Итак, Д. Д., спешу рассказать тебе о самом замечательном в моей жизни уик-энде. Капитан пригласил меня наблюдать затмение Луны.
   Я послал телеграмму В. У. с просьбой, если возможно, прислать мне подробную карту Луны, составленную на основании последних снимков (карта, которой пользовался Капитан, давно устарела и вся в пятнах), и мой добрый старый В. У., как всегда, надежный человек во всем, тут же выслал мне карту и новую книгу о Луне. И вот, начищенный и наглаженный, я отправился в Уэйлер, объяснив в лагере, что собираюсь провести уик-энд с пастором. Конечно, на меня посыпался град вопросов, уж не прячет ли этот пастор где-нибудь в шкафу свою внучку.
   Когда я пришел в Уэйлер, то из-за этой карты Луны поднялся такой шум, будто я принес не карту, а саму Луну, а когда я вручил тете Еве самую большую коробку шоколадных конфет, какую только смог купить, все заохали, заахали, начали смеяться и благодарить меня, и мне показалось, что я стал в два раза больше своей натуральной величины.
   Никогда в жизни не было у меня такого вечера и никогда не будет, потому что не может быть снова впервые. Мы сидели на веранде, в темноте, все, вплоть до самых маленьких, и смотрели на Луну в подзорную трубу, а Капитан громогласно рассказывал нам, что происходит во время затмения. Странно, что за все годы моего дорогостоящего обучения никто так не рассказывал о затмениях. Джед с указкой в руке освещал карту Луны карманным фонариком, и это был единственный источник света на веранде. Когда тень Земли начала закрывать Луну, Капитан, не отрывая глаз от подзорной трубы, объявлял названия частей Луны, которых касалась эта тень.
   Я никогда не думал, что там существуют такие красивые названия: Mare Foecunditatis, Mare Nectaris… Они становились яснее, определеннее, когда Джед резким голосом переводил их: Море Плодородия, Море Нектара, Море Облаков. Эти названия старинные, объяснил Капитан. Теперь уже хорошо известно, что это не моря, а равнины. Потом он рассказывал о горах и кратерах. Мне было приятно узнать, что один из кратеров назван по имени моего старого друга Коперника.
   Становилось все темнее. Викинг улегся, положив голову на лапы, и затих; Тоффи и Питер, свернувшись калачиком, спали. Когда тень закрыла Океан Бурь, Джед произнес это название так резко, что я невольно вздрогнул и пришел в себя. Луч фонарика скользнул по волосам Занни. Наконец вся Луна стала темной, и Джед выключил фонарик. Странные, медного цвета лучи исходили от краев черного диска; все затаили дыхание. Я понял тех людей, которые бьют в гонг и барабаны, стараясь отпугнуть страшного дракона, пожирающего Луну.
   А потом Мэй и тетя Ева унесли малышей. Джед настроил гитару, и, когда наконец на черной Луне появился проблеск света, все закричали «ура!», Викинг начал лаять, и можно было подумать, будто мы избежали смертного приговора. Свет Луны возвращался медленно, он падал на Занни, на ее белое платье, и она сама была как Луна – светлая и темная.
   На следующее утро Берт потащил меня на берег выбирать верши с омарами. Когда он разбудил меня, было совсем темно. Еще полусонный, я пошел на кухню и принялся за огромную чашку кофе с молоком. Тетя Ева, как на крылышках, порхала вокруг нас. Я еще только-только управился с половиной овсянки и половиной яичницы с беконом, а Берт и Пол были уже готовы. Они захватили для меня в лодку огромный кусок поджаренного хлеба с маслом и медом.
   Берт и Пол вывели лодку без единого звука, только мотор чуть слышно урчал да кричали чайки. Понемногу светало, поднялся ветер, проникавший через свитер и куртку. Горизонт с каждой минутой разгорался все ярче, освещая море, такое гладкое и желтое, будто оно было из масла. Я обернулся и как зачарованный смотрел на Уэйлер, который становился все светлее и светлее, пока солнце наконец не залило весь старый белый дом и он вспыхнул, как маяк. И тут вдруг я понял, что этот дом теперь и мой дом.
   Не знаю, о чем думали Берт и Пол, – их черные глаза на черных лицах напряженно следили за поплавками. В сущности, и я должен был заниматься тем же.
   А я думал о том, что ловить рыбу – должно быть, прекрасная профессия: ведь так можно зарабатывать на жизнь, используя только мускулы, а ум занять математическими вычислениями. Я вовсю работал мускулами и – хотя ни за что не признался бы в этом – ужасно обрадовался, когда Берт заявил, что мы должны возвращаться домой, так как надвигается шторм.
   Днем я заснул, а когда проснулся, шторм уже бушевал вовсю. Ветер ревел вокруг дома, волны грохотали, разбиваясь о скалы, струи дождя хлестали окна. На ночь меня поместили в маленькой, не больше каюты корабля комнате, выходящей на юг, и мне все время казалось, будто я в море. Один раз я даже проснулся – мне почудилось, что дом качается на волнах.
   Когда мы встали на следующий день, дождь все еще лил. Завтракали все, усевшись вокруг большого кухонного стола. На стенах сияли медные кастрюли, каша была разложена в большие суповые тарелки с бело-голубым узором, которые наверняка были ровесницами дома, а в большой черной плите, согревая всю кухню, горел огонь.
   И суббота и воскресенье оказались дождливыми, это было довольно странно – ведь сезон муссонных дождей уже закончился.
   Мы с Ларри, надев зюйдвестки и непромокаемые накидки, вышли во двор, принесли по охапке дров – становилось холодно из-за южного ветра – и развели громадное пламя в камине в комнате Капитана. А потом мы с Бертом и Полом пошли к морю и оттащили лодку подальше на песок, потому что, хотя она и находилась в укрытии, волны захлестывали уже половину берега и все кружилось в летящих брызгах и водовороте. Потом помогли Джеду углубить канавку для спуска воды с площадки, где росли ананасы. Настало время обеда, и мы вернулись в дом совершенно промокшие. Я был голоден и счастлив, как никогда в жизни.
   Покончив с великолепной едой, мы с Занни по просьбе Капитана уселись по обеим сторонам от него – Занни стала снова вычерчивать карту звездного неба, а я занялся расчетами.
   Эти два дня пронеслись быстрее кометы, и в то же время они показались мне бесконечно долгими, как световые годы. Наконец я отправился домой. Джед шел между мной и Занни до самой дамбы. На мгновение мне захотелось, чтобы здесь не было Занни и чтобы я мог спросить его, откуда у него в голове появилась эта идиотская мысль, что я могу хоть как-то обидеть кого-нибудь из обитателей Уэйлера.
 
   Да, Дорогой Д., я забросил тебя, дружище, и только потому, что уже дошел до края пропасти. Местный констебль собирается доложить полковнику о моих визитах в Уэйлер. Об этом сказал мне вчера вечером пастор – его друг просил предупредить меня. В мыслях моих сейчас полнейший хаос. Даже не знаю, что меня больше всего волнует: страх ли потерять единственное место, где я действительно чувствовал себя самим собой, опасения ли за Свонбергов или же просто-напросто тревога за свое будущее.
   Ну, пока все, Д. Д. Я словно туго натянутая проволока, а это вовсе не располагает к писанине.
   Итак, Д. Д., прошла неделя, и бомба взорвалась.
   Видя, как вокруг меня вьется начальство вместе с двумя военными полицейскими, можно подумать, что ожидается военный трибунал. Блю считает, что меня не могут отдать под трибунал только за то, что я находился вне границ лагеря. Ведь тогда надо начинать с самого полковника, потом перейти к капитану, лейтенанту и осудить две трети всего гарнизона – пивная, которую посещают наши ребята во время увольнений, тоже находится за пределами лагеря, к тому же это откровенный притон, где сводят знакомство с проститутками. Но на это наш старшина почему-то смотрит сквозь пальцы.
 
   Сидней. Прошло еще три дня, и оказалось, что все это хуже трибунала. Только из уважения к моему отцу и матери, заявил полковник (старый лгун, он уважает только свою собственную шкуру!), он будет лично расследовать мое дело и постарается обойтись без формальностей. Впервые после одиннадцатилетнего перерыва, то есть со времени возвращения отца домой после войны, я увидел своих родителей вместе. Они сидели, уставившись друг на друга, и один обвинял другого. На лице отца было написано: «Конечно, что и говорить, он весь в тебя!» А мать всем своим видом выражала одну мысль: «Полюбуйся, к чему привело твое воспитание!» Оба они были вне себя от ярости, ибо все содеянное или не содеянное мною так или иначе бросает тень на их репутацию. Никто не любит сыновей-преступников, даже если преступление их состоит только в том, что они отлучились за пределы лагеря. Но, конечно, они переполошились не из-за этого. Все стало ясно, когда полковник в конце концов обвинил меня в непристойных отношениях «с аборигенкой-служанкой из Уэйлера». Тут уж я взорвался. Я бросился бы на него и сбил его с ног, не схвати меня в этот момент отец. Никак не могу понять, неужели нельзя с пожилым человеком подраться только потому, что сам ты еще молод. Видимо, пожилые защищены своим авторитетом куда надежнее, чем молодые своими бицепсами. Меня всего трясло, я ругался последними словами – разумеется, только про себя.
   Когда же полковник сказал: «Боюсь, это одна из городских проституток», – мой голос, который я и сам узнал с трудом, произнес: «Вот и тут вы совершенно не правы, сэр. Сюзанна Свонберг – моя невеста».
   Можно себе представить, как они были ошеломлены, но и я был ошеломлен не меньше. Однако я вдруг почувствовал, как гора свалилась у меня с плеч, и был невероятно счастлив, будто наконец справился с решением очень трудной математической задачи. Я знал, что сказал все это не в пылу гнева – нет, в тот момент я осознал, что не смогу жить без Занни.
   Все сразу кинулись отговаривать меня. Глаза их были суровы, я понимал, что они объединились против меня вовсе не потому, что их волнует мое будущее, а потому, что они боятся за свои репутации.
   Самым ужасным для меня было открытие, что их ни в малейшей степени не интересует, живу ли я с Занни или нет. Их вывело из себя само слово «невеста».
   Кажется, именно в тот момент я перестал думать о них как о своих родителях. Теперь я видел в них лишь представителей той скандальной, безнравственной, лицемерной толпы, которая не знает правды и боится ее узнать.
   Вся кровь во мне вскипела, когда я услышал, как мать воскликнула:
   – О, какой ужас!
   А отец проворчал:
   – Никогда не мог бы подумать, что мой сын докатится до этого.
   – Какая-то полукровка! – крикнула мать, и до сих пор в ушах моих звучит ее голос, пронзительный, как у попугая, до сих пор я вижу, как брезгливо сморщился ее нос, словно она учуяла вонь.
   – Они берут себе в наследство самое плохое от обеих рас, – сказал отец. – Я достаточно насмотрелся этой дряни в Дарвине.
   Видя, как они оба разрываются между гневом и отчаянием, я решил покончить с этой комедией и молчать. Я знал, что любое мое замечание только ухудшит дело, и думал лишь о том, как уберечь Занни от этих грязных языков, пока они не принялись чернить ее чистую, как родник, душу.
 
   Дорогой Дневник! Ты даже не представляешь себе, что произошло за последние пять дней.
   Полковник посадил меня под домашний арест, но отец поручился за меня. Я дал им честное слово, но, само собой, не собирался его сдерживать. В тот вечер, когда отец отправился на обед в клуб ветеранов, я позвонил матери и стал умолять ее так, как никогда в жизни никого не умолял, чтобы она поехала и повидалась с Занни. Она завопила:
   – Я умываю руки. Если ты не переменишься, отец отправит тебя в Малайю. И тогда, в первый раз за всю свою жизнь, я буду на его стороне.
   В конце концов я с отвращением бросил трубку.
   Не в силах заснуть, я открыл одну из своих книг по математике, но сосредоточиться никак не мог. Когда отец вернулся домой, я пошел к нему и стал просить его поехать и встретиться с Занни и со всеми обитателями Уэйлера, но он в ответ только сказал:
   – Я не хочу говорить об этом, сын. Это слишком мерзко.
   Я чуть было не бросился на него, когда он добавил:
   – Бесчестно совращать девушку, даже если она черная.
   Я ушел к себе, решив, что только такие твердолобые люди могут быть такими грязными.
   Я лежал и думал о Занни, пытаясь найти какой-то выход. И я нашел его.
   Я сделал это на следующее утро, как только отец ушел на службу, заставив меня повторить данное ранее обещание сидеть дома (наверно, он просто считал меня непослушным ребенком, а не восемнадцатилетним солдатом, обученным убивать и умереть за свое Отечество). Я взял деньги из ящика его письменного стола и незаметно выскользнул за дверь, пока экономка предавалась послеобеденному отдыху. Я надел старую школьную форму, а поверх нее габардиновый плащ, сунул кое-что из своих гражданских вещей в чемодан, а военную форму аккуратно сложил на кровати – специально, чтобы позлить отца.
   Был ненастный зимний день, с юга то и дело налетал шквал дождя с градом, хлеставший меня по лицу крупинками льда. Я забрался в уголок вагона второго класса и погрузился в мечты.
   В Уоллабу я приехал уже после полуночи. Дежурный контролер взял мой билет, даже не взглянув на меня, и направил луч карманного фонаря вдоль платформы, а я зашагал по дороге к дому пастора, где в кабинете еще горел свет. Я постучал, он открыл дверь, строго посмотрел на меня, пригласил войти в дом, налил стакан горячего молока, дал рюмку виски, а когда я начал рассказывать ему обо всем, прервал меня, сказав:
   – Сейчас ложись спать, мой мальчик. Мы обо всем поговорим утром.
   Я улегся спать под огромным пуховым стеганым одеялом, и мне приснился странный сон: множество звезд, которые складывались в цифры, я пытался сосчитать их и просыпался весь в поту, совершенно измученный. Видимо, этому способствовало сочетание виски и пухового одеяла. Штора была спущена, и я очень удивился, когда пастор открыл дверь, принес мне чашку крепкого чая и сказал, что уже девять часов.
   Холодный душ (тут уж выбора не было!) окончательно разбудил меня. За завтраком я все ему рассказал. Пастор пристально смотрел на меня и время от времени тихонько ворчал. Мне посчастливилось, что в тот день Занни работала только полдня. Он позвонил ей и попросил по дороге домой зайти к нему, потому что мне нельзя было показываться на улице.
   Когда раздался стук ржавого дверного молотка, сердце мое запрыгало так, словно хотело выскочить из груди. Она вошла и сказала:
   – Привет, Кристофер.
   И, услышав ее воркующий голосок, я чуть не расплакался. А она просто стояла и смотрела на меня, в своем белом дождевике, застегнутом на все пуговицы, в капюшоне, скрывавшем ее волосы, и теперь я уже знал наверняка: то, что я сказал родителям, было сказано всерьез.
   Мы сели за стол, заваленный книгами и газетами, – на нем едва нашлось место для моих локтей. Занни сидела с краю, против окна, и я не мог видеть выражения ее лица. Пастор сел посредине, как судья. И хотя я думал, будто разговариваю с ними двоими, на самом деле я говорил только с Занни и проклинал себя за то, что из моей головы выскочили все умные слова, которыми изъясняются в книгах.
   Она положила подбородок на сложенные руки, лицо ее еще больше заострилось, а глаза на темном лице казались еще темнее. Все время дождь бросал в окно пригоршни дробинок, а когда он перестал, ветер принялся стучать голой веткой по раме, словно отбивая азбуку Морзе.
   У меня было впечатление, что и сам я объясняюсь о помощью азбуки Морзе – из моих слов невозможно было понять, что происходило у меня внутри, как холодело у меня под ложечкой, как быстро стучало сердце, и мой голос отдавался у меня в ушах, словно кто-то бил по куску жести.
   Занни ни разу не пошевелилась, в комнате становилось все темнее, и я с таким же успехом мог бы беседовать с тенью. Я слышал, как она судорожно глотнула воздуха, как будто у нее вдруг кольнуло в боку, когда я пробормотал, что уже объявил всем, что она моя невеста. После этого я не мог продолжать, горло мое свела судорога, сердце переполнилось от чувств, мне хотелось кричать: «Я говорю это серьезно, это серьезно, Занни!»
   Но кричать в присутствии пастора я не мог. Он сидел, покусывая свою старенькую трубку, кивал головой, а иногда переводил свой проницательный взгляд с меня на Занни и с Занни на меня. Когда я закончил свой рассказ, мы все долго сидели молча.
   Я уже давно вырос из своей старой формы. Она была мне не только слишком узка, но и слишком коротка, руки выпирали из рукавов, талия полезла под мышки. Вероятно, я выглядел в этом наряде посмешищем и был рад, что не вижу глаз Занни. Я, наверно, прочел бы в них жалость, а жалости я не хотел.
   Наконец, когда я почувствовал, что больше не смогу переносить это молчание, пастор вынул изо рта трубку, которая всегда была у него в зубах и уже порядком поизносилась, и спросил:
   – Ну и что же ты теперь собираешься делать?
   – Жениться на Занни, – отозвался голос чревовещателя.
   Пастор повернулся ко мне, пронзив меня взглядом. Я съежился и стал похож на стрекозу, которую однажды, еще в детстве, наколол на булавку, только теперь насекомым на булавке был я сам.
   – Вы оба еще слишком молоды, – сказал он наконец, – к тому же я уверен, что ни твоя мать, ни твой отец не дадут на это своего согласия. Я думаю, что и Капитан вряд ли разрешит Занни выйти за тебя замуж, даже если она этого очень хочет. А ты, Занни, хочешь выйти за него?
   – Да, – громко сказала она, и ее сильный, красивый голос эхом отозвался по всей комнате, зазвенел, ударившись о стекла окна и пронесся в воздухе, как шаровая молния. Сердце вырвалось у меня из груди, взлетело, словно ракета, и только спустя некоторое время снова забилось ровно.
   – Я не могу этого сделать, – сказал пастор.
   Я видел, как исчезает единственная возможность в моей жизни, и вдруг мне в голову пришла отчаянная мысль. Я могу только поблагодарить своего отца за идею, внушенную мне, ибо сам я никогда бы до этого не додумался.
   – Но вам придется это сделать, сэр. Занни беременна.
   Пастор так сильно прикусил свою трубку, что стало слышно, как зубы его стукнули о мундштук. Он посмотрел на Занни и спросил суровым голосом:
   – Это правда, Занни?
   – Да, – ответила она, на этот раз почти шепотом.
   Я возненавидел самого себя за то, что покрыл ее таким позором – хоть я и солгал, – ведь она всегда была чиста, как брызги морской воды.
   Пастор глубоко вздохнул и медленно произнес:
   – Ну, в таком случае ничего другого, кажется, не остается. И видимо, будет лучше, если мы сделаем все раньше, чем Занни расскажет об этом дедушке, иначе это его убьет.
   Итак, мы обвенчались в этой маленькой комнате, в окно стучала сухая ветка дерева, на Занни был белый халат, в котором она ходит на работу, а на мне школьная форма, слишком узкая и слишком короткая. У меня не было кольца. Пастор подошел к своему столу и достал старое массивное кольцо с печаткой. Он сказал, что когда-то в молодости носил его на мизинце, но со временем палец растолстел, а на руке Занни оно будет выглядеть неплохо.
   Мы поставили свои подписи в книге регистрации браков.
   – Ну а теперь, молодожены, что же вы собираетесь делать? – спросил пастор.
   – У меня еще шесть дней, пока за мной не пришлют солдат, и я хочу провести их с Занни.
   – Но где? – спросил пастор. – Не думаю, что в Уэйлере к тебе сейчас отнесутся с большой симпатией. Подождите, пока я хоть как-то все улажу. А на северном побережье нет приличной гостиницы, куда вы оба могли бы поехать.
   – Вспомнила! – воскликнула Занни. – У Джеда есть хижина на Богга-бич, самом безлюдном месте побережья. Он скрывается там, когда все мы надоедаем ему до смерти. Я знаю, где он прячет ключ.
   – А у тебя есть права? Я имею в виду водительские права, – спросил меня пастор.
   – Есть, – ответил я, решив, что еще одна невинная ложь – прав у меня с собой не было – это ничего.
   – Тогда можете взять мой старый форд.
   И вот мы уже едем в темноте по дороге, густо заросшей с обеих сторон кустарником, море глухо шумит, ударяясь о берег, перекрывая гудение мотора этой, должно быть, самой старой на свете машины. Но шла эта машина хорошо, мы подпрыгивали на камнях, тряслись на бревенчатых переездах, с трудом перебирались через разлившиеся речушки. Я целиком сосредоточил свое внимание на дороге – мне приходилось то и дело объезжать кенгуру, которые сидели, сверкая своими красными глазами в свете фар, и еле-еле справлялся с переключением скоростей (в жизни не ездил с подобным сцеплением!) – и ни минуты не имел свободной подумать о том экстраординарном факте, что я еду справлять медовый месяц, что рядом сидит моя жена, которую считают беременной, но которую я еще ни разу даже не поцеловал.
   По-настоящему это начало меня волновать уже после того, как мы зажгли в хижине керосиновую лампу и развели огонь в камине, сложенном из неотесанных камней, и я обнаружил, что там всего одна комната и одна кровать, похожая на солдатскую койку. Занни крутилась как белка в колесе, вытаскивая из ящика простыни и одеяла, стеля постель и давая мне распоряжения сделать то или это. Я же притворился, будто меня больше всего интересует огонь в камине, и все время подкладывал туда дрова; запах горящих листьев эвкалипта смешивался с запахом дождя. Когда все было готово, я под каким-то предлогом выскочил на улицу, чтобы Занни могла раздеться.
   Дождь перестал, но гром еще гремел, ослепительные молнии кромсали тучи где-то у горизонта и освещали небо, и белые буруны волн, и пустынный берег, и густые заросли кустарника по его кромке.
   Потом водворялась кромешная тьма – до следующей вспышки молнии, озарявшей все вокруг странным голубоватым светом. Эта картина до сих пор стоит перед моими глазами, как негативное изображение предметов, которые я видел когда-то, но не могу узнать: прибитые к берегу бревна, песок, покрытый рябью; а когда я закрывал глаза, в них мелькали темные полоски, будто молния оставляла свой след на сетчатке.
   Я увидел лампу в окне хижины, подумал, что Занни ждет, и вдруг меня охватила паника. Я прямо готов был поколотить себя за то, что упустил столько возможностей приобрести хоть какой-то опыт, общаясь с девчонками. Как и всякий восемнадцатилетний парень, теоретически я знал все прекрасно, но даже не представлял себе, как нужно целовать девушку, не говоря уж о чем-нибудь еще; и вот теперь я бродил взад и вперед по берегу, ветер хлестал меня по лицу, над головой раздавались удары грома, то и дело сверкала молния, а я ни на что не мог решиться. Потом я пристыдил себя, вспомнив о Занни, которая все это время была там одна и, наверно, беспокоилась, уж не случилось ли со мной чего. Я собрал все свое мужество, подошел к двери и постучал, готовый крикнуть: «Занни, я не знаю, что делать».
   Когда я открыл дверь, Занни стояла на коленях у камина, закутанная в одеяло. Видна была только одна ее рука, бросающая в огонь пригоршню сухих эвкалиптовых листьев. По ее испуганному взгляду я понял, что она в такой же панике, как и я. Я подошел, наклонился и поцеловал ее (наши носы столкнулись), одеяло соскользнуло с ее плеч, ярко вспыхнули листья в камине, пламя осветило всю ее, такую темную и красивую. И тогда я уже знал, что делать.
 
   Прошло четыре дня. Дорогой Дневник, только сейчас Занни дочитала тебя до конца. Я дал ей прочитать тебя потому, что хотел посмотреть, будет ли она относиться ко мне так же, узнав, каков я есть на самом деле, и она сказала, что будет относиться ко мне еще лучше. Она сказала, что очень благодарна тебе, объяснившему ей многое.
   Она спросила, собираюсь ли я писать о том времени, что мы провели здесь вместе, и я ответил, что не собираюсь. Я понял теперь, почему писатели ставят многоточие, когда доходят до таких вещей, – они делают это совсем не потому, что в них есть что-то постыдное, а просто потому, что не существует таких слов, которые хоть в какой-то степени могли бы отразить действительность. Все, что было и есть между Занни и мной, останется только с нами. Это наше и ничье больше. Единственное, о чем я хочу еще написать здесь, – это о том радостном чувстве, которое я теперь испытываю: впервые в жизни я обрел дом. Дом – это место, где ты нужен, каким бы ты ни был. Занни – это мой дом. Никогда раньше я никому не был так нужен. Я имею в виду не только это. Это – только часть всего. У меня сейчас такое чувство, будто настал счастливый момент в жизни, когда все намерения начинают сами собой осуществляться. Я имею в виду все те мелочи, которыми мы занимаемся вместе: разводим огонь, с разбегу бросаемся в прибой, носимся, словно дети, по берегу, гуляем в лесу и все такое. Вплоть до этого времени я находился как будто в пустоте. Матери отчим был дороже, чем я, а отцу – мать. И только Занни нужен я, я сам. Я рассказал ей, что в эпоху средних веков влюбленные писали дружественные числа на листочках бумаги и потом съедали их в знак вечной любви друг к другу. (Вот тебе и раз, я только что снова написал слово «любовь»!) И Занни сказала:
   – Давай и мы сделаем так же.
   Я написал числа на листке, вырванном из доброго старого Дневника, мы разорвали его пополам, разжевали и съели, хотя я вовсе не верю во всю эту мистическую чепуху, и, чтобы сохранить нашу любовь, нам ничего такого не нужно.
   В любви Занни похожа на молнию. Даже когда молния исчезает, свет ее остается со мной. Я называю ее Черная Молния – ведь она помогает мне видеть мир таким, каким я его раньше никогда не видел.
   За эту неделю все узлы во мне развязались. И еще одно, очень важное: я больше не питаю ненависти к своим родителям. Если у матери было такое же чувство – или хоть капля такого же чувства – к отчиму, я прощаю ее. И если мой отец, потеряв мать, испытывал то же самое, что я бы испытывал, потеряв Занни, – я и его прощаю. Бог с ними, они мне больше не нужны. У меня теперь есть Занни. Если же они захотят вернуть сына, им придется взять к себе и Занни.