Он снял крышку — и тут же завитал по комнате запах странный, кисловатогорький. Видимо, из-за излишне разогретой печки содержимое кастрюли стало испаряться.
   — Из мяса гоним, — объяснил радист Горошко. — Больше нема из чего. Но получается. Вкус, конешно, такой… не совсем.
   Храмов наполнил кружки.
   — Давайте за нашу Родину! — предложил начальник экспедиции. — Все-таки если б не она… если б революции октябрьской не было — ходил бы я — как и отец мой, и дед мой — в батраках!..
   Мясной самогон был тепловат. Но пился легко, и уже пошло его приятное тепло в ноги. Ваплахов сразу покраснел, заулыбался беспричинно. Потом потер ладонью о ладонь и, обратившись к сидящему рядом Дуеву, спросил:
   — А что, много русских в таких домиках живет? Дуев задумался, оглядел внутренности вагончика. Потом ответил:
   — Много… может, миллион, может, больше. Добрынин почесал затылок, потом свою негустую бороду — хотелось снова спросить Калачева, чем же все-таки их экспедиция занимается; но коли это гостайна… хотя так хочется узнать, так любопытство подпирает…
   «Нехорошо как-то, — выпив, думал Калачев. — Не обиделся ли? Что ж это в самом-то деле — русские у русских документы проверяют?! Ну был бы якутом, тогда ясное дело — показывай бумагу, а так…» — А почему домик на ножках? — спросил Дмитрий Ваплахов.
   — Чтоб снегом не засыпало. Метет тут у нас часто, так что если б не на столбах, то по крышу бы заметало, а так только по верхнюю ступеньку может…
   Ваплахов кивнул и снова подумал: умно-то как придумали!
   — Я, может, собачкам мяса отнесу? — спросил Добрынин, глянув на начальника экспедиции.
   — Да, там в ведре еще осталось, как раз теплое… — ответил Калачев. — Собачки теплое любят!
   Добрынин снова натянул кожух, шапку-ушанку напялил, рукавицы. Взял ведро и вышел из домика.
   Лайки лежали себе на снегу спокойно, словно ко всему они были готовы: и к морозу, и к отсутствию пищи.
   — Ну вот, я вас сейчас… — улыбнулся, приговаривая, народный контролер. — Мяска…
   Сначала скрипнули под его ногами ступеньки деревянного порога, потом снежок.
   Присел на корточки перед лайкой — вожаком упряжки.
   — Вот кусочек! — положил перед нею на снег не кусочек, а скорее кусок темного, еще теплого мяса.
   Лайка оживилась, схватила мясо зубами. Стала жевать.
   — У меня тоже собака была, — задумчиво, глядя на жующую лайку, заговорил Добрынин. — Митькой звали. Тоже большой пес, сильный, звонкий. Помер. Теперь осталась жена, дети… Далеко.
   Другие лайки, казалось, тоже слушали народного контролера, шевелили ушами, поглядывали то на жующего мясо вожака, то на человека, сидевшего на корточках перед ним.
   — А меня сюда вот занесло… — говорил Добрынин и тут же подумал: «А не пьяный ли я случайно, чего это я перед псами говорю?» А потом мысленно махнул рукой и снова, глядя в умные глаза большой сильной лайки, заговорил народный контролер голосом грустным и жалобным: — А жизнь идет… и так хочется много для Родины сделать, а не получается… Потому что Родина очень большая, и вот отсюда сразу не выбраться — только через месяц-два поезд придет, когда рельсы построят… А значит месяц-два я пользу Родине не смогу приносить. А Родина на меня надеется, Родина мне доверяет… Обещали Маняше вместо сдохшего Митьки другого пса … А Митька…
   Защипало у Добрынина в глазах из-за появившихся на морозе слез.
   — А Митька… — повторил он с грустью. В ведре лежало еще четыре больших куска мяса. Ножа не было, а значит поделить мясо на количество собак народный контролер не мог. Взял и бросил куски так, чтобы упали они каждый между двух лаек. И удивительное дело: не вскочили собаки, не набросились жадно на мясо, не стали из-за него рычать и злиться, а спокойно и даже дружески вгрызались по две собачьи пасти в один кусок, отхватывали, сколько получалось, и жевали, не издавая при этом ни звука.
   Тепло мясного самогона, придав терпкую вялость движениям рук и ног, дошло до головы. Но это не помешало Добрынину оценить насколько эти собаки умнее псов из его далекого села, которые тут же устроили бы кровавую потасовку, и в конце концов все мясо досталось бы одной собаке, наверное, Тузу — псу помощника колхозного бригадира Хоменки. Хотя старый был Туз, постарше Митьки. Так что тоже, небось, сдох уже…
   — Повыли бы, что ли! — негромко проговорил Добрынин, чувствуя сопротивляемость опьяневшего языка.
   Калачев попросил Степу Храмова наполнить кружки еще раз.
   — А почему дом длинный, а не круглый? — все еще донимал Дуева вопросами любознательный урку-емец.
   — Ты что, не русский что ли? — не выдержал подвыпивший хромой.
   — Нет, не русский, — признался Дмитрий и как-то напрягся весь, не зная, чего ему теперь ожидать от собеседника.
   — А-а, — удивительно спокойно протянул Дуев. — Чего дом длинный, говоришь? Это ж ведь в общем-то не дом, а вагончик. Понимаешь, как там тебя зовут…
   — Дмитрий, — подсказал урку-емец.
   — Дмитрий? И не русский? Еврей, что ли?
   — Нет…
   — Ну ладно, подожди, видишь — пить будем!
   — Тебе, Дуев, можно и пропустить! — строго посмотрел на товарища Калачев.
   — Кто тебе позволил с помощником народного контролера так разговаривать?!
   — А я что? — жалобно встрепенулся Дуев. — Я что? Я вежливо… Пьян, конечно, немного. Но все, эту пропускаю…
   Потом Дуев вздохнул тяжело, провел ладонью правой руки по лысине — была у него такая привычка — и снова глянул на урку-емца.
   — Да, — заговорил Дуев. — Товарищ Дмитрий, это вагончик, чтоб можно было снизу колеса подставить и перевезти его на другое место… Понимаешь?
   Ваплахов кивнул. Вторую кружку он тоже решил пропустить. Остальные выпили. В этот раз без тоста. По причине занятости каждого собственными мыслями.
   Храмов думал о поезде, который скоро сюда приедет и заберет их куданибудь, может быть, домой, в Рязань, может, просто в другое, но более теплое место.
   Горошко крякнул, выпив мясной самогон одним длинным глотком. И вспомнил почему-то родную станицу Лабинскую, что на северном русском Кавказе.
   «Что-то задержался народный контролер, — подумал и заерзал на ящике Калачев. — Еще плохо станет — замерзнет, а меня за это!..» Начальник экспедиции встал, подошел к единственному окошку, выходившему как раз «во двор» вагончика. Но замутненное морозом стекло преградило путь взгляду Калачева. Тогда он сожалеюще щелкнул языком и нехотя посмотрел на дверь — выходить сейчас из этого теплого уюта на мороз желания не было.
   — А чем печку топите? — спрашивал Ваплахов.
   — Химией топим, — терпеливо отвечал Дуев, уже чувствовавший приближение головной боли.
   — Чем? — не понял урку-емец.
   — Это трудно объяснить, — покачал головой хромой. — Короче, без дров топится: берутся два химических вещества, смешиваются, и из-за этого возникает огромной силы тепло. Понятно?
   Дмитрий отрицательно замотал головой.
   — Знаешь, товарищ Дмитрий, — Дуев даже улыбнулся. — Давай я твоему начальнику расскажу, а он тебе потом объяснит. Понимаешь, у меня чего-то голова болит…
   — Хорошо, — согласился Ваплахов.
   На «дворе» тем временем возник какой-то протяжный звук, донесшийся сквозь стены и до обитателей вагончика. Калачев встревоженно посмотрел на дверь. Остальные тоже замерли, прислушиваясь. Звук был знакомым, но давно забытым. Каким-то не местным он был. Но, конечно, это был русский звук, и защемило у каждого, кроме урку-емца, в груди, не по себе стало каждому. Калачев не выдержал, набросил свой олений тулуп и, приоткрыв дверь, выглянул.
   И увидел, впервые в своей жизни увидел воющих лаек, а перед ними — сидящего на снегу народного контролера, всем своим видом выражавшего и большую тоску по прошлому, и какое-то непонятное счастье.
   «Лайки, и воют?» — мысленно задался вопросом начальник экспедиции.
   Выйдя на деревянный порог, он прикрыл за собой дверь, чтобы не уходило из вагончика тепло. Спустился к саням, присел на корточки рядом с Добрыниным.
   — Первый раз слышу вой лаек на Севере! — признался он народному контролеру. — Людей воющих слыхал.
   Какая-то странная догадка промелькнула в голове у Калачева. Догадка о том, что как-то связан вой лаек с присутствием тут народного контролера. Но как связан? И вообще, что это за глупые мысли? Тряхнул Калачев головою и снова посмотрел на народного контролера.
   — У меня Митька был, — заговорил, не сводя глаз с воющих собачек, Добрынин. — Пес мой. Недавно сдох. Мы как раз с товарищем Твериным в Кремле чай пили, и тогда мне он сообщает: «У твоих дома все хорошо, только пес сдох…» Сказал, что приказал нового доставить моей жене… А что это значит?
   Калачев, почувствовав приятно тоскливую нотку момента, пожал плечами.
   — Это значит, что если я приеду домой — этот пес меня во двор не пустит! — проговорил негромко Добрынин.
   А собаки выли, одна другую подхватывая. Но все-таки вой этот был слабоватым. Чем-то отличался он от воя русских собак.
   И Калачев задумался об этом, глянул в небо. И тут же все понял — небо здесь было низким, белым, одноцветным, и ничего на нем не было — ни луны, ни звезд. Хотя на этом небе он действительно не видел упомянутых светил. О причине этого он не думал, но, конечно, происходило так из-за мороза. А раз не было луны, то и собакам, вообще-то, не на что было по-настоящему выть. Хотя опять же, не на что, а они ведь сейчас воют!
   Добрынин немного успокоился, пришел в себя. Посмотрел и на сидящего рядом на корточках Калачева.
   Снова захотелось задать вопрос, ответ на который являлся государственной тайной. Но сдержался Добрынин. Да и не было у него уверенности, что язык сможет правильно проговорить все слова.
   А Калачева тем временем охватил внутренний холод, и чувствовал он себя прескверно, хотя мороз был тут ни при чем. Знал начальник экспедиции, что большая вина на нем лежит и что совсем скоро отвечать ему придется по всей строгости большевистского закона. Уже несколько месяцев отмахивался он от неприятных мыслей, но теперь, когда волею случая оказался рядом народный контролер Советской страны, нестерпимо тяжело стало Калачеву. Понимал он, что прощения ему не будет, но все равно хотелось хоть чуточку облегчить свою совесть. И решил он признаться в содеянном товарищу Добрынину. Кто знает: может, и действительно не только полегчает от этого, но и какое послабление в будущем наказании наступит?
   Покосился Калачев на народного контролера.
   А тот смотрел себе грустным взглядом на воющих собачек и время от времени покачивал головою.
   — Товарищ Добрынин, — заговорил наконец начальник экспедиции. — Хочу признаться вам… нехорошее тут дело…
   И тут смелость и решительность покинули Калачева.
   А Добрынин уже повернулся и смотрел ему в глаза совсем не пьяным, а очень даже серьезным взглядом, и видно было, что готов он выслушать Калачева до конца.
   И показалось даже, что собаки потише завывать стали, и их не очень-то дружный хор стал распадаться и растворяться в побеждающей любые звуки тишине.
   — Я Москву обманул! — выпалил одним духом начальник экспедиции.
   Рот Добрынина приоткрылся. Недоумение и удивление слились в одно выражение взгляда, и уперся этот взгляд прямо в Калачева, пронизывая его насквозь.
   Хмель стал уходить из тела и головы народного контролера.
   — Как же это? — спросил он. — Как это ты смог, товарищ Калачев, Москву обмануть?
   Начальник экспедиции склонил виновато голову. Уже жалел он о своем признании, но отступать было поздно. Да еще и надежда жила, надежда на облегчение.
   — Нас ведь забросили сюда и забыли, — заговорил Калачев. — Запасы кончались, а новых нам не присылали. Глушь здесь. А задание у нас было — золото найти для страны… Я знал, что к обнаруженным золотоносным местам решено было прокладывать железные ветки кратчайшим способом. Вот и решил я отправить радиограмму, что мы, мол, нашли выходы золотосодержащих руд на поверхность земли. Ну, чтоб сюда провели ветку и увезли нас отсюда… Мы же сами никак не выбрались бы…
   — Так-так-так, — начал понимать отрезвевший Добрынин. — А золото?
   — Да откуда здесь золото? Здесь же мерзлота в низинах. Мы тут ничего, кроме вмерзших в землю мамонтов, не нашли. Так, товарищ Добрынин, и…
   — А что это — мамонты? — перебил главного геолога народный контролер.
   — Доисторические слоны… Мясо мы вот сейчас ели… Ему миллион лет.
   — Кому? — вскинулся Добрынин.
   — Мясу, которое мы ели… Здесь, в земле, кроме этого мяса, ничего нет!
   Добрынин прислушался к своему желудку, как-то помутилось у него сознание от такой новости.
   — Не умрем? — спросил он неожиданно прорвавшимся жалобным тоном, полным испуга за свою жизнь.
   — Мы уже полгода его едим. Не умерли, — признался Калачев. — Вот без него, конечно б, ведь есть больше нечего! Вы же поймите, если бы я не соврал, то и вы бы здесь погибли, и мы… эти ближние военные, они ж вообще черт знает где! Я только прошу вас, когда они приедут, сказать, что я вам признался…
   Испуг у Добрынина прошел. Понял он, что организм жив и работает нормально. Вернулся побеспокоенный здравый рассудок.
   — Надо и им признаться! — сказал он негромко.
   — Как?! — вырвалось у Калачева, и собаки окончательно притихли. — Они ж тогда перестанут строить дорогу! А может, они уже рядом?!.
   — Ты, товарищ Калачев, коммунист? —строго спросил контролер.
   — Да, конечно…
   — А я — нет! — говорил Добрынин. — Значит, ты должен учить меня честности, а не я тебя! Надо сказать им правду…
   Калачев тяжело вздохнул. Ничего хорошего из его признания не вышло — это он уже понял. А что делать теперь — не знал.
   — Да не могу я… — скороговоркой выпалил он, поднялся и, ощущая дрожь в руках и внутреннюю дрожь раздражительности, пошел в вагончик.
   Добрынин тоже поднялся на ноги и вошел в домик следом.
   Ваплахов спал на железной раскладной лежанке, бережно укрытый несколькими оленьими шкурами, хотя в вагончике холодно не было. За ящиком-столом дремал хромой Дуев. А Горошко и Храмов пьяными голосами играли в города.
   — Молотов! — говорил Храмов.
   — Ворошиловград! — отвечал Горошко.
   — Дыбинск!
   — Коммунарск!
   — Куйбышев…
   — Кончайте! — перебил игру мрачный Калачев.
   — Чего? — Горошко поднял на главного геолога удивленный взгляд.
   — Ваш начальник Москву обманул! — ответил на «чего» Горошки народный контролер. — Садись к станции, сознаваться будем!
   Пораженный радист впялился в Калачева, но тот стоял, прикусив нижнюю губу, и на его красивом мужественном лице лежала печать отрешенности и капитулянтства.
   — Садиться? — спросил Горошко у Калачева враз протрезвевшим голосом.
   Добрынин тем временем наклонился к лежанке, на которой сопел во сне Дмитрий Ваплахов, вытащил из-под нее вещмешок, а из него револьвер — подарок Тверина. Выпрямился с оружием в руках и твердо сказал:
   — Давай-давай! Ищи Москву! — и кивнул на радиостанцию.
   — Ищи, — сказал негромко, кивнув, сам Калачев. Шатаясь, Горошко потащил ящик-стул к стоявшей в углу станции. Уселся там, дрожащими руками одел наушники, защелкал выключателями, закрутил ручками.
   — Мы же тебя как брата приняли! — с горечью произнес Калачев, не поворачивая головы к Добрынину.
   Степа Храмов слушал происходящее спокойно, а потом как бы сам себе шепотом произнес:
   — Обманывать нехорошо… Добрынин глянул на него с одобрением. Запипикала морзянка в комнате — Горошко, настроившись, запускал в радиомир свои позывные. Контролер слушал это пипиканье с подозрением, как бы понимая, что за каждым звуком — буква или слово, которые он на слух не понимает.
   — Есть! — вдруг завопил радист, словно сам не ожидал так быстро связаться со столицей Родины.
   Потом обернулся к народному контролеру и уже холоднее спросил:
   — Ну? Шо передавать?
   — Передавай! — все еще сжимая револьвер в руке, направив его дуло в пол. заговорил Добрынин. — Сознаемся в том, что обманули нашу Родину. Никакого золота тут нет, а есть одно лишь мясо…
   Горошко превращал слова народного контролера в точки-тире и отправляла в невидимые миры.
   — …к тому же очень старое. Поэтому просим перестать строить железную дорогу…
   — Да как же? — встрепенулся вдруг Степан Храмов. — Ведь замерзнем насмерть! Товарищ контролер!
   — Давай-давай! — прикрикнул Добрынин на остановившегося было радиста. — Просим перестать строить дорогу и не разбазаривать зря народные средства…
   — Стойте! — крикнул вдруг Горошко. — Прием! И, схватив огрызок карандаша, стал заполнять однообразными знаками страницы специальной большой тетради для приема радиограмм. Заполнив, стал снова что-то передавать, но уже не со слов Добрынина, а вообще неизвестно с чьих слов. Потом снова был прием…
   — Ты что им передаешь? — через несколько минут возмутился Добрынин.
   — Да они тут про мясо спрашивают: какое и сколько… — походя бросил контролеру радист, не отвлекаясь от работы.
   Минут десять спустя он обернулся, посмотрел на народного контролера помягче, спросил:
   — Еще шо-нибудь передать?
   — Да, передай привет товарищу Тверину от народного контролера Добрынина.
   Радист передал. Потом стянул ленивым жестом с головы наушники и, подавшись вперед, прямо лег на радиостанцию, то ли от усталости, то ли от пьяного своего со стояния.
   — Ну что? — спросил контролер. — Что сказали? Радист зашевелился, с трудом выровнял спину. Обернулся с какой-то пьяновато-счастливой полуулыбкой на лице.
   — Будут строить дорогу! — сказал и вздохнул. — Они ее не строили, а сейчас будут!..
   — Почему? — удивился молчавший до этого Калачев.
   — Родине мясо надо, а не золото! Золота, сказали, до хрена, а мяса — нет!
   В наступившем после этого молчании только сопение спящего Ваплахова подтверждало наличие жизни в домике-вагончике.
   У Добрынина настроение заметно испортилось. Оттого, что не мог понять он: зачем Родине нужно старое мясо? Опустил народный контролер револьвер на стол, и сам за этот ящик-стол уселся, упершись в его поверхность локтями.
   Калачев тоже уселся за ящик-стол. Видно было, что и ему далеко не все ясно. Горошко, подремав несколько минут, полуприлегши на радиостанцию, тоже подтянулся со своим ящиком-стулом к начальнику.
   Так вся компания снова оказалась за столом, и только Ваплахов, лежа, отсутствовал по уважительной и легко объяснимой причине.
   Дуев вдруг храпанул, и когда его Горошко потрепал по плечу, оторвал голову от стола и обвел всех мутноватым взглядом. Он ведь не знал, что происходило в вагончике, пока он сидя спал.
   — Начальник! — промычал он. — Может, еще по полкружки?
   — Угу, — кивнул Калачев. — Степа, достань ему… да и остальным!..
   Разлил Степа по кружкам еще мясного самогона. Выпили. Но сумрачное настроение владело всеми. Тихо было за ящиком-столом. Тихо и невесело. Добрынин переживал, что пришлось ему первый раз в своей жизни угрожать оружием вообще-то хорошим людям, можно сказать героически живущим в северных местах. И хотя понимал он, что правда была на его стороне, тем более, что защита Родины, а с нею и Москвы, от обмана входила и в его обязанности народного контролера. Да и какой бы он был контролер, если б не поступил так, как поступил?! Но в то же время сидеть теперь рядом с этими людьми, после всего происшедшего было неудобно. Дуев, выпив, снова заснул.
   Калачев уткнул взгляд в кружку и серьезно о чем-то думал. И только на лице радиста Горошко не было никакой печали и никакой озабоченности. Лицо его было покрасневшим и естественно радостным, чего нельзя было сказать о Храмове.
   — Но все равно, теперь-то они железку построят! — как-то тяжело выдавил из себя Степан. — Теперь точно построят…
   Калачев задумчиво посмотрел на Храмова, кивнул — больше сам себе, как бы подтверждая свои мысли. Потом поднял взгляд на народного контролера, и услышал Добрынин его вздох. Снова не по себе стало Добрынину.
   — Прав ты был!.. — выговорил Калачев, упершись взглядом в глаза народного контролера. — Без твоей принципиальности — нам бы смерть… А ведь у меня тоже револь-. вер есть… И я его чуть не вынул.
   Набежали на его лоб после этих слов морщины. Нахмурился он и снова взгляд на кружку опустил. Нелегко давался разговор.
   Ваплахов заерзал во сне на лежанке. И от этого ерзанья упали на пол две или три оленьих шкуры.
   Степа Храмов поднялся, снова накрыл заботливо урку-емца.
   Оказался, благодаря своему сну, Ваплахов в самом удобном положении. Ничего он не знал о случившемся, а потому все глянули в его сторону с теплотой.
   — Мне товарищ Тверин уже две книги подарил, — заговорил Добрынин после очередной паузы. — Они как бы детские, но не совсем. Он так и сказал, что из них многому научиться можно…
   — А как называются? — спросил Калачев, который был даже рад поговорить о чем-нибудь, но только не об истории с обманом Москвы.
   — Они все называются «Детям о Ленине» только там в разных книгах разные рассказы. Поучительные очень. Я недавно там короткий рассказец прочел… Тоже как бы про честность…
   Калачев снова вздохнул тяжело, восприняв слово «честность» как обвинение в свой адрес.
   — А шо? — икнув, сказал Горошко. — Прочти!.. Добрынин вытащил вещмешок, положил туда свое именное оружие, а оттуда вытащил книгу. Сел за ящик-стол, полистал, отыскивая нужную страницу.
   — Ага, вот он! — сказал, найдя. — Прочитать?
   Геологи кивнули.
   — Называется «Как наказал Ленин обидчика крестьянского». «Был у Ленина товарищ-друг, что ни есть первейший — разверстки комиссар. И вот сказали Ленину, что друг его этот обирает мужиков да живет несправедливо, добро народное не бережет. Призвал его Ленин и говорит:
   «Друг ты мой, верно это?» А тот молчит, голову опустил. А Ленин ему: «Мужика теснить ты права не имеешь. Потому мужик — большая сила в государстве, от него и хлеб идет. Значит, как друга своего, я наказать тебя должен примерно». Поцеловал тут Ленин друга-то, попрощался с ним, отвернулся и велел расстрелять его. Вот он, Ленин какой. Справедливость любил».
   Дочитав, обвел Добрынин взглядом сидевших за столом. Все, даже радист Горошко, имели вид задумчивый и серьезный. Все над услышанным думали.
   — Хороший рассказ, — произнес, кивая, Калачев. — Правильный. И ты, товарищ Добрынин, конечно, правильно сделал все, по-ленински. Теперь вместе будем поезда ждать.
   Добрынин кивнул. Чувствовал он, что вовремя ему этот рассказ вспомнился, и прочитал он его вовремя. Получилось, будто сам Ленин его защитил. Напряжение спало.
   Дуев снова начал было похрапывать, но Горошко живо его растолкал.
   — А там еще какой-нибудь рассказ есть? — спросил вдруг Степа Храмов.
   — Тут много разных, — ответил Добрынин, листая книгу. — Тогда прочтите еще что-нибудь! — попросил Степа. Добрынин посмотрел вопросительно на Калачева, желая знать, хочет ли начальник экспедиции еще один рассказ услышать.
   Калачев дружественно кивнул, и тогда народный контролер обратил свой взгляд на страницы, думая, какой бы рассказ прочитать, чтобы польза от него была двойная, чтобы он и поучительным был, и полезным для зарождающейся дружбы между народным контролером Добрыниным и геологами экспедиции.

Глава 7

   Когда из сплошного тумана проступили линии, контуры, белые стены и спинки соседних кроватей госпитальной палаты, Марк Иванов понял, что это уже не сон и не бред. Он понял, что жив. И даже повернул голову набок: увидел раненых бойцов. У кого-то забинтована голова, у другого — руки, лежащие поверх одеяла.
   Захотелось что-то сказать, но изо рта вырвалось невразумительное мычание.
   — Таня! Танюша! — крикнул тут боец с соседней койки. — Артист очнулся! Иди сюда!
   Таня, худенькая медсестра в белом застиранном халате, наклонилась, улыбаясь. Всмотрелась в открытые глаза Марка.
   Он Опять попробовал что-то сказать. Напрягся. И снова стало невыносимо жарко, и черты милого девичьего лица, наклонившегося к нему, стали расплываться и растворяться во вновь собирающемся перед его глазами тумане.
   — Вам еще рано говорить, товарищ Иванов! Вы еще очень слабы!
   И голос ее затих, втянулся в туман.
   Два дня спустя сознание дернулось к Марку и в этот раз, казалось, надолго.
   Он долго смотрел в потолок, привыкая к белому цвету, потом покосил глазами вправо и влево.
   — Сестра-а-а… — с трудом прошептал он. И снова тот самый сосед, у которого дело шло на поправку, услышал и закричал: «Таня! Таня! Артист очнулся!» Снова она прибежала, наклонялась над ним, щупала пульс.
   — Кузьма… — шептал ей Марк. — Где Кузьма? Где он? И почувствовав, что снова становится ему жарко, Марк замолчал и попробовал расслабиться.
   Получилось. Сознание он не потерял. Смотрел в потолок, считал трещинки.
   — Он этого Кузьку две недели в бреду звал! — говорил сосед по палате новеньким легко раненым. — А Кузьмы-то, наверно, и нет уже. Один вот тут же до него лежал и в бреду Машу звал. Потом выяснилось, что вся семья живьем сгорела в поезде — в эвакуацию ехали и под бомбежку попали…
   Голоса раненых бойцов то становились громче, и Марк разбирал каждое слово, то отдалялись, и тогда уже звучали глухо, как из подвала, и редко какое слово было разборчивым для ушей Марка.
   Приходил врач, приставлял ухо к груди Марка, слушал что-то сквозь многослойные бинты, которые уже несколько дней не меняли.
   И снова, почувствовав в себе немного силы, Марк косил взглядом по сторонам и шептал — и шепот его звучал уже громче, чем раньше: «Кузьма! Где Кузьма?» Прибежала Танюша. Наклонилась над ним, успокаивала.