между тем сама Эллен, ничего не подозревая, с обычным своим усердием и нежностью хлопотала вокруг слабенькой и нерешительной Инес, и на ее открытом лице отражались то радость, то внезапное смущение – в зависимости от того, надежду или сомнения внушала ей мысль о совершенном шаге. Как понятны эти колебания в юной девушке, попавшей в такое положение!
   Другое дело Поль. Осуществились два его заветных желания: во-первых, Эллен была с ним, во-вторых, он одержал верх над сыновьями Ишмаэла! И теперь, успокоенный, он исполнял порученное ему дело с таким легким сердцем, как если бы уже вел свою любезную после торжественного брачного обряда в свой дом, где никто бы не мог на нее посягнуть. Те долгие месяцы, пока семейство Бушей находилось в дороге, бортник следовал за ними, скрываясь днем, а ночью (как видел однажды читатель) пользуясь каждой возможностью повидаться со своей возлюбленной, пока наконец судьба и собственное бесстрашие не позволили ему достичь успеха в тот самый час, когда он уже совсем потерял надежду. Теперь ему не страшны были ничьи угрозы, никакая даль и никакие трудности. Его беззаботному воображению и смелой решимости все прочее представлялось легко достижимым. Так он чувствовал, и такими его чувства ясно отражались на его лице. Сдвинув шапку набекрень, тихо что-то насвистывая, он крушил кусты, расчищая место, чтобы женщины могли отдохнуть поудобней, и то и дело бросал влюбленный взгляд на быструю Эллен, когда она пробегала мимо, занятая своими хлопотами.
   – Итак, племя Волков из народа пауни и их соседи конзы зарыли в землю томагавк? – сказал траппер, возвращаясь к разговору, которому не давал угаснуть, хотя порой и прерывал его, чтобы дать необходимые указания. (Читатель, вероятно, не забыл, что если с пауни он вел беседу на его родном языке, то к своим белокожим спутникам он должен был, конечно, обращаться по-английски.) – Волки и светлокожие индейцы снова стали друзьями… Доктор, вы, я полагаю, часто читали про это племя, о котором невежественным людям в поселениях нашептывают немало пустой лжи. Рассказывают, например, будто в прерии проживают выходцы из Уэльса и будто бы они явились сюда в незапамятные времена, когда тому беспокойному человеку, который первым привел христиан в эту землю, чтобы отнять у язычников их наследие, еще и во сне не снилось, что земля, где заходит солнце, столь же обширна, как и та, где оно восходит. И будто люди эти знают белые обычаи и говорят на белых языках – и тысячи других подобных глупостей и праздных выдумок…