Бурдон мог поддерживать разговор на языке оджибвеев, да только это ему не нравилось. Он без труда понимал все, что они говорят, и прошлым вечером не раз слышал, как индейцы упоминают некоего вождя, которого они называли Оноа, но, как он сам знал, у белых жителей этих мест тот заслужил кличку Питер Скальп. Репутация этого дикаря наводила ужас на все гарнизоны, хотя сам он там ни разу не показывался; и вот теперь потаватоми говорили о нем так, словно он вот-вот будет среди них и возьмет на себя командование. Бортник с большим вниманием прислушивался, когда называли это устрашающее имя, потому что прекрасно знал: лучше держаться подальше от врага, имеющего столь дурную репутацию, и что для белого небезопасно встречаться с ним даже в мирное время. Свое английское прозвище этот вождь, как будто не принадлежавший ни к одному из племен, но равно почитаемый всеми, заслужил тем, что убивал всех бледнолицых, когда-либо попадавшихся на его пути, и неизменно скальпировал их. Поговаривали, что на его посохе уже красуются сорок зарубок и каждая отмечает скальп ненавистного белого человека. Короче говоря, этот индеец, рожденный вождем — хотя какого именно племени, никто не знал, — жил, очевидно, лишь жаждой отомстить за все беды своего племени захватчикам, которые пришли со стороны восходящего солнца и теснили его народ все дальше к Великому Соленому озеру, что за Скалистыми горами. Разумеется, в таких разговорах не всему можно верить: дурная или хорошая слава на «прогалинах» или в прериях очень похожа на сплетни, которые распускают в городах, в гостиных и на балах, и положиться на их точность нельзя. Но Бурдон был молод и еще не узнал, как мало правды в том, что нам доводится слышать, и как много на свете лжи. Однако же индейские изустные предания зачастую куда точнее, чем писаная и печатная история белых людей, и их лесные вести обычно заслуживают большего доверия, чем бесконечные сплетни людей, которые смертельно обидятся, если вы не назовете их «цивилизованными».
   Бортник все еще вел наблюдения со своей возвышенной позиции, когда к нему присоединилась Марджери. После ночного сна, выйдя из заменивших ей будуар зарослей, где текла свежая, прозрачная вода, девушка была свежа и прелестна, но печальна и задумчива. Не успел Бурдон пожать ее руку и еще раз поблагодарить за спасение прошлой ночью, как из сердца Марджери хлынули переполнявшие ее чувства, словно бурный поток, вышедший из берегов, и она разрыдалась.
   — Брат проснулся, — сказала она, сдержав слезы героическим усилием, — но, как всегда после выпивки, ничего не соображает, и Долли не может объяснить ему, в какой мы опасности. Он твердит, что видел столько индеев, что вовсе их не боится, и что они не станут обижать семейство, которое доставило им столько отличной выпивки.
   — Похоже, разум ему изменил, если он рассчитывает на дружбу индейцев только потому, что продавал «огненную воду» их юношам! — отвечал Бурдон, хорошо понимавший не только индейцев, но и вообще человеческую натуру. — Мы можем любить грех, Марджери, но ненавидеть искусителя. Я еще не встречал ни одного человека, бледнолицего или краснокожего, не проклинавшего бы, протрезвившись, ту руку, которая утоляла его жажду, пока он был под хмельком.
   — Конечно, вы совершенно правы, — негромко возразила девушка. — Да ведь надо быть в здравом уме, чтобы это понять. Что же с нами теперь будет, кто знает!
   — Почему же теперь, Марджери, — что изменилось со вчерашнего или с позавчерашнего дня?
   — Вчера здесь не было дикарей, и Гершом все уверял нас, что мы отправимся в гарнизон, в верховьях озера, как только он вернется с прогалин. И вот он вернулся; но он же не в состоянии защитить свою жену и сестру от краснокожих, а те бросятся в погоню за нами, как только построят каноэ или другое средство переплыть через реку.
   — Если бы у них и было каноэ, — спокойно возразил Бурдон, — они бы не догадались, где нас искать. Слава Богу! — дело это займет у них немало времени; да и каноэ из коры в одночасье не смастеришь. Притом, Марджери, если ваш братец немного туповат и тяжеловат на подъем с похмелья, я-то трезв как стеклышко и бодр, как никогда в жизни.
   — О! вам незнакома слабость, сгубившая моего бедного брата, которая лишила бы вас сил и бодрости; но ведь вы, Бурдон, естественно, должны заботиться о себе и своем имуществе и покинете нас при первой же возможности. Я знаю, мы не имеем никакого права ждать, что вы останетесь с нами хоть минутой дольше, чем вам самому удобно, и даже не хочу, чтобы вы оставались.
   — Не хотите, Марджери! — воскликнул бортник, не скрывая огорчения. — Я надеялся, что вы захотите, чтобы я был рядом с вами. Но теперь, когда я знаю, что не нужен вам, мне все равно, куда и когда мне отправляться и в чьи руки я попаду.
   Поразительно, насколько те, кто должен понимать друг друга с полуслова, неверно толкуют мысли собеседника. Марджери увидела бортника впервые всего двадцать четыре часа назад, хотя слышала о нем не раз, как и о его мастерстве: на границе добрая слава о человеке, который деятельно и умело занимается своим ремеслом, распространяется повсеместно. Тот самый человек, о котором никто не слыхивал бы в перенаселенных городах, здесь будет всем известен досконально даже в сотне лигnote 65 от своего дома, хотя поселки здесь немногочисленны и разбросаны далеко друг от друга. Так и Марджери слышала о Бодене, или «Бурдоне», как она его называла, повторяя ошибку сотен людей, принимавших это прозвище за настоящую фамилию, и считая, что именно так его и зовут. Французского Марджери не знала, разве что успела подхватить несколько слов, путешествуя в пограничье, где этот язык в особом употреблении, но зато условия для изучения иностранного языка, да еще на слух, никак нельзя назвать благоприятными. Если бы она только заподозрила, что «Бурдон» значит по-французски «Трутень», она бы скорее откусила себе язык, чем назвала бы его хоть раз этим прозвищем; сам-то бортник так привык к своему канадскому прозванию, что совершенно не обращал на это внимания. Но Марджери не хотела обижать никого; и уж меньше всего ей вздумалось бы оскорблять бортника, хотя знала она его всего один день. Но все же у Марджери не хватило смелости объяснить своему новому другу, как сильно он ошибается, и что из всех молодых людей, которые ей встречались, она предпочла бы его как спутника в бедах и опасностях, постигших ее семью; а молодой человек, охваченный чистой, едва зародившейся страстью, был склонен считать себя недостойным претендентом на внимание девушки, которая уже овладела почти всеми его помыслами.
   Так и не объяснившись, молодые люди медленно спускались с холма, не понимая ни мыслей, ни чаяний друг друга, и чувствовали себя несчастными по совершенно выдуманной причине, в то время как обстоятельства давали им множество гораздо более серьезных причин для беспокойства. Гершома они застали бодрствующим, хотя, как и предупреждала его сестра, он ничего не соображал и все еще был как бы в полусне. Бортник сразу же понял, что в таком состоянии от Склада Виски помощи ждать не приходится: скорее он послужит помехой в случае, если понадобятся все силы без остатка. Марджери дала понять, что обычно требуется не меньше двадцати четырех часов, чтобы тот совершенно оправился после серьезного запоя; а судьба всей семьи должна была решиться, более чем вероятно, как раз в этом самом интервале времени.
   Бурдон ломал голову во время завтрака, обдумывая, как их маленький отряд в своем нынешнем состоянии будет выпутываться из беды, а тем временем сидевшее рядом с ним юное существо, без кровинки в лице, искренне считало, что он только о том и думает, как бы спасти себя и свой запас меду от дикарей, что на том берегу. Если бы молодые люди были знакомы немного дольше, Марджери и в голову бы не пришло предположение, столь оскорбительное для бортника; однако не было ничего невероятного или бесчестящего в предположении, что совершенно чужой человек в первую очередь станет заботиться о себе и соблюдать свои собственные интересы, а бортник находился именно в таком положении.
   Во время еды никто не проронил ни слова. Дороти молчала по привычке: к этому приучило ее горе да заботы. Ее муженек был еще слишком ошеломлен, чтобы разговаривать, хотя в другое время любил поболтать; индеец же редко совершал два действия одновременно. Пришло время действовать; когда настанет время для разговоров, он в грязь лицом не ударит. Быстрокрылый Голубь мог и обходиться без еды, и наедаться до отвала, в зависимости от ситуации. Ему не раз случалось целыми днями довольствоваться разве что горсткой ягод; а порой он целую неделю кряду валялся у лагерного костра, набивая живот олениной, что твоя анакондаnote 66. Очевидно, на счастье американских индейцев, именно эта пища переваривается с особой легкостью, потому что неумеренность в еде, ставшая их второй натурой, известна повсюду. А то не миновать бы им смерти от обжорства.
   Когда завтрак подошел к концу, настало время обсудить дальнейшие действия. Пока потаватоми ничего нового не узнали; но когда дело идет о том, чтобы разыскать врага в лесу, хитроумия краснокожих приходится опасаться.
   — Одно преимущество перед врагом мы уже получили, — сказал Бурдон. — Мы ушли на другой берег. На воде не найдешь следов; и даже если бы у Вороньего Пера было каноэ, он не знал бы, куда на нем плыть, где нас искать.
   — Это не так, — несколько поучительно заявил чиппева, — знает, что у нас каноэ — знает, что перешли реку.
   — Откуда же ему знать, Быстрокрылый? Мы могли выйти в озеро или вернуться на прогалины в дубровах, и потаватоми могут только гадать, куда мы девались.
   — Сказал — не так. Знает, не пойдем озеро — ветер дует. Знает, не пойдем вверх по реке, очень тяжело; знает, пришли сюда, это легко. Индей любит делать легко, и бледнолицый делает так же, как индей. Воронье Перо делает плот очень скоро; тогда придет за скальпами.
   — Да, — тихо сказала Марджери. — Лучше вам сейчас же погрузить все в свое каноэ и выйти в озеро, пока дикари не могут вас настичь. Ветер попутный, если плыть к северу; а вы сказали, что собираетесь в Макино.
   — Я нагружу свое каноэ, Марджери, и нагружу ваше; я не собираюсь покидать вашу семью, пока хоть кто-то из вас нуждается в моей помощи.
   — Брат будет в состоянии позаботиться о нас к полудню. Он хорошо управляется с каноэ, когда трезв; уходите, Бурдон, пока есть время. Я думаю, вас ждет дома мать; может быть, сестра… или жена…
   — Никто меня не ждет, — выразительно отчеканил бортник. — Никто меня не ждет; и ни у кого нет права меня ждать.
   Кровь бросилась в лицо прелестной Марджери, когда она услышала эти слова, и в ее мыслях сверкнул утешительный луч, хотя последний час она сама собирала в своем воображении самые черные тучи. И все же ее великодушное сердце не допускало мысли, чтобы бортник пожертвовал собой ради тех, кто не имел права на его заботу, и она принялась снова уговаривать его не терять времени и спасаться.
   — Вы сами поймете, что я права, Бурдон, — закончила она. — Мы идем к югу и не можем выйти в озеро, пока дует ветер: а для вас самое благоприятное время плыть к северу, если только ветер не разгулялся больше, чем казалось.
   — Когда по озеру ветер гуляет, на каноэ там делать нечего, — вмешался Гершом и тут же зевнул, словно устал от нескольких слов. — И что это мы делаем на этом берегу, а? Мне хорошо жить и на «Складе Виски»; я возвращаюсь — приглядеть за моими бочками. Завтрак окончен. Давай-ка, Долли, , грузись, и в путь.
   — Ты еще не пришел в себя, Гершом, — сказала с горечью его жена. — А то не стал бы говорить такие слова. Послушал бы ты лучше совета Бурдона, который уже не раз нам приходил на выручку, и он тебе скажет, как вырваться из когтей индейцев. Мы обязаны Бурдону жизнью, Гершом, и тебе надо бы его поблагодарить.
   Склад Виски пробормотал что-то невнятное вместо благодарности и снова впал в дремотное безразличие. Однако бортник заметил, что он понемногу трезвеет, и ему удалось отозвать Гершома в сторонку и уговорить его окунуться. Купание оказало на бедолагу чудесное действие, и вскоре тот опамятовался настолько, что смог оказаться полезным спутником, а не помехой. Когда Гершом был трезв, особенно если он был трезв несколько дней кряду, это был человек достаточно энергичный, к нему возвращались и былая незаурядная сила, и предприимчивость, существенно подорванная, однако, его пристрастием к алкоголю. Мы уже успели показать, что он становился совершенно другим человеком, с точки зрения морали, когда ему удавалось какое-то время оставаться трезвым.
   Вернувшись после купания, Бурдон снова подошел к женщинам. Марджери плакала; но она ласково улыбнулась, встретившись с ним взглядом; казалось, она уже не так старается заставить его уехать. По мере того, как проходил день, а дикари все еще не давали о себе знать, женщины почувствовали себя в большей безопасности, и Марджери уже не казалось, что их новый друг должен как можно скорее их покинуть. Правда, он терял преимущество попутного ветра, но на озере гуляла большая волна, и, пожалуй, разумнее было погодить. Короче говоря, когда им как будто не грозила сиюминутная опасность, Марджери начала рассуждать так, как подсказывали ее желания: это свойственно всем юным и неопытным существам. Бортник заметил благоприятную перемену в настроении своего прекрасного друга и начал лелеять надежду на благоприятное развитие событий.
   Тем временем чиппева не выказывал никакого интереса к положению отряда, к которому он присоединился. Прошлый вечер принес много волнений и удач, и он отлично выспался и досыта наелся. Он был готов ко всему, что могло случиться, и уже начал подумывать о том, как бы раздобыть побольше скальпов потаватоми. Пусть благовоспитанный читатель не посетует на это проявление пристрастий американского индейца. В жизни цивилизованных народов было и до сих пор сохранилось множество обычаев, едва ли более простительных, чем скальпирование. Не приводя в пример тысячу и один грех — из тех, что позорят и уродуют общество, — достаточно просто взглянуть на главную цель цивилизованных военных действий, и мы докажем свою правоту. Во-первых, наиблагороднейшая стратегия военного искусства заключается в том, чтобы самые большие силы нацелить на самое слабое место противника и истребить врага превосходящими силами, как это именуется. Затем в конфликт вступают все технические изобретения, какие может создать армия ученых; пускают в ход ракеты, револьверы, артиллерийские снаряды и прочую адскую технику, чтобы подавить противника, не оснащенного столь прогрессивными средствами уничтожения.
   А когда битва закончена, каждая из сторон обычно претендует на победу: то ли где-то на краю противника удалось потеснить; то ли шестерка лошадей понесла и затащила в расположение противника нашу пушку; бывает, что цветная тряпка выпала из рук убитого и была перехвачена кем-то из противников. Как часто опытный вояка, побывавший во многих стычках, выносил свое знамя с поля боя, а потом хвастался тем, что сохранил его? Индейцы таких бесстыдных уловок не знают. Для него трофей чести — не кусок тряпки, а кусок его собственной кожи. Он бреет голову, потому что волосы ему мешают; но он рыцарски оставляет прядь волос на макушке, прядь для скальпа, за которую его победителю будет удобнее унести свой желанный трофей. Неискушенному уму дикаря не свойственны обманные приемы; а уж о том, чтобы оставить свое «знамя» в тылу, выходя на поле боя, и речи быть не может; он счел бы это для себя позором, даже если бы смог физически осуществить невозможное: ведь ему пришлось бы оставить и свою голову.
   Таков был Быстрокрылый Голубь. Он вышел на военную тропу, и его боевая раскраска придавала ему свирепый вид, но во всех прочих делах он вел себя честно и достойно. Если ему удастся нагнать страху на врага, представ перед ним в облике скелета или демона, — добро; ведь и враг, если сумеет, устрашит его теми же средствами. Но никто из них никогда не помышлял и не помышляет о том, чтобы обкорнать, пусть на единый волосок, то, что можно назвать флагштоком его скальпа. Если враг сумеет схватить его — что ж, пусть берет на здоровье; но уж если он схватит за волосы своего врага, в его действия не вмешаются никакие соображения утонченности или деликатности. В таком настроении Быстрокрылый подошел к каноэ, где Бурдон тихо обсуждал что-то наедине с Марджери, и высказал свои мысли напрямик.
   — Хорошее время, теперь, добыть много скальпов, Бурдон, — сказал чиппева на своем чеканном, отрывистом английском.
   — Хорошее время, чиппева, сохранить наши собственные скальпы, — услышал он в ответ. — У тебя слишком длинная прядь на скальпе, я бы не рисковал показывать ее потаватоми; приглядывай за ней получше.
   — Какое дело — уйдет — уйдет; останется — останется. Хорошо воину принести домой скальп.
   — Да, я знаю ваши обычаи, Быстрокрылый; но у нас обычаи другие. Мы стараемся уберечься сами, особенно когда с нами наши скво и ребятишки.
   — Ребятишки здесь нет, — возразил индеец, озираясь. — А это твоя скво, да?
   Читатель легко вообразит себе, что столь прямой вопрос заставил щеки прелестной Марджери залиться румянцем, и она стала в десять раз краше, чем прежде; но и Бурдон не вполне сохранил самообладание, когда услышал этот вопрос. Однако последний ответил с мужеством, подобающим его полу.
   — Я не заслужил еще счастья иметь скво, и менее всего — эту, — ответствовал он.
   — А почему не эту — она хорошая скво, — возразил практически настроенный индеец. — Красивая даже для вождя. Ты спроси — она скажет — хорошо знаю скво — всегда ждут, чтобы воин спросил первый — потом скажут: да.
   — Погоди — это, может, и сойдет с вашими краснокожими скво, — поспешно ответил Бурдон, заметив, что Марджери не только смущена, но и слегка раздосадована, — но не годится для наших бледнолицых девушек. Я не видел Марджери до вчерашнего вечера, а белой девушке нужно время, чтобы узнать юношу.
   — То же и краснокожие. Бывает, не узнаешь, пока станет слишком поздно! Много видишь такого в вигваме.
   — Значит, в вигвамах все почти так же, как в домах. Я об этом уже слыхал.
   — А почему не так? Кожа без разницы — бледнолицый балует свою скво — слишком с ней носится.
   — Ну, это ты зря сказал! — воскликнул бортник с глубокой серьезностью. — Если прелестная, скромная, нежная девушка соглашается стать твоей женой, ты ее и должен на руках носить! Услышав слова, столь приятные для женского слуха, Марджери потупилась, но вид у нее был довольный. Быстрокрылый Голубь имел другие воззрения на сей счет, и так как он был в некотором роде борцом за права у домашнего очага, то нипочем не хотел закончить столь важный спор на столь неподобающей ноте. Естественно, нет ничего удивительного в том, что высказанные им мнения были в основных пунктах прямо противоположны воззрениям бортника.
   — Испортить скво совсем легко, — возразил чиппева. — На что годится — если не работать? На тропу войны идти не годится — скальп снять не может — оленя стрелять не может, — охотиться не может, — не может убить воина — значит, надо работать. Это хорошо, скво годится работать.
   — Может, для краснокожих это и хорошо, но мы, бледнолицые, смотрим иначе. Мы любим наших скво — заботимся о них — укрываем от стужи зимой, от жары — летом; стараемся, чтобы они были счастливы и благополучны, насколько это в наших силах.
   — Хорошие слова для ушей молодой скво, да, — возразил чиппева презрительно, хотя искреннее уважение к бортнику, в чьей доблести он совсем недавно убедился лично, несколько сдерживало его, — но лучше никого не обманывай. Что индей говорит своей скво — он делает, что бледнолицый говорит — он не делает.
   — Неужели это правда, Бурдон? — спросила Марджери, смеясь над серьезностью индейца.
   — Скажу вам честно: надо признать, в его словах есть доля правды, потому что индеец ничего не обещает или почти ничего; при таких условиях нетрудно соблюсти свои обещания. А то, что белые люди всегда намерены сделать куда больше, чем могут, — пожалуй, вполне можно назвать правдой. Индеец выигрывает только за счет того, что ему и в голову не приходит обращаться со своей женой, как подобает обращаться с женщиной.
   — Как подобает обращаться с женщиной? — с горячностью перебил Быстрокрылый Голубь. — Когда воин ест оленину, отдает ей остатки, да? Это не хорошо — что ты тогда считаешь хорошо, а? Если муж хороший охотник — у нее много еды, плохой охотник — еды мало. Так и все индеи — когда голодный, когда очень сытый. Такая жизнь!
   — Да уж, может, у вас, краснокожих, жизнь такая, но мыто со своими женами обращаемся по-другому. Спроси хоть сейчас прелестную Марджери, согласна ли она дожидаться, пока ее муж отобедает, а потом доедать остатки. Нет-нет, Быстрокрылый: мы сначала кормим своих женщин и детей, а уж потом едим сами.
   — Маленький — хорошо — он малыш; ему надо оленину — а скво сильный, привыкла ждать. Ей полезно.
   Марджери откровенно расхохоталась, услышав эти правила индейской галантности, которые так точно отражали обычаи и законы краснокожих. Нет сомненья, сердце диктует свои законы даже самым диким народам, ибо природа вложила в нашу грудь чувства и страсти, которые нельзя утолить лишь удовлетворением собственных нужд и потребностей. Но ни один ярый сторонник американских индейцев не станет утверждать, что женщина занимает подобающее ей место в его системе ценностей. Что же касается Марджери, то несмотря на то, что ей пришлось долго сносить прихоти, пристрастия и непостоянный нрав пьяницы, она на себе испытала все преимущества женщины, которой посчастливилось родиться в истинном раю для женщин — в Новой Англии. Мы не слишком высоко ценим наследство, оставленное пуританами своим потомкам, если говорить о наследовании в области нравственности, манер и обычаев в целом; но есть некоторые особенности — нечто вроде приписок к завещанию, — которые безусловно достойны подражания во всех христианских странах. В частности, мы имеем в виду то уважение и почтение, каким они окружают своих женщин.
   Мы говорим не об утонченных манерах или галантности светского обхождения; от этого после Плимутской скалыnote 67 и камня Бларни мало что осталось в наличности, и, быть может, чем меньше об этой части фамильного наследства будет сказано, тем лучше; но если мы спустимся на несколько ступеней по социальной лестнице и окажемся на уровне, где мы привыкли смотреть на людей попросту как на мужчин и женщин, то едва ли сыщется место на земле, где найдешь столь покровительственное, внимательное, разумное и по-мужски мудрое отношение, какое дарит в Новой Англии муж своей жене, отец — дочери, а брат — сестре. Живым и, при всех своих недостатках, замечательным образчиком этих достойных уважения правил был и Гершом. В трезвом состоянии он был неизменно ласков с Дороти, а за Марджери готов был в любую минуту положить свою жизнь. Последняя, откровенно говоря, имела на него большее влияние, чем его собственная жена; это она своей волей и своими упреками чаще всего отвлекала его от края пропасти, в которую он был уже готов сорваться. Какими-то тайными узами она привязывала его гораздо крепче к родному дому и больше всего напоминала ему дни юности и былой чистоты, когда они жили вместе под кровом отчего дома и на них равно изливалась любовь и забота их доброй матери. Привязанность Гершома к Дороти была непритворной и для человека, которого спиртное так часто делало похожим скорее на скотину, не лишенной постоянства. Но Дороти была не в силах вернуть его в воспоминаниях в такую даль, как это могла сделать единственная сестренка, которая делила с ним утро жизни под скромным, но уютным кровом.