[117].
   Впрочем, еще более о власти Воланда над романом Мастера свидетельствует его подчеркнутое отсутствие на страницах этого романа. Раз персонажи, мотивы и судьбы романа Мастера придуманы, а дьявола в романе нет, значит именно он-то и сверх-реален. Ему не надо попадать в зависимость от Мастера и потом добиваться независимости от него.
   Воланд использовал Мастера – и покинул его. Иешуа создан Мастером – и тоже оставил его. Простил ли Иешуа своего создателя – Мастера? Иешуа, который вроде бы всех прощает, для которого все люди добрые, тем не менее выносит приговор Мастеру. О том, что это приговор, а не награда, свидетельствует печальная интонация Левия при произнесении этой фразы («А что же вы не берете его к себе, в свет? – Он не заслужил света, он заслужил покой, – печальным голосом проговорил Левий»).
   Иешуа отдает Мастера навсегда в царство Воланда, зла и тьмы: «Он прочитал сочинение мастера, – заговорил Левий Матвей, – и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?» Иешуа лишь одно дарит Мастеру – освобождение от памяти о самом Иешуа... Создание вынесло приговор своему творцу («он не заслужил света») и покинуло его.
   Чем перед Иешуа провинился Мастер? Не тем ли, что создал какого-то карикатурно-картонного, одномерного персонажа, который, став самостоятелньым, сам тяготится своей навязанной ему одномерностью и пробует ее – через осуждение Мастера – изжить?
   Теперь будет понятна головокружительная фраза Воланда, сказанная Мастеру: «Тот, кого так жаждет видеть выдуманный вами герой, которого вы сами только что отпустили, прочел ваш роман». Вновь говорю: если Мастером выдуман Пилат, то Иешуа тоже должен быть рассматриваем как просто персонаж его романа. Но вот, оказывается, персонаж читает роман про самого себя и дает ему оценку… Это и есть сюрприз, обещанный Воландом Мастеру [118]. Сон, придуманный писателем (Мастером) для своих персонажей (сон Пилата о прогулке с Иешуа) обретает реальность и являет себя призраку автора…
   Персонажи создаются романом Мастера, но все же эти тени не начинают жизни вполне самостоятельной. Такими, какими их задумал Мастер, они сохраняются навсегда. Но им не хватает сил и реальности для того, чтобы самостоятельно меняться хотя бы в мелочах. Их непеременчивость подчеркивается: Левий Матвей и в ХХ веке все так же мрачен и ходит все в том же хитоне, запачканным глиной еще на Лысой Горе. Двенадцати тысяч новолуний не хватает для того, чтобы лужа вина высохла у ног Понтия Пилата. И сам Понтий Пилат не изменился – он по прежнему отрицает свою ответственность за казнь Иешуа. Казненный им Иешуа также все еще «в разорванном хитоне и с обезображенным лицом». И как безвольно, заискивающе Иешуа просил Пилата в романе Мастера, так же он и теперь просит Воланда. И все те же идолы царят над Ершалаимом...
   Вот тут и встает во всей своей кошмарности и серьезности вопрос о том, горят ли рукописи…

«РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ»

   О том, сколь серьезно относился Воланд к тому, что он сотворил в соавторстве с Мастером, говорят его, к сожалению, знаменито-расхожие слова: «Рукописи не горят».
   Отношение к этой фразе – примета, по которой можно отличить русского интеллигента от советского образованца. Никогда нельзя с полным своим согласием и восторгом цитировать сатану – даже литературного!
   Да и зачем вообще цитировать заведомо ложный тезис? Рукописи горят и еще как горят! История литературы (в том числе и совестской) это слишком хорошо доказывает. Сколько книг знакомо нам только по упоминаниям об их существовании или по краткой цитации их древними читателями! Оттого с такой радостью и горечью одновременно читают современные историки литературные энциклопедии древности – «Строматы» Климента Александрийского и «Библиотеку» св. Фотия Константинопольского.
   Но самое неприличное в этом модном цитировании другое. «Рукописи не горят» – это предмет предсмертного кошмара Булгакова, а не тезис его надежды.
   Три больших произведения Булгакова обьединены этой общей темой: «Роковые яйца» (1925), «Собачье сердце» (1926), «Мастер и Маргарита» (начало работы – 1928). В «Роковых яйцах» змеи, доведенные учеными до размеров динозавров, мстят человечеству. В «Собачьем сердце» творение профессора Преображенского начинает покусывать своего создателя.
   А в письме В. Вересаеву от 27 июля 1931 г. Булгаков прямо пишет об обратном вторжении созданных им персонажей в его жизнь: «...один человек с очень известной литературной фам,илией и большими связями... сказал мне тоном полу-уверенности:
   – У Вас есть враг...
   Я не мальчик и понимаю слово – „враг"... Я стал напрягать память. Есть десятки людей – в Москве, которые со скрежетом зубовным произносят мою фамилию. Но все это в мире литературном или околотеатральном, все это слабое, все это дышит на ладан. Где-нибудь в источнике подлинной силы как и чем я мог нажить врага?
   И вдруг меня осенило! Я вспомнил фамилии! Это – А. Турбин, Кальсонер, Рокк и Хлудов (из «Бега»). Вот они, мои враги! Недаром во время бессонниц приходят они ко мне к говорят со мной: „Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с загражденными устами". Тогда выходит, что мой главный враг – я сам» [119].
   Вот и через последний булгаковский роман проходит скорбь о власти деяний над авторами этих деяний. Во второй полной рукописной редакции романа (1937-1938) на балу у сатаны появились Гете и Шарль Гуно. Первый – как автор поэмы «Фауст», второй – как автор оперы «Фауст». По Булгакову выходит, что они стали пленниками того демонического персонажа, которому отвели центральное место в своих произведениях.
   Сожжение рукописи отнюдь не грех по Булгакову. Даже Иешуа призывает сжигать рукописи (о том, как он умолял Левия сжечь его рукопись, Иешуа рассказывает Пилату).
   Пилат же мучительно пытается убедить себя в том, что он не делал той подлости, которая принесла ему слишком страшную популярность… Он «более всего в мире ненавидит свое бессмертие и неслыханную славу» (гл. 32). «– Боги, боги, – говорит, обращая надменное лицо к своему спутнику, тот человек в плаще, – какая пошлая казнь! Но ты мне, пожалуйста, скажи, – тут лицо из надменного превращается в умоляющее, – ведь ее не было! Молю тебя, скажи, не было? – Ну, конечно не было, – отвечает хриплым голосом спутник, – тебе это померещилось. – И ты можешь поклясться в этом? – заискивающе просит человек в плаще. – Клянусь, – отвечает спутник, и глаза его почему-то улыбаются. – Больше мне ничего не нужно! – сорванным голосом вскрикивает человек в плаще» [120].
   Это тема мучительной необратимости.
   Покой, которого жаждут почти все герои романа – это избавление от прошлого, от памяти.
   Фрида мечтает избавиться от платка, которым она задушила своего сына.
   Мастер – от романа: «„Он мне ненавистен, этот роман“, – ответил мастер» (гл. 24). «Память мастера, беспокойная, исколотая иглами память стала потухать. Кто-то отпускал на свободу мастера, как сам он только что отпустил им созданного героя». А кто, кстати, отпускал Мастера? – Воланд, а отнюдь не Иешуа. Но отпустить может только тот, кто раньше держал в своей власти. Значит, и в самом деле Воланд водил судьбой и пером Мастера до этой финальной сцены…
   Маргарита мечтала забыть о Мастере («Так пропадите же вы пропадом с вашей обгоревшей тетрадкой и сушеной розой! Сидите здесь на скамейке одна и умоляйте его, чтобы он отпустил вас на свободу, дал дышать воздухом, ушел бы из памяти! – Я ничего не понимаю, – тихо заговорила Маргарита Николаевна, – про листки еще можно узнать... Но как вы могли узнать мои мысли?»).
   Рюхина тошнит вообще от его жизни как таковой – «Через четверть часа Рюхин, в полном одиночестве, сидел, скорчившись над рыбцом, пил рюмку за рюмкой, понимая и признавая, что исправить в его жизни уже ничего нельзя, а можно только забыть» (гл.6.)
   «Ваше спасение сейчас только в одном – в полном покое», – говорит психиатр Ивану Бездомному (гл.8). Врач «сделал укол в руку Ивана и уверил его, что теперь все пройдет, все изменится и все забудется. Врач оказался прав. Тоска начала покидать Ивана тотчас после укола» (гл.11).
   Память Ивана «исколота» так же, как и память Мастера, и потому забвение – высшая награда и для него. «Его исколотая память затихает, и до следующего полнолуния профессора не потревожит никто. Ни безносый убийца Гестаса, ни жестокий пятый прокуратор Иудеи всадник Понтийский Пилат». Между прочим, это последняя фраза «Мастера и Маргариты»… [121]
   Булгакову тоже было что забывать. «Теперь уже всякую ночь я смотрю не вперед, а назад, потому что в будущем я для себя ничего не вижу. В прошлом же я совершил пять роковых ошибок» [122]. Значит, были такие его рукописи, которые ему хотелось бы видеть сожженными и небывшими. Булгаков их не называет, но хотелось бы верить, что в их число он включил и свой фельетон “Главполитбогослужение” (Гудок. 24 июля 1924) [123]

СВЕТ, ТЕНИ И СОФИСТИКА

   «– Я к тебе, дух зла и повелитель теней, – ответил вошедший, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда.
   – Если ты ко мне, то почему же ты не поздоровался со мной, бывший сборщик податей? – заговорил Воланд сурово.
   – Потому что я не хочу, чтобы ты здравствовал, – ответил дерзко вошедший.
   – Но тебе придется примириться с этим, – возразил Воланд, и усмешка искривила его рот, – не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу, в чем она, – в твоих интонациях. Ты произнес свои слова так, как будто ты не признаешь теней, а также и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги. Но бывают тени от деревьев и от живых существ. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом? Ты глуп.
   – Я не буду с тобой спорить, старый софист, – ответил Левий Матвей».
   Вот самое заколдованное место во всем булгаковском романе. И поклонники Булгакова, и его враги видят в этом диалоге нечто очень авторское. Немалое же число первых видят в этом пассаже и некую «неопровержимую диалектическую логику».
   Логика Воланда конечно, ослепила массу людей, чуждых культуре религиозой мысли. Бездомные образованцы (а русские интеллигенты без православия остаются бездомными в русской культуре) бросились восхвалять сатану как своего наконец-то найденного учителя: «Воланд – это олицетворенная в традиционном „дьявольском“ облике абсолютная Истина» [124]. Позицию Воланда призывают “ценить как “вечно совершающую благо”» [125]. «Воланд – это сама жизнь, выражение некоей субстанции ее. Воланд безусловно несет в себе и начала зла, но только в том смысле, в каком олицетворением его является сам Христос, сама могучая ночь творения, где зло в то же время – и оборотная сторона Добра. Поэтому Воланд в романе как бы выражение самой диалектики жизни, ее сущности, некой абсолютной истины ее» [126]. «Шайка Воланда защищает добропорядочность, чистоту нравов» [127].
   Так бессовестность и бескультурье приводят к тому, что в жажде оправдания Воланда шариковы от литературоведения и во Христе уже видят «олицетворение начала зла». Оккультное «двуединство» добра и зла, как им кажется, получило свое художественное воплощение и доказательство.
   Для оккультистов (теософов, рериховцев и т.д.) Бог немыслим без Зла: “Это только естественно. Нельзя утверждать, что Бог есть синтез всей Вселенной, как Вездесущий, Всезнающий и Бесконечный, а затем отделить Его от Зла” [128].
   В том мире, который рисует теософия, есть законное место для зла. Все происходящее в мире настолько интимно связано с пантеистическим Абсолютом, что даже Сатану оккультисты не желают лишать божественного почитания. Ведь “в Абсолюте зла как такового не существует, но в мире проявленном все противоположения налицо – свет и тьма, дух и материя, добро и зло. Советую очень усвоить первоосновы восточной философии – существование Единой Абсолютной Трансцендентальной реальности, ее двойственный Аспект в обусловленной Вселенной и иллюзорность или относительность всего проявленного. Действие противоположений производит гармонию. Если бы одна остановилась, действие другой немедленно стало бы разрушительным. Итак, мир проявленный держится в равновесии силами противодействующими. Добро на низшем плане может явиться злом на высшем, и наоборот. Отсюда и относительность всех понятий в мире проявленном” [129].
   Оказывается, если бы зло прекратило свое действие в мире, гармоничность Вселенной разрушилась бы. Добро не может жить без зла, а Абсолют не может не проявлять себя через зло. Более того – для Блаватской и иных «эзотерических» слуг Воланда Добро вторично по отношению ко Злу. “Тень не есть Зло, но является нужным и необходимым соотношением, дополняющим Свет или Добро. Тень является создателем его (Добра) на земле” [130]. Христос говорит, что Свою жизнь Он имеет от Отца, а не от Змея или Зла. У теософов своя точка зрения.
   Они всегда готовы как к издевкам над Богом Библии, так и к защите сатаны: “Когда Церковь проклинает Сатану, она проклинает космическое отражение Бога, она предает анафеме Бога, проявленного в Материи или в объективности” [131]. Во-во, и Воланд считается у безбожных булгаковедов «объективным» и «справедливым»…
   Так что если в романе Мастера излагается философия Толстого, то от себя Воланд излагает философию Блаватской-Рерихов.
   Но Левий вполне справедливо называет эти построения софистикой.
   Ведь он называет Воланда «повелителем теней» в смысле мистическом («владыка призраков и демонов»). Воланд же опровергает тезис Левия, понимая слово тень в смысле физическом.
   Но что касается физических света и тьмы, то с библейской точки зрения они равно созданы Богом и управляются Им: «Ты простираешь тьму и бывает ночь» (Пс. 103,20).
   Тень физическая – конечно, благо для людей Библии, живущих на границе с пустыней: «Вот, Царь будет царствовать по Правде, и Князья будут править по Закону, и каждый из них будет, как защита от ветра и покров от непогоды, как источники вод в степи, как тень от высокой скалы в земле жаждущей» (Ис. 32,1-2).
   Но чтобы познать Бога, совсем не обязательно общаться с тенями-привидениями.
   Если под тенью иметь в виду зло, то прикосновение к нему никак не является необходимым условием жизни и Богопричастия. Совсем не всё познается в сравнении. Неужели мать может испытать любовь к своему младенцу, лишь если она лишится его? Неужели без знакомства с «Коррозией металла» не понять красоту Моцарта? Неужели нельзя порадоваться звездам над головой, если перед этим не заглянуть в глаз Воланда – «пустой и черный, вроде как узкое игольное ухо, как выход в бездонный колодец всякой тьмы и теней»?
   Добро первично и самодостаточно. С онтологической точки зрения оно имеет опору в Боге, а не в сатане. С гносеологической же точки зрения добро обладает достаточной силой убедительности для человеческой совести, чтобы не нуждаться в помощи и рекомендациях зла.
   “Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы” (1 Ин. 1,5). Бог не нуждается в «тенях», расставляемых сатаной – Он Сам может ограничивать Свои проявления в мире и умерять их так, чтобы для людей они были вместимы. Богословы это называют словом «кенозис» («самоумаление»). Церковные люди в таких случаях вспоминают преображенскую молитву – апостолы вместили Свет «якоже можаху». А на простом языке это называется просто любовью.
 
Не тем себя Сиянье возвеличило,
Что светит в беспредельной высоте.
А тем, что добровольно ограничило
Себя росинкой на листе…
 
(Рабиндранат Тагор)
 
   Воланду такое любящее само-ограничение Света непонятно: «Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом?». И потому он себя предлагает в качестве внешнего «регулятора», умеряющего свет.
   Но напрасно Воланд приписывает Свету желание уничтожить все то, что не является Богом. Ненависть к жизни – свойство не Бога, а Воланда. Мир тварной, небожественной жизни создан Богом, а отнюдь не сатаной. И Бог не уничтожает Свое создание.
   Христианство – не пантеизм. Оно не считает, что лишь Божество имеет право на существование. Бог пожелал, чтобы в бытии были другие жизни, нежели Его Собственная.
   Радуга – от Бога. Палитра – от Творца. «И этому чуду подивимся, как разнообразны человеческие лица; не у всех один облик, но каждый имеет свой облик лица, по Божьей мудрости» (Поучение Владимира Мономаха) [132].
   Можно жить в мире, видеть мир, любоваться миром. Эксплуатировать его нельзя. «Ум духовный, созерцая все, рассуждает бесстрастно. Какую дивную красоту видит он, но без похоти» (преп. Симеон Новый Богослов. Гимн 41) [133].
   Так что пусть растут деревья, пусть будут тени на земле. Но из человеческой души тени и призраки лучше изгонять. И старых софистов, оправдывающих свое право на зло, слушать не стоит.
   Свет, который Воланд называет «голым», в мистике именуется «чистым». Это луч от Бога, без примеси «слишком человеческого». Мистики самых разных религий переживают прикосновение этого света так интенсивно, что не желает дробить свое зрение вмещением в него чего бы то ни было иного – в том числе и себя самих. Уже древнеегипетский мистик обращался к Началу: «В видении Тебя забывает себя сердце. Из очей Твоих произошли люди. Ничтожны все молитвы, когда ты глаголешь. Слава Тебе, истощившему Себя нас ради» (Папирус Булаг. Гимн 3; перевод А. Б. Зубова).
   Свет и радость – синонимы в мистике. Поэтому мрачность Левия означает, что он никак не есть вестник Света. Не из Рая Христова он исшел, а из болящего сознания Мастера…
   «Что бы делало твое добро, если бы не существовало зла?». – Божественное Добро дарило бы Себя людям без всякого препятствия. Человеческое же добро восходило бы к еще большему Свету и добру. «Мы же все открытым лицом взирая на славу Господню, преображаемся в тот же образ от славы в славу» (2 Кор. 3,18). «В доме Отца Моего обителей много» (Ин. 14,2). И поэтому не стоит считать, что единственное возможное направление перемещений – из света во тьму, от Бога – к Воланду. В мире Света есть куда восходить. Бесконечность – у Света. У Воланда лишь узкие провалы-бездны.
   Но именно потому, что Свет есть высшая радость, Господь до поры не дарует ее искателям в полноте. Преподобный Макарий Египетский говорит, что совершенный человек, если бы видел все тайны Царства,"только стал бы сидеть в одном углу" – а посему-то совершенная мера не дана ему, чтобы мог он заниматься попечением о братии и служением слову [134]. Свет Преображения навещает, но не навсегда остается с апостолами и святыми. Но когда он умеряет себя, это отнюдь не значит, что настала пора теней и призраков. Нет – настает время менее явных, но духовных даров и время человеческого творчества. Между Фаворским светом и клыком Азазелло – огромное пространство. Они не соседствуют [135]. Господь может подарить людям разнообразие без помощи сатаны.
   Смысл добра – не в вечной «борьбе», а в созидании, восхождении. Поэтому ему и не нужны вечные враги. Добру есть что делать без постоянной оглядки на зло.

ЕСТЬ ЛИ ЗАЩИТА ОТ ВОЛАНДА?

   Воланд, конечно, не считает свои силы ограниченными. Но есть в романе две сцены, которые показывают, что и у него есть некий весьма могущественный противник.
   Первый эпизод: буфетчик выходит из проклятой квартиры, где он требовал настоящих денег вместо фальшивых. «Голове его почему-то было неудобно и слишком тепло в шляпе; он снял ее и, подпрыгнув от страха, тихо вскрикнул. В руках у него был бархатный берет с петушьим потрепанным пером. Буфетчик перекрестился. В то же мгновение берет мяукнул, превратился в черного котенка и, вскочив обратно на голову Андрею Фокичу, всеми когтями вцепился в его лысину. Испустив крик отчаяния, буфетчик кинулся бежать вниз, а котенок свалился с головы и брызнул вверх по лестнице». Буфетчик вообще «богобоязнен»: его покоробило от того, что стол в комнате Воланда был покрыт церковной парчой, от Аннушки он отстраняется словами «оставь, Христа ради» и сбегает по лестнице, крестясь. Свою жизнь он доживает уже вне буфетного мухлежа (тем более странно, что в фильме В. Бортко буфетчик ни разу не крестится).
   Второй эпизод – когда Азазелло уносит души Мастера и Маргариты на конях-призраках (фестралах). «Трое черных коней храпели у сарая... Маргарита вскочила первая, за нею Азазелло, последним мастер. Кухарка, застонав, хотела поднять руку для крестного знамения, но Азазелло грозно закричал с седла: – Отрежу руку! – он свистнул, и кони, ломая ветви лип, взвились и вонзились в низкую черную тучу».
   Как видим, крестное знамение крайне неприятно для воландовской нечисти. Безнадежно расцерковленный читатель 60-70-х годов этой детальки не понимал. Но современники Булгакова еще прекрасно помнили эти вещи. И вполне могли заметить эту неувязочку. Ведь если верить Воланду (и атеистической пропаганде), то на кресте был распят просто философствующий неудачник. Бояться креста в таком случае не больше поводов, чем страшиться изображения собак, когда-то растерзавших Гераклита [136]или пугаться рисунка чаши, из которой испил свою смерть Сократ.
   Так отчего же образ креста, крестное знамение так страшит сатанистов? Значит, последствия Распятия – нечто гораздо большее, нежели прогулка «молодого человека» [137]с Понтием Пилатом по дорожке лунного света… И распят был на том Кресте, наверно, не просто «молодой человек». Кстати, во всем тексте романа Мастера ни разу не употребляется слова «крест» и «распятие».
   У Гете при первой встрече Фауста с Мефистофелем действие крестной силы описано точно:
 
Вот символ святой,
И в дрожь тебя кинет,
Так страшен он вашей всей шайке клятой.
Гляди-ка, от ужаса шерсть он щетинит!
Глазами своими
Бесстыжими, враг,
Прочтешь ли ты имя,
Осилишь ли знак
Несотворенного, Неизреченного,
С неба сошедшего,
В лето Пилатово
Нашего ради спасенья распятого [138].
 
 
   И еще говорящая деталь: когда Воланд осматривает Москву с крыши дома Пашкова, «Его длинная широкая шпага была воткнута между двумя рассекшимися плитами террасы вертикально, так что получились солнечные часы. Тень шпаги медленно и неуклонно удлинялась, подползая к черным туфлям на ногах сатаны».
   Эта подробность непонятна без знакомства с либретто оперы Шарля Гуно «Фауст» (у Гете этой сцены нет).
   Мефистофель шпагой протыкает бочонок, нарисованный на вывеске таверны и просит «господа Бахуса» излить вина. Из рисунка хлещет вино. Брат Маргариты Валентин отказывается принять такой дар – тогда вино вспыхивает огнем. Упоминание Мефистофелем имени Маргариты заставляет Валентина обнажить шпагу. Но его шпага разбивается на куски в воздухе, даже не входя в соприкосновение со шпагой Мефистофеля… Валентин понимает, что перед ним сатана. Мефистофель же своей шпагой очерчивает круг вокруг себя.
   Дальше есть примечательное расхождение между партитурами оперы на русском и французском (оригинальном) языках. По русски: «Мы разрушим демона власть и сразимся мы с силой тьмы!». В оригинале все более трагично: «Из ада пришел тот, кто затупил наше оружие. Мы не можем отбить чары».
   И тут Валентин восклицает: «Но поскольку ты разбиваешь сталь, смотри! Вот крест святой, он нас спасет от ада!»
   Тут Валентин и его друзья обращают свои шпаги острием вниз, а, значит, крестообразными рукоятками – вверх. И так, зажав в руках шпаги, которым они придали значение Креста, они наступают на Мефистофеля. Тот судорожно корчится, будучи не в состоянии выносить вида креста. В конце концов под защитой креста вся компания уходит от Мефистофеля...
   Но в Москве Храма Христа нет. Кресты снесены. Осталась лишь тень от креста. Тень не может бороться с «повелителем теней»; она покорно «подползает к туфлям».
   Булгаков демонстрирует хорошее знание церковного богословия: геометрическое перекрестие не есть Крест. Точнее – и оно может стать Крестом, если тот, кто смотрит на него, сопрягает с ним смысл Креста. Если я в минуту беспомощности в кресле у стоматолога смотрю в оконный переплет и в этом переплете вижу образ Креста, то для моей молитвы эта обычная оконная рама становится Крестом. Но если некто наносит тату в виде распятия или носит крест как бижутерию –то для его души даже самое каноническое по форме Распятие не будет защитой.
   Поэтому и не нужно никакого внешнего церковного действия для освящения Креста: «Крест бо освятился есть кровью Христовою и освящает вся – люди и воду, а креста никтоже», – объяснил владимирский собор 1274 года [139]. Поэтому и обломок шпаги может стать образом креста, иконой в ту же минуту, когда христианин пожелал видеть его в таком качестве, минуя посещение храма и церковный обряд, совершаемый священником. «Иконе Христовой надо воздавать поклонение не как веществу, но как самому Христу, ибо чествование образа восходит к Первообразу и действием ума вещество не смешивается с начертанным образом»