— А что, есть они тут или нет? — спросил очень серьезно Добрынин.
   — Тут их нет, но за партвзносами приезжают. Сам видел. К амбарчику на такой снежной машине подъедут, перегрузят в машину все шкурки, потом какой-то ящичек русскому человеку Кривицкому передадут, поклонятся и уедут до следующего раза.
   «Вот оно что!» — подумал Добрынин и внутренне помрачнел еще больше. Никак не мог он ожидать, приехав сюда, что столкнется тут, на далеком Севере, с такими беспорядками, которые и беспорядками трудно назвать, потому что на самом деле все выглядело намного серьезнее. Все это было страшным преступлением, а преступником оказался главный коммунист города Хулайбы. И эта мысль испугала Добрынина, но все же справедливая злость оказалась сильнее испуга, и, поразмыслив еще, понял народный контролер, что коммунист не может быть преступником, а значит нельзя считать Кривицкого членом партии Ленина, нельзя было даже думать, что Кривицкий и товарищ Калинин состоят в одной партии.
   И стало понятно Добрынину, что Кривицкий и есть тот враг, о каких часто писали в газетах и которые, скрываясь под личиной партийцев, творят свои темные дела. Все-стало понятно Добрынину о Кривицком, но возникло сразу много вопросов: а кто знал о происходящем, почему комсомолец Цыбульник ничего не сказал народному контролеру, почему радист Вася Полторанин, который довел Добрынина до реки, не предупредил о смертельной опасности? Неужели не знал?
   И очень тяжело вздохнул народный контролер. Неужели жизнь на самом деле такая жестокая?
   — Еда готова, — сказал Ваплах, трогая пальцем стенку котла, стоявшего на буржуйке.
   Добрынин глянул на урку-емца. Есть ему расхотелось, но и обижать своего спасителя Павел никак не желал.
   — Я потом, — проговорил он и снова задумался.
   — Русский человек Кривицкий — нехороший человек, — закивал головою Ваплах, словно прочитал мысли народного контролера и решил вслух согласиться с ними.
   — Знаешь, Ваплах, — сказал Добрынин. — Не называй его, пожалуйста, русским человеком. Какой он русский?! У него же лицо бабье.
   — Хорошо, — сказал урку-емец. — А как его называть?
   — Называй его просто Кривйцким, хотя он, конечно, сволочь. И надо его строго наказать за все, что он сделал.
   Мысль о наказании понравилась Добрынину, и он продолжал обдумывать ее, но уважение к порядку остановило его, потому что понял он — наказывать кого-то может только суд или человек, у которого есть на это специальное разрешение, а у самого Добрынина было только разрешение проверять и контролировать, а значит ничего, кроме записанного в мандате, он делать не мог. И от этой мысли народный контролер загрустил.
   — Может, русский человек Добрынин тарасуна выпьет?! — предложил Ваплах, видя мрачное лицо Павла.
   — Слушай, — заговорил Добрынин. — Не называй меня русским человеком!
   — А что, Добрынин не русский человек?
   — Да русский я, русский, но зови меня Павлом. ТыВаплах, я — Павел. Понятно?
   — Да, — урку-емец кивнул. — А Павел тарасуна хочет?
   — Нет, — отрезал Добрынин. — Надо что-то делать, а не водку пить! Преступника наказать надо, а здесь ведь ни суда, ничего такого нет. А сам я, понимаешь, Ваплах, не имею права его наказывать…
   — Абунайка умный человек, надо с ним говорить! — предложил урку-емец.
   — Твой Абунайка — заместитель Кривицкого!
   — Это ничего! — улыбнулся Ваплах. — Зато он умный! Я пойду, позову его, а Павел пусть еду покушает!
   Урку-емец ушел, и остался Добрынин один в маленьком и уютном чуме. Шипел в буржуйке сухой дерн; тепло стало Павлу, и он даже расстегнул олений кожух, который давно уже не снимал с себя из-за суровости климата. Расстегнул кожух, наклонился к желтому портфелю, открыл его. Листы бумаги внутри были мокрыми, но почувствовал народный контролер, что теперь уже можно было их отделять друг от друга, и вытащил он всю пачку, присел на полу у печки и положил эту мокрую пачку себе на колени. Аккуратно отделил верхний листок и, придвинувшись к топке буржуйки, попробовал прочитать написанное на бумаге в красноватом отсвете тлеющего дерна. Однако как ни напрягал он глаза, а разобрать ничего не мог по причине того, что размокшие чернила расплылись по бумаге, и только отдельные кусочки слов были различимы, но сами по себе эти кусочки никакого смысла не имели. На всякий случай опустил Добрынин первый листок бумаги на пол у печки, полагая, что если высохнет он, то, может быть, разборчивее станет, а сам взял следующий лист, поднес его к тускловатому печному свету.
   «Со слов местного жителя Барулая, — прочитал Добрынин хорошо сохранившийся текст, написанный химическим карандашом, — стало мне известно о зверском убийстве члена РСДРП Шендеровича, присланного для организации Советской власти в якутском городе Хулайба. Убийство было организовано присланным товарищу Шендеровичу в помощь товарищем Кривицким, вступившим в преступный сговор с японскими империалистами. Также есть основания считать тов. Кривицкого виновным в таинственном исчезновении целого северного народа урку-емцев, которые отличались высокой образованностью и все до единого хорошо говорили по-русски. Этот народ бесследно исчез после убийства товарища Шендеровича. Перед исчезновением, по словам местных жителей других национальностей, народ уркуемцев насчитывал до ста двадцати человек, включая женщин и детей. Считаю необходимым прислать сюда специальную комиссию для более полного расследования совершенных тов. Кривицким и его подручными преступлений. Подпись:
   Егоров Егор Федорович, народный Контролер Советского Союза».
   «Вот ты кто! — подумал с горечью Добрынин, дочитав бумагу. — Так, значит, здесь поступают с народными контролерами…» И захотелось Добрынину плакать, плакать не жалостно по-бабьи, а так, как плачут настоящие большевики на похоронах собратьев, — плакать без слез и беззвучно, плакать внутренне, ощущая страдание каждой кровинкой своею. И выпить захотелось, но от этого желания Добрынин удержал себя. И снова подумал о том, что надо Кривицкого судить и судить его прилюдно. И опять возник вопрос: как? Каким судом?
   И от кажущейся беспомощности своей закусил Павел губу и почувствовал на языке вкус собственной крови.
   Шипел дерн, пропитываясь неспешным игривым огнем.
   Кто-то подходил к чуму — были слышны поскрипывания верхового снега.
   С ожиданием Добрынин смотрел на низенький вход в жилище, завешенный двойной или тройной оленьей шкурой.
   Зашли двое — Ваплах и заместитель Кривицкого Абунайка. Старик вежливо поклонился народному контролеру.
   — Привет твоему гладкому лицу и твоей мудрости! — сказал он, опускаясь рядом на мягкий ворсистый пол. — Мне урку-емецкий человек Ваплах рассказал много… а русский человек Кривицкий совсем недавно говорил: далекий гость в реке утонул. Я думал — беда, а Ваплах приходит и меня сюда зовет…
   — Да… — сказал Добрынин, желая остановить не совсем связную речь старика. — Ваплах сказал, что вы — умный человек. Вы знаете, кто такой Кривицкий?!
   — Абунайка умный, — старик кивнул. — Абунайка знает плохого русского человека Кривицкого, Абунайка про японцев знает, Абунайка много знает…
   — А почему же товарищ Абунайка знал про эти беззакония и ничего не делал?
   — строго спросил народный контролер.
   — А что мог Абунайка делать? Абунайка не сильный, старый и нерусский. Надо, чтобы русский приехал и наказал русского, а Абунайка не может сказать, что русский человек — плохой, Абунайке никто не поверит…
   — Ну ладно, — Добрынин махнул рукою, утомившись от многословия старика. — Скажите, товарищ Абунайка, у вас здесь свой суд есть?
   — Суд? — переспросил старик.
   — Ну да, если кто-нибудь что-то украдет или убьет кого-то, вы его наказываете?
   — Да-а… — ответил старик.
   — Значит, это у вас организовано, и вы знаете, как наказывать? — уточнил Павел.
   — Конечно, Абунайка знает! — подтвердил старик.
   — Тогда вы можете и Кривицкого своим судом наказать?! — спросил Добрынин, глядя старику прямо в глаза.
   Абунайка задумался, поднес сухую желтоватую руку ко рту, дотронулся до острых коротких усов.
   — Наверно, можем, — наконец произнес он.
   — Ну тогда берите его и судите! — твердо сказал, как приказал, Добрынин.
   — Абунайка к народу пойдет, суд готовить будет, а на суд русского человека Добрынина позовут! — старик поднялся, поклонился контролеру и ушел.
   — Русский человек еду не кушал? — спросил Ваплах. — Надо кушать, а то холодно будет…
   — Ладно, давай! — устало проговорил Павел. Урку-емец снял с печки котел, разлил из него какую-то похлебку по двум глиняным мискам и одну протянул народному контролеру. Подал ему и белую костяную ложку. «Эх, хлеба бы сейчас!» — с горечью подумал Добрынин. Похлебка была излишне соленой, но вполне съедобной. Съел ее Павел быстро и вспомнил первый рассказ 6 Ленине и о невкусном национальном супе. «Наверно, это не здесь было», — подумал Добрынин.
   Урку-емец ел медленно и при этом громко чмокал губами. Доев, он опустил пустую миску на пол под печку и снова предложил выпить тарасуна. На этот раз Добрынин не отказался. Во рту сразу стало приятней, но на душе по-прежнему тяжелым камнем лежали впечатления этого дня, и ни о чем другом Павел думать не мрг.
   — Абунайка все сделает, — снова угадав мысли Павла, проговорил Ваплах. — Он с народом поговорит, народ его слушается.
   Дальше сидели они молча. Пили тарасун, думали каждый о своем.
   Времени прошло немного — может, два часа, может, три. И послышался снова скрип верхового снега. В чум зашел Абунайка. Зашел деловитой быстрой походкой. И на круглом загорелом лице его было такое серьезное выражение, что Добрынину сразу захотелось встать на ноги. Все-таки серьезные люди всегда вызывают уважение.
   — Суд готов,сказал старик.Собаки ждут. Надо ехать. Вышли, сели в сани. Старик закричал на собак и хлестнул их недлинной нагайкой. Уже на ходу Павел застегивал свой кожух, хотя после выпитого тарасуна было ему тепло.
   — Где суд-то будет? В Хулайбе? — спросил он старика, сидевшего впереди.
   — Зачем в Хулайбе? — старик пожал плечами. — На хорошем месте суд будет, там всегда судим.
   Собаки бежали проворно. Снег почти пел под полозьями саней, и это нравилось Добрынину и успокаивало его.
   Рядом сидел урку-емец. Сидел он с закрытыми глазами и тоже негромко пел, словно подпевал снегу. Пел он что-то на своем урку-емецком языке. Песня была заунывная и грустная, и решил Павел, что в песне этой поется о трагической судьбе урку-емецкого народа. И захотелось Павлу поподробнее расспросить Ваплаха, что же все-таки с его народом произошло, но не решился он прерывать песню.
   А собачки бежали быстро, и залюбовался их бегом Добрынин. Красивые и пушистые были собачки, и только одного не хватало Павлу — хотелось ему, чтобы собачки эти на бегу лаяли, но они бежали молча, и понял Добрынин их молчание, ведь и сам он, постоянно будучи под северным небом, держал рот закрытым, чтобы не запустить к себе вовнутрь этот колючий морозный воздух. Вот и собаки, наверно, именно поэтому не лаяли.
   Вокруг поднимались и опускались покрытые снегом холмы, все было однообразно и сурово.
   Поднявшись на вершину очередного холмика, Абунайка приостановил окриком собачек и посмотрел с высоты по сторонам, потом снова прикрикнул, и понесли собачки сани вниз по пологому спуску.
   Добрынин присмотрелся вперед и увидел коричневатую площадку, очищенную от снега, и еще несколько собачьих упряжек и одну оленью. На площадке стояли люди, что-то делали, но что именно они делали, с этого расстояния видно не было.
   Совсем скоро Абунайка остановил собачек на самом краю площадки, и собачки обрадовались, увидев своих сородичей, завиляли друг другу обрубками пушистых хвостов.
   Павел подошел к местным жителям и тут понял, что он уже был в этом месте — возил его сюда на аэросанях комсомолец Цыбульник по дороге на Хулайбу. И точно так стоял один деревянный столб с укрепленным на его вершине бюстом Ильича, на плече которого что-то было вырезано. Да, это было то самое место, «ленинский уголок», как называл его комсомолец.
   Местные жители, как оказалось, привезли с собою дрова и в этот момент были заняты укладыванием их в особый квадратный костер, который, правда, еще не горел.
   — А где Кривицкий? — спросил у Абунайки Павел.
   — Уже-уже едет, — ответил старик. Ваплах подошел к деревянному столбу и сказал что-то на своем языке, глядя снизу вверх в лицо вождю.
   — Э-э-эй! — донеслось откуда-то, и Павел, обернувшись, увидел, как к ним приближается еще несколько собачьих упряжек. Подъехав к площадке, они остановились. На одной из них лежал Кривицкий. Лежал он на животе.
   Павел подошел, посмотрел на председателя Хулайбы. Тот был обвязан с ног до головы тонкими ремешками из оленьей кожи. Он что-то мычал, но понять его было трудно.
   Ваплах уже разговаривал с только что приехавшими людьми. Потом он обернулся к Добрынину.
   — Они говорят, что русский человек Цыбульник на снежной машине удрал, а русского человека Полторанина связали и в городе оставили. Он хороший человек, он ни разу «бурайсы» не говорил.
   — Бурайсы?! — повторил Добрынин и задумался — ведь это был пароль для базара, сообщенный ему комсомольцем. — А что это слово значит?
   — Убью, — ответил Ваплах.
   Павел сделал шаг назад и с опаской посмотрел на урку-емца.
   — Ты чего? — спросил он.
   — Нет, «бурайсы» на местном языке означает «убью», — объяснил Ваплах. — Это слово такое, человек Кривицкий это слово очень любил.
   — Ну и пароль! — Добрынин покачал головою и посмотрел на лежащего Кривицкого с большою справедливою злостью.
   Старик Абунайка, хлопотавший вместе с другими около идола, вдруг подошел к Добрынину.
   — Начинать можно, — сказал он. — Суд готов.
   — Ну так начинайте! — разрешил Павел.
   Несколько местных мужчин, а были они все как на подбор низкие, коренастые и, судя по всему, довольно сильные, подошли к саням, подняли Кривицкого и отнесли под столб, опустив его там на подготовленный квадратный костер.
   Только теперь Добрынин понял, какое наказание приготовил для Кривицкого Абунайка, и он подошел к старику.
   — Вы что, сжигать его будете? — спросил.
   — Ага, — старик кивнул. — Очень много зла русский человек Кривицкий сделал, семь человек убил, один народ совсем из-за него пропал… надо сжигать…
   Конечно, думал Добрынин, такого преступника надо убить. Но что-то в Павле протестовало против такого вида казни, и он, снова отыскав возле костра старика, подошел к нему и спросил:
   — А может, у вас есть другое наказание, ну такое, чтобы тоже смертная казнь, но только без огня?
   — Есть, конечно, — кивнул Абунайка. — Летняя, сейчас никак нельзя. Земля твердая, ледяная совсем.
   — А что это за летняя? — больше из любопытства, чем из надобности поинтересовался народный контролер.
   — Ну если кто-то убил человека или священного медведя, то его вместе с убитым надо в одной яме живым закопать.
   — Да, — Добрынин посмотрел на коричневую твердую землю под ногами. — Это не подходит. Ну ладно, начинайте.
   Абунайка крикнул что-то своим людям, они отошли от кострища, на котором лежал связанный Кривицкий. Потом один совсем молодой парень поднес к лицу председателя Хулайбы кружку с молочной водкой, влил ее в рот ему, а потом полил тарасуном волосы Кривицкого.
   — Подождите! — сказал вдруг Павел, и тут же Абунайка посмотрел выжидательно на Павла и что-то проговорил тому парню.
   Парень отошел.
   — Я хочу его кое о чем спросить! — объяснил Добрынин и сам приблизился к лежащему на спине Кривицкому.
   — Ты за что народного контролера Егорова убил? — наклонившись к лицу Кривицкого, спросил Добрынин. — И кто второй?
   Кривицкий посмотрел на народного контролера с такой злобой, что Павел отшатнулся. Стало ему ясно, что Кривицкий — отпетый враг, ненавидящий не только самого Добрынина, но и всю Советскую страну, и вроде не было больше нужды с ним разговаривать, но все-таки попробовал Павел задать врагу еще один вопрос. Спросил он о судьбе урку-емецкого народа, но и на этот вопрос Кривицкий лишь злобно промычал и даже отвернулся демонстративно.
   Добрынин тяжело вздохнул и отошел в сторону. Потом нашел взглядом Абунайку, кивнул ему, мол, начинайте.
   Абунайка самолично поджег костер. Дров в этом костре было много, ведь в высоту он был метра полтора. Кривицкий попытался перевернуться или вообще скатиться на землю, но это у него не вышло — слишком крепко он был обвязан ремешками.
   Старик запел что-то, обращаясь взглядом к бюсту вождя и кланяясь ему. Вскоре остальные стали подпевать Абунайке.
   Пламя разгорелось. Затрещали дрова затрещали громко и мелодично, и понравился Добрынину треск, напомнивший о печке в его избе, но тут Кривицкий испортил этот звук, закричав что-то матерное.
   Но на кричавшего внимания не обратили, и даже песню свою местные жители не прервали из-за этого крика.
   Добрынину этот суд не очень нравился, но понимал он, что все происходит по местным национальным законам, которые надо уважать, как учил Ленин, и поэтому решил Павел просто уехать сейчас отсюда. И подошел к урку-емцу, который с готовностью согласился отвезти Добрынина в Хулайбу.
   Добирались они на упряжке до города недолго. Первым делом подъехали к большому деревянному дому, где располагался кабинет председателя. Добрынин зашел, постоял у стола, посмотрел на меховой портрет, потом заглянул в другую комнату и обнаружил там связанного радиста, сидевшего на стуле перед радиостанцией.
   — Ну? — спросил его Добрынин.
   — А я при чем?! — совсем тихо и хрипло почти проплакал, а не сказал Полторанин. — Я — радист. Я что — знаю, кто должен эти шкурки забирать: японцы или китайцы.
   — А об убийствах знал? — строгим голосом спросил Павел.
   — О каких убийствах? — заныл радист. — Меня недавно прислали, позапрошлой ночью…
   «А может, он действительно ничего не знал?» — подумал Павел и еще разок внимательно присмотрелся к лицу радиста.
   Парень он был простой, и то, что он был так сильно напуган, показалось народному контролеру доказательством его невиновности.
   — Ну ладно, — Добрынин подошел и принялся распутывать длинные кожаные ремешки, которыми Полторанин был обвязан. — Кривицкого уже наказали.
   — Как наказали? — спросил радист.
   — Совсем наказали, — ответил ему Павел. — А мне теперь надо в Москву добираться, доложить обо всем товарищу Калинину… только как туда добраться?
   — Вам к военным надо, у них самолет есть, — потирая затекшие руки, подсказал Полторанин.
   Про военных Добрынин как-то забыл, а ведь действительно — если у того аэродрома есть военный склад, значит и военные где-то недалеко должны быть!
   — А как туда добраться? — спросил Павел.
   — На упряжке, — проговорил Полторанин. — Можно, конечно, радировать, чтобы они свой транспорт прислали.
   — Не надо, чего их беспокоить! — отмахнулся контролер. — Вот что, останешся здесь за Кривицкого, а я попрошу в Кремле выбрать кого-нибудь для Хулайбы, чтобы честный человек был. Понятно?
   — Да, так точно… — ответил радист.
   — Пошли, поможешь мне портрет Кривицкого со стенки снять!
   Вдвоем они зашли в кабинет, придвинули стол к самой стене, и Полторанин снял с гвоздика «меховой» портрет.
   — А зачем он вам? — спросил радист.
   — Хочу товарищу Калинину показать, как доказательство преступления.
   Ваплах так и сидел на санях у самого дома, когда Добрынин вышел на порог с портретом в руках.
   — Ты дорогу к военным знаешь? — спросил Павел. Урку-емец кивнул.
   — Тогда поехали, только заскочим сначала к тебе за моей котомкой и портфелем.
   — Вдвоем нельзя ехать, надо Абунайку с собою взять.
   Добрынин не стал расспрашивать, почему вдвоем ехать нельзя. Урку-емцу он верил, и значит были на то серьезные причины, раз Ваплах так говорил.
   Поехали они к Ваплаху, подбросили в буржуйку еще дерна, пофелись, выпили тарасуна по кружке.
   — Ну, теперь можно к Абунайке, уже наверно дома, — сказал через некоторое время Ваплах. Абунайка действительно был дома.
   — Утро наступает! — сказал он пришедшим первым делом и устало улыбнулся.
   Павел повел носом — от старика пахло чем-то нехорошим и горелым, а к этому еще приращивался и запах оленьей мочи, из которой Абунайка делал, по словам сбежавшего комсомольца, какие-то лекарства.
   — Надо к военным ехать! — сказал старику урку-емец. — Русский человек Добрынин спешит очень.
   Старику, видимо, не хотелось отправляться в дорогу, но он все-таки кивнул.
   — На моей упряжке поедем, — проговорил Ваплах, заметив, что старик наклонился за лежавшей на полу недлинной нагайкой-погонялочкой.
   — Ну хорошо, — согласился Абунайка.
   Вышли они из балагана. И только в этот момент Добрынин обратил свое внимание на удивительную светлость окружающего мира. Значит, и ночь, и рассвет окончились, и теперь вокруг царствовал белый и радостный день. Первый раз за последнее время Павел улыбнулся. Кривицкого больше не было, а значит, какую-то часть порядка и справедливости Добрынин навел, но понимал он, что до окончательного порядка еще далеко, да и не под силу его крестьянскому уму наводить серьезный порядок во всех его тонкостях, должны для этого прибыть сюда люди образованные и, наверное, из больших городов или из Москвы.
   Уселись на сани. Урку-емец устроился впереди и хлестнул своей погонялочкой пушистых собачек. Натянули они ремешки, сдвинули сани с места и легко побежали вперед по дороге, невидимой глазу и известной только жителям этих мест.
   Ваплах, доверив дорогу собачкам, обернулся и посмотрел на Абунайку серьезно и, как показалось Добрынину, взволнованно. Старик хоть и находился в полудреме, но этот взгляд заметил.
   — Что сказать хочешь? — обратился он к урку-емцу. А по сторонам проносились холмы и снега, и пели полозья свою негромкую, чуть свистящую песню.
   — Нехорошо получилось, — сказал Ваплах. — Эква-Пырись не будет доволен.
   — Почему не будет?! — удивленно спросил старик. — Плохого человека в жертву принесли. Эква-Пырись подумает, что не любят его больше… — сказал Ваплах.
   Добрынин не мог уразуметь, о чем разговаривают его попутчики, и от этого смотрел по сторонам и вперед, и, к своей радости, увидел он впереди приближающиеся деревья, росшие не густо и в основном между холмами. А сами холмы, особенно вершины их, были голыми.
   — Не-е-ет, —не согласился с Ваплахом старик.Будет он доволен.
   — О чем вы? — спросил Павел.
   — В жертву положено самых лучших приносить, а мы самого плохого сегодня сожгли. Бог доволен не будет.
   — А-а, — понял, в чем дело, Добрынин. — А я думаю, что правильно сделали. Хорошие должны жить и строить будущую жизнь, а сжигать надо плохих.
   После слов Добрынина наступило недолгое молчание, во время которого, должно быть, и Абунайка, и урку-емец обдумывали сказанное народным контролером. А потом Ваплах кивнул сам себе и произнес:
   — Русский человек — умный, русский человек знает, кого надо сжигать, а кого нет.
   — Да, — добавил Абунайка. — Мудрые люди всегда издалека приходят, глупые — рядом живут.
   Летели их сани быстро. С любовью смотрел Добрынин на проносящиеся мимо деревья, невысокие и тонкоствольные, но все-таки чуть-чуть напоминающие о его родных местах. Думал он о будущем, когда приедет он в Крошкино с орденом, сядет за стол и будет рассказывать Маняше и детям своим об этих страшных днях или неделях, проведенных в совершенно не обустроенном для жизни человеческой холодном краю, где ни похоронить нельзя по-людски, ни наказать так, чтобы почеловечески, а все творится по местным национальным законам, таким не похожим на законы русские, согласно которым и в Москве, и в деревне Крошкино живут.
   — Эй! — обернулся опять Ваплах. — Там что-то стоит! И старик, и Павел вгляделись вперед, но, видимо, зрение у них не было острое, как у урку-емца. Только минут десять спустя увидели они аэросани, лежащие на боку. Подъехали, на собачек прикрикнули, чтобы остановились.
   В аэросанях никого не было.
   — По кругу ходить надо! — сказал Добрынин, и попутчики его послушно подошли к машине и стали вокруг нее шаги накручивать.
   — Нет, тут снег малый, — замотал головой Ваплах. — Надо просто смотреть, под этим снегом ничего нет.
   Разошлись они в разные от машины стороны. Абунайка полез на холм, Ваплах наоборот — начал спускаться в низинку, где росли не росли, но все-таки стояли несколько низеньких деревьев.
   Добрынин ходил вокруг машины, внимательно присматриваясь к снежной поверхности.
   — Эй! — позвал с вершины Абунайка. — Я нашел его! Спешно поднявшись к старику на вершину холма, Павел и Ваплах увидели лежащий на снегу скелет мужчины — кости были гладко обглоданы, и только орган лежал нетронутый и от мороза полиловевший. Рядом валялись обрывки меховой куртки.
   — Ай-яй-яй… — проговорил Абунайка. — Ояси был здесь.
   — Звери что ли? — переспросил Павел.
   — Злой дух Ояси-камуй! — объяснил Ваплах. — Это только он так людей и животных съедает.
   У Павла закололо в животе. Он схватился рукою за болящее место и скривил рот.
   — Уходить надо! — заторопился Абунайка. — Опять прийти может! Он очень злой!
   Почти бегом спустились они с холма и снова помчались на санях в сторону далекого военного городка.
   Постепенно боль у Павла прошла, и он прилег, положив голову на котомку. Ваплах, погоняя собачек, пел свою песню, а Абунайка дремал сидя, иногда шевеля бескровными бело-желтыми губами.