Шэ Лао
Старый вол, разбитая повозка

   Лао Шэ
   Старый вол, разбитая повозка
   Эссе
   (Главы из книги)
   Перевод В. Сорокина
   В квадратных скобках - примечания переводчика.
   От переводчика
   В самом начале книги Лао Шэ вспоминает популярнейшую китайскую легенду. Жил когда-то молодой Пастух; однажды его выгнали из дома, разрешив взять с собой лишь старого вола и разбитую повозку. Но оказалось, что вол умеет говорить человеческим голосом, и он помог Пастуху взять в жены небесную фею Ткачиху. Когда вола не стало, Ткачиха сбежала в свои чертоги, но Пастух так горевал, что боги разрешили ему раз в году - в седьмой день седьмого месяца по лунному календарю видеться с женой. Для этого сороки устраивают мост через Небесную реку Млечный Путь.
   Писатель уверяет, что название книги лишь случайно связано с этой легендой. Но разве так уж неправдоподобно предположение, что, сравнивая себя со "старым волом", 36-летний Лао Шэ хочет сказать, что и он может дать хороший совет, что и в его, тогда еще не очень длительном, опыте есть нечто достойное внимания? Сам он рассматривает свой опыт критически, иногда излишне строго, иногда с долей иронии, но в целом ведет серьезный откровенный разговор об отношении писателя к своей работе, к самому себе и к окружающему миру. Не со всем написанным обязательно соглашаться - позже сам Лао Шэ о многом говорил иначе, - но читать эти очерки, имеющие немалое историко-литературное значение, интересно и поучительно.
   Книга состоит в оригинале из 14 небольших глав. Для перевода отобраны те из них, которые либо связаны с помещенными в настоящем издании произведениями, либо более полно раскрывают идейные и творческие позиции писателя в начале 30-х годов.
   1. Как я писал "Философию Чжана"
   Только что миновал седьмой день седьмого лунного месяца, когда по обычаю вновь в несчетный раз прозвучала легенда, в которой фигурируют старый вол и разбитая повозка. Мальчишки и девчонки слушали ее со слипающимися глазами и частенько, не дослушав до конца, улетали во сне на берег Небесной реки. А на следующий вечер они снова, с не меньшим удовольствием внимали словам предания. Разумеется, я - этот старый вол с разбитой повозкой - не имею никакого отношения к "Встрече на Небесной реке", название же для книги взято мной лишь из-за случайного совпадения во времени. Я даже не обижусь, если меня упрекнут в желании "примазаться к чужой славе". Наверное, самым подходящим заглавием было бы что-нибудь вроде "Творческого опыта" или "Десяти бесед о творчестве": ведь я действительно хочу говорить об опыте, накопленном мной за годы литературной деятельности, и опубликовал я ровно десять книг. Что ж, заглавия неплохие, но в сравнении со "Старым волом, разбитой повозкой" им: чуть-чуть недостает поэтичности. К тому же, произнося такие слова, как "творчество" или "опыт", человек часто напоминает "раздутого вола" [Игра слов: по-китайски "раздувать вола" означает хвастаться], так что пусть уж лучше будет "старый вол": излишняя скромность не нужна, но и хвастовство к достоинствам не отнесешь. Итак, мы остаемся со старым волом и разбитой повозкой.
   До того как я написал "Философию Чжана", у меня не было ни предназначенных для печати произведений - школьные сочинения и стихотворные упражнения, конечно, не в счет, - ни писательских амбиций. Правда, в Нанькайском школьном журнале я опубликовал один рассказец, но сделал это лишь для того, чтобы заполнить оставшееся место. При этом я не испытал даже гордости от сознания, что могу сочинять не хуже любого другого преподавателя родной речи. Литературу я любил всегда - иначе не стал бы преподавать ее, но, если говорить по совести, преподаванием я занимался только ради заработка. Это занятие было для меня вынужденным (как участие в навязанном противником бою) и временным, случайно подвернувшимся под руку, а амбиции мои были направлены в сферу дел государственных. В ту пору я был уверен, что у меня есть к этому способности и что при удачном стечении обстоятельств я вполне могу стать премьер-министром или кем-нибудь в этом роде. Литературу же я любил так, как любят котят или щенков, - не придавая этому чувству большого значения и не собираясь стать специалистом-ветеринаром. Продолжай я работать преподавателем родной речи, возможно, меня через пару лет выставили бы из школы. Само по себе это вряд ли особенно огорчило бы меня, но, если в тот момент место премьер-министра оказалось бы как на грех занятым, мне наверняка пришлось бы испытать кое-какие жизненные неудобства. Одним словом, до того как мне пошел двадцать седьмой год, я и во сне не мечтал о том, чтобы писать ради публикации. Заодно признаюсь, что до сих пор не смирился до конца со званием "писатель" и по-прежнему подумываю о карьере, хотя теперь уже согласен побыть некоторое время просто министром.
   На двадцать седьмом году жизни я выехал за границу. Чтобы лучше усвоить английский, я читал романы, но все еще не помышлял писать сам. Новизна впечатлений от пребывания в чужих краях постепенно притуплялась: спустя полгода я начал ощущать одиночество и все чаще думал о доме. В родном доме я не жил с тринадцати лет, так что в понятие "дом" я включал все, что знал о родной стране. Воспоминания о пережитом - конечно, те из них, что были окрашены в самые яркие цвета, - словно картины, возникали в моей душе, и часто, держа в руках книгу, я забывал о ней и предавался думам о прошлых днях. Картины, запечатленные в романах, перемежались с картинами, всплывавшими в моих воспоминаниях, - так почему бы не попробовать и их запечатлеть в книге? Мне захотелось взяться за перо.
   Но ведь художник, прежде чем взяться за кисть, делает предварительные эскизы. С чего начать? В ту пору я еще не знал, что на свете существуют самоучители для пишущих романы и прочие пособия этого рода. Я был знаком с китайской классической прозой - новеллами танской эпохи [Авантюрные, любовные и фантастические новеллы танской эпохи, относятся к VII-IX вв.], "Неофициальной историей конфуцианцев" [Сатирический роман У Цзинцзы, создан в середине XVIII в.] и т.д., но иностранных романов прочел немного. К тому же чтение было бессистемным: то попадался шедевр признанного мастера, то россказни о любви принца к официантке, Но поскольку иностранные книги были прочитаны позднее, они взяли верх над отечественными, и я не захотел возвращаться к форме китайского традиционного романа. Знания же мои в мировой литературе были ограниченными, так что я не мог решить, кого же взять за образец. Ладно, подумал я, буду писать как бог на душу положит, и неважно, если получится ни то ни се - ведь все равно для печати это не предназначалось. К тому же как раз незадолго до того я прочел такие свободные по композиции книги, как "Николас Никльби" и "Записки Пиквикского клуба"; это придало мне храбрости: значит, можно писать, не заботясь ни о каких правилах. Так возникла форма романа "Философия Чжана", при мысли о котором я до сих пор краснею.
   Итак, форма была определена, что же до содержания, то я писал обо всех людях и событиях, которые приходили на ум, не пытаясь как-то сгруппировать их. Я походил на человека, впервые приобретшего фотокамеру и снимающего все, что попадется под руку, не думая ни об экспозиции, ни о выборе кадра. Стоило более или менее яркой фигуре или событию всплыть в моей памяти, как я хватался за них; не успев расставить все по местам, охотился за следующими... Персонажи теснили друг друга, эпизоды налезали один на другой - я не успевал перевести дух. Если бы я писал сейчас, втиснутого в первый роман материала мне хватило бы на добрый десяток книг.
   В те времена я считал себя крупным мыслителем, поэтому без церемоний вставил в заглавие романа слово "философия". Философия!!! Теперь-то я познал себя: если у меня и есть хоть какие-нибудь достоинства, то отнюдь не в идейном плане. Чувства у меня всегда обгоняют рассудок. Я могу быть искренним другом, но умного совета от меня не дождешься. Когда эмоции заставляют мое сердце биться чаще обычного, я теряю способность к размышлению и начинаю исходить в своих оценках всего происходящего из самых распространенных поверхностных суждений. С одной стороны, это придает моим писаниям эмоциональность, но с другой - делает мои высказывания тривиальными. Конечно, многие полагают, что чувства в произведениях искусства более важны, нежели рассудок; но эмоции не могут помочь людям увидеть перспективу, они лишь застилают глаза слезами, которые порой, увы, ничего не стоят. Часто заставлять людей плакать значит скоро надоесть им. Пускаться в длинные рассуждения, основываясь лишь на неглубоких чувствах, - многим ли это отличается от пьяных излияний завсегдатая кабаков? Сейчас я научен горьким опытом, но десять лет назад я еще так не думал.
   Впрочем, если бы я исходил только из своих эмоций, я, быть может, и написал бы выдающуюся трагедию. Но беда в том, что я не был последователен до конца: я хотел через эмоции ощутить вкус окружающего мира и в то же самое время пытался сдержать свои чувства, не позволяя себе произносить приговоры на основании одних лишь собственных симпатий и антипатий. Истоки этого противоречия лежат в моем характере и в окружающей среде. Я с детских лет рос в бедности и находился под сильным влиянием личности матери. Она принадлежала к тем людям, которые скорее будут голодать, чем попросят о помощи, но к другим относятся с большим благородством. Бедность воспитала во мне недовольство окружающим; материнская твердость обернулась во мне склонностью судить о других, исходя из собственных эмоций и взглядов; ее благородство - умением в той или иной мере сочувствовать людям. После сказанного не трудно понять, почему я люблю высмеять и побранить, но не хочу разить. Пусть я что-то теряю в сфере сатиры, зато кое-что приобретаю в царстве юмора. Говорят, что юмор включает в себя сочувствие. Я ненавижу плохих людей, но и у плохого человека могут быть свои достоинства; я люблю хороших людей, но и у хорошего человека могут быть свои недостатки. Недавно я открыл для себя, что "для бедняка хитрость есть средство добиться справедливости", а десять лет назад в моем отношении к миру в равных дозах смешивались ненависть и смех. Иногда говорят, что в "Философии Чжана" нет юмора, а есть лишь скука. Я не хочу ни соглашаться с этим, ни спорить. Есть люди, от рождения лишенные чувства юмора, - что ж, каждый на свой лад, и нечего об этом рассуждать. Другие горят желанием спасти мир, спасти страну или по крайней мере литературу и потому терпеть не могут юмора. Такие люди выступают с открытым забралом, и в этом, если не считать излишней самоуверенности, нет большой беды. Но пусть те и другие находят меня скучным - я полагаю неудобным оправдываться, но и не собираюсь бить себя по щекам. Иные понимают юмор, но считают, что я пересаливаю и в конце концов опять-таки заставляю скучать. С этим я готов согласиться. Как я уже говорил, приступая к сочинительству, я понятия не имел ни о мастерстве, ни о чувстве меры. Я писал, что придет в голову, хватался за какую-нибудь тему и громоздил гиперболу на гиперболу, не зная, где остановиться. Да еще в душе радовался легкости своего пера. Может это раздражать? Еще бы!
   Но больше всего, наверное, вызывал раздражение стиль, в котором перемешивались разговорный и старый письменный языки. Стилистические ухищрения легче всего приводят к пустозвонству, но удержаться от этого соблазна очень нелегко. Когда имеешь дело со смешными ситуациями или фактами, естественно, хочется писать как можно смешнее, чтобы представить их более выпукло. Очень трудно в таких случаях остановиться вовремя. Лишь издав два или три романа, я понял, что сильные вещи - даже юмористические - не должны быть многословными. Тем не менее на практике я еще не сумел окончательно освободиться от этого порока. До чего же трудное дело - писать книги! Я могу лишь сказать, что до сих пор учусь. Не надо стесняться исправлять неудачна написанное, только тогда можно надеяться создать что-то лучшее. Я и в мыслях не представляю себя в гордой позе - мол, я сотворил шедевр. Все старания в лучшем случае позволят автору пореже краснеть за свое детище.
   Мне осталось сказать еще несколько слов о том, как шла работа над "Философией Чжана".
   Она заняла почти год: выпадало свободное время - писал понемногу, бывал занят - откладывал рукопись. Если бы не эти перерывы, столько времени не потребовалось бы. Писал я стальным пером поперек страницы на школьных тетрадях по три пенса за штуку, не очень заботясь о разборчивости почерка. Я упоминаю об этих мелочах, чтобы показать, что я вовсе не собирался удивить своим "творчеством" весь Китай - как уже говорилось, писал я для собственного удовольствия. Когда роман был окончен, в Лондон приехал Сюй Дишань [Сюй Дишань (1893-1941) - известный писатель-реалист и ученый]; однажды, исчерпав тему разговора, я прочел ему два отрывка из написанного. Он не высказался по поводу прочитанного, а лишь улыбнулся. Потом, он посоветовал мне, отослать рукопись в Китай. Я не решался - если и посылать, думал я, сначала нужно доработать. Но Сюй не сказал мне, какие места нуждаются в исправлении, сам же я, естественно, не ощущал собственного аромата. Тогда я махнул рукой и послал рукопись Чжэн Сиди [Чжэн Сиди (Чжан Чжэньдо, 1898-1958) виднейший исследователь китайской культуры и писатель, один из редакторов ведущего литературного журнала 20-х годов "Сяошо юебао" ("Ежемесячник прозы")] - просто бросил ее в почтовый ящик, даже незаказным письмом. Месяца через три "Сяошо юебао" неожиданно для меня решил публиковать роман. На радостях я устроил пир - съел в китайском ресторанчике чоп суй [Чоп суй - дешевое, рассчитанное на непритязательный вкус горячее блюдо]. А о том, что было дальше, читатель узнает из следующих глав.
   6. Как я писал "Записки о Кошачьем городе"
   Все свои книги, начиная с "Философии Чжана", я отдавал в журнал "Сяошо юебао", а затем они выходили отдельными изданиями в типографии "Коммершэл пресс". Но вот рукопись романа "Озеро Даминху" сгорела вместе с типографией [Пожар произошел во время нападения японских войск на Шанхай в 1932 г.], а наборный экземпляр повести "День рождения Сяопо" пришлось впоследствии передать издательству "Шэнхо Шудянь". Журнал "Сяошо юебао" прекратил существование. Тогда-то ко мне обратился с предложением написать "большую вещь" Ши Чжэцунь - редактор "Сяньдай", единственного пользовавшегося успехом журнала в подвергшемся интервенции Шанхае. Так я впервые стал писать не для "Сяошо юебао". Этой "большой вещью" стали "Записки о Кошачьем городе". После публикации в журнале они вышли отдельной книгой в "Сяньдай Шуцзюй", и это явилось началом моего сотрудничества с другими издательствами, помимо "Коммершэл пресс".
   Мне самому кажется, что "Записки о Кошачьем городе" не удались. Книга безжалостно открыла всем, какие ординарные у меня мозги. Дойдя до середины, я уже хотел было отложить перо, но обстоятельства не позволили мне пойти на это, и пришлось довести дело до конца. Некоторые считают, что "Записки" заслуживают похвал за то, что в них нет юмора, - точно так же, как Мэй Ланьфан вызывает восторг, имитируя исполнителей мужских ролей [Великий актер Мэй Ланьфан обычно исполнял женские роли в пекинском театре музыкальной драмы]. Но это говорит не о достоинствах книги, а лишь о том, что авторам высказываний надоел мой юмор. Когда приелись пшеничные лепешки на пару, и чумиза покажется ароматной - но такова ли она в действительности?
   На самом деле в "Записках о Кошачьем городе" юмор должен был присутствовать: ведь это сатирическое произведение, а юмор и сатира строго различаются лишь в теории. На практике же между ними почти невозможно провести четкую грань. Чем злее са тира, тем живее и занимательнее она должна быть написана. Вымышленные персонажи и события должны быть представлены так подробно, объемно, естественно и полнокровно, чтобы у читателя не возникало сомнения в их подлинности. Только тогда скрытый до поры сатирический замысел сможет обрести достойное словесное выражение и будет достигнут желаемый эффект. О чем бы ни шла речь - об империи трехвершковых лилипутов или о Стране благородных педантов и зануд [О Стране благородных говорится в романе Ли Жучжэня "Цветы в зеркале" (начало XIX в.)], - нужно прежде всего оживить персонажи, заставить события подчиняться воле автора и лишь потом высмеять достойное осмеяния, ударяя по больному месту. Вот тогда можно вызвать у читателя и смех, и слезы. Но чтобы достичь живости, легкости и изящества, необходим юмор. Можно обойтись и без него, но тогда нужны очень острое перо и очень умная голова, чтобы каждая пощечина оставляла красную полосу, чтобы за каждой молнией следовал гром. У меня нет ни такого пера, ни такой головы; когда же я отошел от более или менее освоенного мною юмора, "Записки" стали трепыхаться в пыли, подобно птице с перебитым крылом.
   Что касается идейной стороны, то у меня нет позитивных концепций и предложений. Наверно, это недостаток, свойственный большинству сатириков. Но в лучших сатирических творениях автор одним ударом обнажает пороки человеческого общества и указывает на их корни; даже не выдвигая позитивных идей, он помогает найти лекарство тем, кто полон желания лечить болезнь. Я же не гожусь в идейные руководители и не умею безошибочно указывать истоки недуга. Следовательно, недостаток, обычный для сатиры, налицо, а должного эффекта она не достигает. Мои мысли обращены к тому же, о чем, думает каждый человек, поэтому я мог бы и не писать - всем и так все известно. Мне не дают покоя мерзости, творящиеся на наших глазах, но, в чем причина их возникновения, я сказать не в состоянии. Как и большинство окружающих, я пробавляюсь сетованиями на то, что "люди стали не те, что раньше" (лично я подобную формулу не употребляю, но дела это не меняет). В таких рассуждениях звучит сожаление по поводу несовершенства мира и обращенное к людям увещевание, но сожаления и увещевания более приличествуют сочинениям морализаторского толка, практический результат от которых равен нулю. Возможно, написанное мною вообще не дотягивает до уровня сатиры. Ведь если сатирик высказывает оригинальные или парадоксальные суждения, он демонстрирует блеск своего ума, даже если созданное им никому и ничему не поможет. Я же всерьез толкую об общеизвестном - так имею ли я право величать это сатирой? Можно переделать сатиру в проповедь, но тогда читать ее будет еще скучнее. Проповедями могут заниматься либо мудрецы, либо дураки. Я знаю, что я не мудрец, но и круглым дураком себя не считаю. Правда, я все-таки написал "Записки о Кошачьем городе"...
   Следует сказать, что созданию этой не слишком, удачной книги способствовал ряд внешних импульсов. Первый из них - разочарование положением дел в стране. Наши военные, дипломатические и прочие неудачи легко вызывают у эмоциональных, но не слишком разбирающихся в сути проблем людей, вроде меня, сначала гнев, а потом разочарование. Испытав его, такие люди начинают увещевать, а ведь это скорее женское дело. Человек, которого не заботят высокие материи, вполне может находить себе пропитание на навозной куче. Люди высоких помыслов стараются не приближаться к ней. И только межеумки хотят сохранить эту кучу и одновременно предостерегают мух: "Здесь антисанитарные условия!" Моя беда в том, что я позволил внешним импульсам овладеть моей душой, забыл о том, что у меня есть еще "мозги", и начал предостерегать мух! Могут возразить, что и лишенный высоких помыслов человек в состоянии написать очень неплохую книгу. Верно, в истории литературы тому есть немало примеров. Но они должны либо владеть искусством реалистических описаний, либо уметь заражать читателей своими эмоциями. Если автор подробно и правдиво воспроизведет свои внешние впечатления от предмета, он сыграет роль пусть не микроскопа, но хорошо отполированного стекла, отражающего мир. Если писатель сильно выразит даже самое обыкновенное чувство, он вызовет ответную реакцию. А вот я взялся за сатиру. Она предполагает, что автор стоит выше изображаемого, но я не сумел оказаться на высоте. Сатира должна быть хладнокровной, потому я не стал метать громов и молний, выражался сдержанно. Я не смог ни поставить перед людьми зеркало, ни бросить им в душу гранату. А жаль! Было бы неплохо, если бы мне удалось за счет юмора компенсировать недостатки моей сатиры. Юмор и сатира отражают разные душевные состояния, но равно требуют от автора ума, пусть не самой высшей пробы. Автор может также выразить - хотя бы через стиль - свой характер. Я же сознательно отказался от юмора, и таким образом у "Записок" вообще не осталось достоинств. За неудачей "Озера Даминху" последовала неудача "Записок о Кошачьем городе". Друзья часто уговаривали меня не злоупотреблять юмором; я им благодарен, ибо и сам знаю, что юмор может наскучить. Но после этих двух неудач я понял, что собака имеет мало шансов превратиться в кошку. Когда я очень стараюсь преодолеть себя, мне иногда удается написать серьезную, благопристойную вещь. Но таким произведениям всегда недостает естественности- как накрашенной и нарумяненной женщине с забинтованными ножками. Позвольте же мне говорить, что придет в голову! Да, это может надоесть, но ведь в этом есть и что-то милое, наивное. Я не мечтаю достичь вершин, аристофановское веселое буйство выше моих возможностей, но и чрезмерная скромность тоже не нужна.
   Конечно, было бы неправильным сказать, что эти две вещи - "Озеро Даминху" и "Записки о Кошачьем городе" - не принесли мне никакой пользы: они дали мне возможность набить руку в правдоподобных описаниях, научили убедительно говорить заведомую ложь. Выходит, и неудача может обогатить определенным опытом.
   Безусловно, та форма, в которой написаны "Записки", обычна для сатирической литературы и многократно использовалась до меня. Кошка или человек отправляется в путешествие, на поиски приключений и записывает все, что с ним произошло. Куда отправляется - неважно: на Луну, в ад или куда-нибудь еще. Такой корреспондент бывает настроен либо критически, либо сентиментально. Герой "Записок" явно принадлежит ко второй категории: критика у него не получается, преобладают поверхностные эмоции, его суждения напоминают ворчание матроны, вернувшейся с банкета голодной.
   Форма эта мне давно знакома. Кстати, город кошек - а не, скажем, город собак - возник у меня случайно: просто в тот день я принес домой рыжую с белыми полосами кошку. Уэллс в "Путешествии на Луну" сравнивает организацию общества на Луне с разделением труда у муравьев; ясно, что он хочет показать один из возможных путей развития человеческой цивилизации. У меня другое дело: если бы в тот день я принес кролика, в книге появился бы город кроликов, который ничем не лучше города кошек.
   Бесспорно, изображенные в книге кошки мало приятны. Но бесспорно и то, что я критиковал их из любви к ним. Жаль, что мне не удалось придумать, как им помочь. Значит, и я не лучше! Но следует сказать, что, дай я им самый лучший совет, они умудрились бы так извратить его, что получился бы забавнейший анекдот. Мне совестно, что при всей любви к кошкам я смог лишь написать на них сатиру. Впрочем, побыв с кошками некоторое время, я понял, что, если бы я откровенно высказал свои претензии к ним, а затем предложил им самый лучший совет, они нашли бы способ тайно расправиться со мной. Значит, я смалодушничал, и это еще более оттеняет храбрость кошек. Но хватит об этом.
   8. Как я писал рассказы
   Я уже упоминал, что свой первый рассказ я написал, еще будучи преподавателем Нанькайской средней школы, причем единственно ради того, чтобы уважить редактора школьного журнала. Это случилось почти тринадцать лет тому назад. Рассказ ничего из себя не представляет и не сыграл никакой роли в моей литературной судьбе - мой творческий путь начался с "Философии Чжана".
   В том-то и беда - я начал сочинять романы, еще не имея опыта работы над рассказами. А ведь хороший рассказ требует полной отдачи сил, тогда как роман допускает послабления. Достаточно нескольких хорошо написанных эпизодов с парой ярких фраз в каждом из них - и роман уже может постоять за себя. Конечно, это не лучший вариант, но на деле так бывает сплошь да рядом, и даже читатели склонны, по-видимому, многое прощать роману за его размеры. Немало весьма несовершенных романов продолжают свое существование, а вот к рассказам отношение куда более строгое. Естественно поэтому, что, создав пять или шесть романов, я очень недалеко продвинулся в технике письма. Рассказ как жанр возник позже романа, причем это единственный жанр, в котором почти все зависит от мастерства автора. Начав прямо с романов, я уподобился атлету, который начинает тренировки не с упражнений, развивающих силу ног, а прямо берется вырывать тяжелый вес: хорошо, если этот вес не раздавит его. Эту премудрость я понял лишь после того, как написал несколько рассказов.
   Я сказал "несколько". Всего в сборники "Написанное в спешке" и "Вишни и море" вошло двадцать пять рассказов, недавно написано еще несколько "Разящее копье", "Старая трагедия в новое время"... Их можно объединить в три группы. Первую группу составляют четыре рассказа, открывающие "Написанное в спешке", вместе с более поздними вещами - "Господин в бриджах" и "Внук". Во вторую группу я включаю все созданное в промежуток между рассказами "У храма Великой Скорби" и "Серп луны". В третью группу входят "Серп луны", "Разящее копье" и "Старая трагедия в новое время". Рассказы из первой группы я сочинял походя: самый ранний, "Девятое мая", - по просьбе "Ежемесячника Цзинаньского университета", "Горячие пирожки" - для литературного приложения к газете "Иши бао" (он получился таким коротким потому, что более длинных там не принимали). В то время я вовсе не предполагал всерьез заниматься рассказами; "наскрести нужное количество знаков" было моей единственной заботой. Лишь после 28 января [28 января 1932 г. японцы начали интервенцию в районе Шанхая] я понял, что без рассказов мне не обойтись. Появилось много новых журналов, все они обращались с заказами, и удобнее всего было рассчитываться с ними рассказами. Именно "удобнее" - тогда я еще относился к рассказам немного свысока, порой ставя знак равенства между ними и юморесками вроде "Внука". Так я тогда и планировал: изредка писать рассказы-юморески, всерьез же заниматься сочинением романов. Но свободного времени было мало, предложений от издателей становилось все больше, так что мне пришлось пересмотреть свое несерьезное отношение к этому жанру. "У храма Великой Скорби" открыл собой вторую группу рассказов.