Теперь в помещении воцарилась странная тишина. Как только вернулись полумрак и тени, Джэнсон и Катсарис сняли очки. Джэнсон обратил внимание, что 40-ваттная лампочка без плафона, висящая под потолком, не пострадала. Солдатам, в отличие от нее, не так повезло. Трупы в беспорядке валялись на полу, словно пригвожденные к нему пулями с полыми наконечниками. Эти пули действовали именно так, как и было рассчитано: передавали всю свою энергию телам, в которые попадали, проникая в них на глубину несколько дюймов и останавливаясь там, уничтожая все встретившиеся на пути внутренние органы. Подойдя ближе, Джэнсон увидел, что некоторые из часовых были сражены наповал еще до того, как успели снять с предохранителя свои винтовки.
   Но все ли здесь неподвижны? Присмотревшись внимательно, Джэнсон наконец кое-что заметил. Прыщавый парень, великолепно разыгравший последовательность из тринадцати карт, тот самый, кто поднял взгляд на бетонную полку, сполз со стула и лежал на полу. Его грудь была красной и липкой от крови, но рука тянулась к револьверу распростертого рядом солдата.
   Джэнсон дал еще одну короткую очередь из автомата. Еще один шелест колоды жизни и смерти, и парень затих.
   Подземелье, превратившееся в место бойни, наполнилось спертым, тошнотворным запахом крови и содержимого перебитых пищеварительных каналов. Джэнсону был слишком хорошо знаком этот запах: запах жизни после того, как эту жизнь отняли.
   О Господи. О Боже. Это была настоящая резня, кровавое побоище .Неужели это сделал он? Неужели именно для этого он и пришел в этот мир?Джэнсону отчетливо вспомнилась фраза из его служебной характеристики, теперь приобретшая особый, издевательский смысл: неужели это действительно «у него в природе»? В голове снова мелькнул последний разговор с начальником:
    —У вас нет сердца, Джэнсон. Именно поэтому вы занимаетесь тем, чем вы занимаетесь. Проклятье, именно поэтому вы это вы.
   —  Возможно. Но, быть может, я не тот, за кого вы меня принимаете.
   —  Вы говорите, что устали убивать. А я вам отвечу, что настанет день, когда вы поймете: только так вы способны ощущать себя живым.
   —  Что это за человек, которому необходимо убивать, чтобы ощущать себя живым!
    Что он за человек?
   Внезапно Джэнсон ощутил, как к горлу подступает что-то горячее и кислое. Неужели он потерял это качество? Неужели он так сильно изменился, что теперь больше не подходит для возложенной на него задачи? А может быть, он просто слишком долго был в стороне от всего этого и необходимые мозоли размягчились?
   Его тошнило, но он знал, что сумеет сдержаться. Только не перед Тео, его любимым учеником. Только не во время задания. Только не сейчас. Его организм не позволит себе подобных поблажек.
   В голове прозвучал спокойный увещевательный голос: в конце концов, их жертвы — это солдаты. Они сознавали, что рискуют своими жизнями. Они были членами террористического движения, захватившего в плен человека с мировой известностью и давшего торжественную клятву его казнить. Охраняя гражданское лицо, несправедливо лишенное свободы, они поставили себя на линию огня. Они поклялись Ахмаду Табари, Халифу, принести в жертвы свои жизни — и все как один сдержали свое слово. Он, Джэнсон, лишь взял то, что ему предложили.
   — Пошли, — окликнул он Катсариса.
   Он снова и снова мысленно повторял слова оправдания, признавая, что в них есть определенная доля справедливости, однако это не делало его терпимее к состоявшейся бойне.
   Переполняющее Джэнсона отвращение было его единственным утешением. Относиться к подобному насилию с полным равнодушием было уделом террористов, экстремистов, фанатиков — всей той породы, борьбе с которой он посвятил свою жизнь, той породы, к которой он, как ему мерещилось, отчасти уже принадлежал сам. Какими бы ни были его действия, то обстоятельство, что он не мог думать о них без ужаса, свидетельствовало о том, что он еще не превратился в бездушное чудовище.
   Быстро спустившись с бетонной полки, Джэнсон присоединился к Катсарису. Тот подошел к окованной железом двери, ведущей в подземную тюрьму генерал-губернатора. Джэнсон обратил внимание, что подошвы ботинок Катсариса, как и его собственных, были скользкими от крови, и поспешно отвернулся.
   — Эту честь я предоставлю себе, — сказал Катсарис.
   В руке он держал связку больших старинных ключей, взятую у одного из убитых охранников.
   Три ключа. Три массивных запора. Наконец дверь распахнулась настежь, и Джэнсон с Катсарисом шагнули в узкий темный коридор. Воздух здесь был сырой, затхлый, пропитанный запахом человеческих нечистот и пота, прогорклых от времени и превратившихся во что-то другое. Чем дальше от тусклой лампы под потолком, освещавшей караульное помещение, тем темнее становилось в коридоре, и в конце концов Здесь уже просто нельзя было что-либо различить.
   Катсарис переключил свой фонарик с инфракрасного на видимое излучение. Мощный луч света вспорол мрак.
   Они остановились, вслушиваясь в тишину.
   Откуда-то спереди доносилось шумное дыхание.
   Узкий коридор расширился, и они увидели внутреннее устройство тюрьмы, насчитывавшей более двухсот лет. Она состояла из длинного ряда невероятно толстых железных прутьев, отстоящих всего на четыре фута от каменных стен. Через каждые восемь футов перегородка из скрепленного известью камня, отделяла очередную камеру. Здесь не было никаких окон наверху, никакого освещения. Кое-где на выступах в стене сохранились старинные керосиновые лампы, освещавшие тюрьму еще тогда, когда она использовалась по назначению.
   Джэнсон поежился, представив себе ужасы минувших дней. За какие провинности люди попадали в тюрьму генерал-губернатора? Разумеется, не за простые акты насилия одного местного жителя в отношении другого: с этим, как и прежде, разбирались деревенские старейшины, правда, время от времени получавшие указания вести себя «цивилизованно». Нет, Джэнсон знал, что в подземелье колониального властелина попадали непокорные — те, кто восстал против правления чужеземцев, кто верил в то, что коренное население острова могло само распоряжаться своей судьбой, сбросив иго голландской империи.
   Но вот теперь тюрьму захватили новые повстанцы, и, подобно большинству других повстанцев, решили ее не ломать, а использовать для собственных нужд. Это была горькая и неоспоримая правда: те, кто штурмовал Бастилию, со временем неизбежно нашли способ снова ее использовать.
   За решеткой царил полный мрак. Катсарис посветил лучом фонарика в дальние уголки камер, и наконец они его нашли.
   Человек.
   Человек, не обрадовавшийся, увидев их. Прижавшись спиной к каменной стене, он дрожал от страха. Когда луч света выхватил его из темноты, он осел на пол, забился в угол, подобно объятому ужасом животному, пытающемуся исчезнуть.
   — Петер Новак? — тихо спросил Джэнсон.
   Человек закрыл лицо руками, словно ребенок, наивно верящий, что если он никого не видит, то и его никто не увидит.
   И вдруг до Джэнсона дошло: на кого он похож, с лицом, вымазанным черной краской, в черном комбинезоне, в ботинках, оставляющих кровавые следы? На спасителя — или на убийцу?
   Фонарик Катсариса застыл на съежившемся человеке, и Джэнсон разглядел неуместную в данной обстановке изящную рубашку из тонкого поплина, хрустящую не от крахмала, а от грязи и спекшейся крови.
   Глубоко вздохнув, Джэнсон произнес слова, произнести которые он даже не смел надеяться.
   — Мистер Новак, меня зовут Пол Джэнсон. Когда-то давно вы спасли мне жизнь. Я пришел сюда для того, чтобы вернуть вам долг.

Глава седьмая

   В течение нескольких бесконечно долгих секунд мужчина оставался совершенно неподвижным. Затем он, не распрямляясь, поднял голову и посмотрел прямо на свет; Катсарис направил луч фонарика в сторону, чтобы его не ослепить.
   Но ослеплен был скорее Джэнсон.
   В нескольких футах перед собой он видел лицо, несчетное число раз смотревшее на него со страниц журналов и газет. Лицо человека, которого в мире любили не меньше папы римского — а в наш атеистический век, наверное, даже больше. Копна густых волос, ниспадающих на лоб, до сих пор скорее черных, чем седых. Широкие, почти азиатские скулы. Петер Новак. Человек, получивший в прошлом году Нобелевскую премию мира. Великий гуманист, каких еще не видывал свет.
   Лицо Новака было до боли знакомо Джэнсону; тем сильнее он был потрясен, увидев, в каком состоянии находится президент Фонда Свободы. Под глазами темнели сине-багровые круги; взгляд, еще недавно уверенный и решительный, теперь был наполнен безотчетным ужасом. Когда Новак с тру1 дом поднялся на ноги, Джэнсон увидел, что все его тело содрогается в мелких спазмах; даже черные брови подрагивали.
   Джэнсону было хорошо знакомо это состояние — состояние человека, расставшегося с надеждой. Ему было хорошо знакомо такое состояние, потому что однажды он сам испытал подобное. Бааклина.Пыльный городишко в Ливане. И похитители, в своей ненависти растерявшие все человеческое.
   Он никогда не забудет антрацитовую твердость их взглядов, их сердец. Бааклина.В этом городе он должен был встретить свою смерть; никогда в жизни Джэнсон не был так в чем-либо уверен. Однако все кончилось тем, что он оказался на свободе — благодаря вмешательству Фонда Свободы. Передавали ли за него какие-нибудь деньги? Он так и не узнал. Даже после своего освобождения Джэнсон долго гадал, действительно ли его судьба была коренным образом изменена, или же это была лишь отсрочка приговора. Его чувства были совершенно иррациональными, и Джэнсон не признавался в них ни одной живой душе. Но, возможно, когда-нибудь настанет день, когда он признается в пережитом Петеру Новаку. Новак поймет, что и другим пришлось пережить то же самое, и, быть может, найдет в этом какое-то утешение. Джэнсон был в долгу перед ним. Он был обязан ему всем, что у него есть. Как и тысячи, а может быть, миллионы других людей.
   Петер Новак разъезжал по всему земному шару, улаживая кровопролитные конфликты. Однако вот сейчас кто-то втянул его в один из таких конфликтов. Но этот кто-то дорого заплатит.
   Джэнсон ощутил прилив внутреннего тепла к Петеру Новаку, а также лютой ненависти к тем, кто довел его до такого состояния. Большую часть своей жизни Джэнсон вынужден был скрывать свои чувства; он заслужил репутацию человека хладнокровного, выдержанного, ровного, эмоционально свободного — «машины», как его прозвали товарищи. Одним от его темперамента становилось не по себе; другим он внушал безграничное доверие. Но Джэнсон сознавал, что он не каменный; он просто научился сдерживать чувства. Он редко выказывал страх, потому что боялся слишком многого. Он не давал выхода своим чувствам, поскольку они жгли слишком горячо. Особенно после взрыва бомбы в Калиго, после потери того единственного, что составляло смысл его жизни. Любить очень трудно, когда видишь, как легко потерять то, что любишь. Верить очень трудно, узнав, как легко потерять доверие. Несколько десятилетий назад Джэнсон восхищался одним человеком, но этот человек его предал. И не только его одного — он предал все человечество.
   Хелен как-то назвала его искателем. «Поиски закончены, — ответил Джэнсон. — Я нашел тебя». Он нежно поцеловал ее в лоб, в глаза, в нос, губы, шею. Но Хелен имела в виду кое-что другое: она хотела сказать, что он находился в постоянных поисках смысла, чего-то или кого-то большего, чем он сам. Кого-то похожего на Петера Новака, как теперь понимал он.
* * *
   Петер Новак, или, точнее, то, что от него осталось. То, что осталось от человека, при жизни ставшего святым. Он мог бы оставаться выдающимся экономистом; до сих пор цитируются его основополагающие теоретические труды. Он мог бы оставаться Мидасом двадцать первого века, изнеженным любителем развлечений, новым воплощением Шах-Джахана — правителя Индии из династии Великих Моголов, при котором активно велось строительство оросительных каналов, были возведены блестящие архитектурные сооружения, в частности, Тадж-Махал. Но единственной целью в жизни Петера Новака было сделать наш мир лучше, чем тот был, когда сам он пришел в него, родившись во время кровавых сражений Второй мировой войны.
   — Мы пришли за вами, — сказал Джэнсон.
   Неуверенно оторвавшись от каменной стены, Петер Новак шагнул вперед, опуская плечи и делая глубокий вдох. Казалось, даже для того, чтобы вымолвить слово, ему требовалось приложить огромные усилия.
   — Вы пришли за мной, — эхом повторил Новак.
   Его голос был надтреснутым и сдавленным; наверное, он не говорил уже несколько дней.
    Что с ним сделали?Негодяи сломили его тело или его дух? Тело, знал по собственному опыту Джэнсон, исцеляется гораздо быстрее. Дыхание Новака было хриплым, свидетельствующим о том, что у него пневмония, застой жидкости в легких, вызванный сырым воздухом подземелья, насыщенным спорами плесени. Но слова, которые он произнес, показались Джэнсону странными.
   — Вы работаете на него,— сказал Новак. — Ну конечно. Он сказал, что остаться должен кто-то один!Он знает, что, когда я уйду с дороги, никто не сможет его остановить!
   Эти слова были произнесены с настойчивостью, заменявшей разум.
   — Мы работаем на вас, -заверил его Джэнсон. — Мы пришли за вами.
   В беспокойно мечущихся глазах великого человека мелькнул ужас.
    —Вы не сможете его остановить!
   — О ком вы говорите?
   — О Петере Новаке!
   — Но ведь вы и есть Петер Новак.
    — Ну да!Разумеется!
   Вытянув руки по швам, он расправил плечи, словно дипломат на официальном приеме. Неужели он лишился рассудка?
   — Мы пришли за вами, — повторил Джэнсон, пока Катсарис подбирал ключ из связки к замку в камере Петера Новака.
   Наконец решетка распахнулась. Некоторое время Новак стоял, не двигаясь. Осмотрев его зрачки в поисках следов применения наркотических веществ, Джэнсон пришел к выводу, что единственным наркотиком, от которого страдал Новак, была психологическая травма пребывания в плену. Этого человека трое суток держали в кромешной темноте, несомненно, обеспечивая в достатке едой и питьем, но полностью лишив надежды.
   Джэнсон узнал этот синдром, узнал симптомы травматического психоза. В том пыльном ливанском городишке он сам пережил нечто подобное. Непосвященные ждут, что заложники падут на колени, выражая признательность своим освободителям, или присоединятся к ним, чтобы сражаться плечом к плечу, как это показывают в кино. Однако в действительности так происходит крайне редко.
   Бросив на Джэнсона отчаянный взгляд, Катсарис многозначительно постучал по часам. Каждая лишняя минута еще больше увеличивала риск.
   — Вы сможете идти? — спросил Джэнсон, значительно резче, чем рассчитывал.
   Новак ответил не сразу.
   — Да, — наконец сказал он. — Думаю, смогу.
   — Нам нужно немедленно уходить.
   — Нет, — решительно возразил Петер Новак.
   — Пожалуйста. Мы не можем терять времени.
   По всей вероятности, Новак стал жертвой смятения и дезориентации, обычных для пленников, неожиданно обретших свободу. Но нет ли здесь чего-то еще? Нет ли у него стокгольмского синдрома? Не чувствует ли себя Новак обманутым своим знаменитым компасом моральных убеждений?
   — Нет — я здесь не один! — прошептал он.
   — О чем это вы? — оборвал его Катсарис.
   — Здесь еще кто-то есть. — Новак закашлялся. — Еще один заключенный.
   — Кто? — спросил Катсарис.
   — Американка, — сказал Новак, махнув рукой в конец коридора. — Без нее я никуда не пойду.
   — Это невозможно! — воскликнул Катсарис.
   — Если мы бросим ее здесь, ее убьют. Убьют немедленно!
   Взгляд гуманиста наполнился просьбой, затем приобрел властность. Прочистив горло, он облизнул потрескавшиеся губы и шумно вздохнул.
   — Я не могу допустить, чтобы ее смерть легла тяжким грузом на мою совесть. — Его английский язык был аккуратным, точным, с едва уловимым венгерским акцентом. — И не хочу, чтобы она легла на вашу совесть.
   Джэнсон понял, что к пленнику постепенно возвращается самообладание, он начинает приходить в себя. Пронзительный взгляд черных глаз Новака напомнил ему, что перед ним не простой человек. Этот аристократ с рождения привык повелевать миром по своему усмотрению. У него был к этому особый дар, дар, который он использовал на благо всего человечества.
   Джэнсон посмотрел Новаку в глаза. Тот и не думал отводить взгляд.
   — Ну а если мы не можем...
   — В таком случае, вам придется оставить меня здесь.
   Эти слова, произнесенные с трудом, нетвердым голосом, тем не менее не допускали возражения.
   Джэнсон изумленно смотрел на стоявшего перед ним человека.
   У Джэнсона на лице задергалась жилка. Новак заговорил снова:
   — Сомневаюсь, что, планируя освобождение заложника, вы предусмотрели вариант с его нежеланием выходить на свободу.
   Не вызывало сомнений, что мозг Новака по-прежнему работает с молниеносной быстротой. Он, не задумываясь, разыграл свой главный козырь, сразу дав понять Джэнсону, что дальнейшие переговоры бесполезны.
   Джэнсон и Катсарис переглянулись.
   — Тео, — тихо произнес Джэнсон, — давай ее сюда. Катсарис неохотно кивнул. И вдруг они оба застыли.
    Шум.
   Скрежет стали по камню.
   Знакомый звук: скрип решетки, которую они сами открывали, спускаясь сюда.
   Джэнсон вспомнил радостные крики солдат: theyiai.
   Долгожданный гость, несущий им чай.
   Джэнсон и Катсарис бегом бросились из тюрьмы в караульное помещение, залитое кровью. Послышалось позвякивание ключей, затем показался поднос — с кованым медным чайником и маленькими глиняными чашечками.
   Показались руки, державшие поднос — очень маленькие. И наконец, показался и весь человек.
   Не мужчина — мальчик. Совсем еще ребенок. На взгляд Джэнсона, лет восемь, не больше. Большие глаза, смуглая кожа, короткие черные волосы. Мальчик был без рубашки, в одних полосатых хлопчатобумажных шортах. Его башмаки казались слишком большими на тонких икрах, придавая ему какой-то щенячий вид. Взгляд мальчишки был прикован к следующей ступени: ему доверили очень важную задачу, и он тщательно следил за тем, куда поставить ногу. Ничего не уронить, не пролить ни капли.
   Спустившись почти до самого конца лестницы, мальчишка застыл на месте. Вероятно, о том, что произошло что-то необычное, его предупредил запах — или тишина.
   Подняв взгляд, он увидел перед собой жуткую картину: трупы солдат, плавающие в лужах спекшейся крови. Послышался сдавленный крик. Мальчишка непроизвольно выронил поднос. Свой драгоценный поднос. Поднос, который ему доверили. Медный круг с грохотом покатился вниз по лестнице, глиняные чашки разбились о каменные ступени, чайник выплеснул свое обжигающее содержимое мальчишке на ноги. Джэнсон как зачарованный смотрел на происходящее, разворачивавшееся перед ним словно в замедленной съемке.
   Все пропадет. Все прольется. В том числе кровь.
   Джэнсон знал, что именно он должен сделать. Если мальчишку не остановить, он бросится вверх по лестнице и поднимет тревогу. То, что требовалось сделать, вызывало сожаление, но было неизбежным. Другого выхода нет. В одном молниеносном движении Джэнсон вскинул свой «хеклер» и навел его на мальчишку.
   Тот не отрывал от него своих широко раскрытых испуганных глаз.
   Щуплый восьмилетний подросток. Невинное дитя, за которого пока что все решения принимают другие.
   Не солдат. Не террорист. Не повстанец. Не имеющий отношения к ужасам гражданской войны.
   Мальчишка. Вооруженный — чем? — чашкой горячего чая с мятой?
   Не имеет значения. В военных учебниках есть соответствующий термин: гражданское лицо, оказавшееся вовлеченным в боевые действия. Джэнсон знал, что он должен сделать.
   Но его рука отказывалась выполнить приказ мозга. Палец не нажимал на спусковой крючок.
   Джэнсон стоял, застыв на месте, оцепенев так, как с ним не происходило ни разу в жизни, хотя мысли его кружились в безумном вихре. Неприятие «неизбежных жертв среди мирного населения», ставшее абсолютным, парализовало его.
   Опомнившись, мальчишка развернулся и побежал вверх по лестнице, перепрыгивая через ступеньку, — назад, во двор, назад к спасению.
   Однако его спасение означало для них катастрофу! Запоздалое раскаяние захлестнуло Джэнсона потоками раскаленной лавы: две секунды сентиментальности сорвали операцию.
   Мальчишка поднимет тревогу. Сохранив ему жизнь, Джэнсон подписал смертный приговор Петеру Новаку. Тео Катсарису. Самому себе. И, весьма вероятно, остальным участникам операции.
   Он совершил недопустимую ошибку, которой нет оправдания. По сути дела, он стал убийцей, причем на его совести больше, чем жизнь одного ребенка. Джэнсон растерянно перевел взгляд с Петера Новака на Катсариса. Один вызывал у него величайшее восхищение; второго он любил, как своего сына. Операция окончилась провалом. Сорвана случайным фактором, который он никак не брал в расчет: им самим.
   Вдруг Катсарис рванулся вперед, оставляя кровавые следы; перепрыгивая через трупы, он кратчайшим путем достиг, лестницы. Наверное, мальчишка уже был на расстоянии вытянутой руки до двери в коридор, когда Катсарис сделал бесшумный выстрел ему в сердце. Даже после того, как из дула вырвалась вспышка, Катсарис остался в положении для прицельной стрельбы: левая рука обеспечивает упор правой, ноги полусогнуты и расставлены. Положение стрелка, который не может позволить себе промахнуться. Положение солдата, стреляющего в человека, который не может открыть ответный огонь, но чья жизнь сама по себе уже представляет страшнейшую угрозу.
   Взгляд Джэнсона затуманился на мгновение, затем снова прояснился, и он увидел, как безжизненное тело мальчишки кубарем катится вниз по лестнице.
   Наконец оно застыло на последней ступени, словно небрежно брошенная тряпичная кукла.
   Шагнув вперед, Джэнсон увидел, что голова посланца лежит на подносе, который он только что нес с такой гордостью. Он почувствовал отвращение — к самому себе за то, что едва не произошло по его вине, но в то же время и к тому неизбежному, что все же случилось. Он почувствовал отвращение к бессмысленной растрате главной и единственной ценности на земле — человеческой жизни. Дереку Коллинзу и ему подобным этого никогда не понять. Именно поэтому он подал в отставку. Поняв, что принимать такие решения требуется постоянно. А ему больше не хотелось быть именно тем, кто должен был их принимать.
   Катсарис бросил на него вопросительно-недоуменный взгляд: почему он оцепенел? Что на него нашло?
   Джэнсона, как ни странно, тронуло то, что Катсарис смотрел на него с изумлением, а не с осуждением. Тео следовало бы разозлиться на него, как злился на себя он сам. Лишь любовь солдата к своему наставнику могла преобразовать ярость в простое удивление.
   — Нам надо уходить отсюда, — сказал Джэнсон. Катсарис указал на лестницу, на путь к отступлению, обозначенный в пересмотренном плане.
   Но Джэнсон, разработавший за свою жизнь огромное количество планов, знал, когда их необходимо менять ради успеха операции.
   — Теперь это слишком опасно. Надо найти другой способ.
   Доверяет ли ему по-прежнему Катсарис? Операция, лишившаяся командира, неминуемо приведет к катастрофе. Необходимо показать, что он остается хозяином положения.
   — Но все по порядку. Сначала давай сюда эту американку.
   Через две минуты Катсарис уже возился с замком еще одной железной решетки. Джэнсон и Новак стояли рядом, наблюдая за ним. Дверь открылась со стоном.
   Лучик фонарика высветил спутанную прядь волос, когда-то бывших белокурыми.
   — Пожалуйста, не делайте мне больно! — жалобно проскулила женщина, забиваясь в угол камеры. — Пожалуйста, не делайте мне больно!
    Мы только хотим отвести вас домой, — сказал Тео, водя по женщине пучком света, чтобы можно было оценить ее физическое состояние.
   Это была Донна Хеддерман, студентка-антрополог; Джэнсон узнал ее по фотографиям. Судя по всему, после того как ФОК захватил Каменный дворец, американку тоже перевели в подземную тюрьму. Повстанцы рассудили, что двух важных пленников будет проще охранять в одном месте.
   Донна Хеддерман оказалась довольно крупной женщиной с широким носом и круглыми щеками. Когда-то она была полной, и даже после семидесяти дней плена ее никак нельзя было назвать отощавшей. Подобно всем изощренным террористическим группировкам, ФОК заботился о том, чтобы пленников кормили вдоволь. Двигал им жестокий расчет. Ослабленный голодом заложник может подхватить какую-нибудь болезнь и умереть. А смерть от болезни ФОК считал бегством от своего всесилия. Умершего заложника нельзя казнить.
   И все же Донне Хеддерман пришлось пройти через ад: это было очевидно по ее бледной нездоровой коже, похожей на рыбье брюхо, спутанным и грязным волосам, невидящим широко раскрытым глазам. Джэнсон видел в газетах ее фотографии. На снимках, сделанных в счастливом прошлом, она была пухлой и сияющей, похожей на херувима. Во всех статьях, рассказывавших про ее похищение, повторялся эпитет «неунывающая». Но несколько недель заключения оставили все это в прошлом. В обращении ФОКа Хеддерман была совершенно безосновательно названа агентом американских разведслужб; на самом же деле она, наоборот, придерживалась левых взглядов, что полностью исключало такую возможность. Особые сострадания вызывала у нее трагедия Кагамы, но ФОК презрительно насмехался над состраданием как над чувством, чуждым истинному революционеру. Сострадание является препятствием распространения страха, а страх был именно тем, чего добивался Халиф.