Елена Ларина
Магия, любовь и виолончель или История Ангелины Май, родившейся под знаком Рыб

   Мужчина и женщина – это две ноты, без которых струны человеческой души не дают правильного и полного аккорда.
Д. Мадзини

Пролог

   В стекло постучали. Я подошла и увидела снаружи на подоконнике смятую бумажку. Открыла окно, развернула записку и ничего не смогла разобрать. Строки таяли под моим взглядом. Я успела заметить только подпись – «Ева».
   Проснулась я, судорожно сжимая записку в кулаке. Медленно разжала пальцы. Конечно, ничего… Все это только сон. Другой бы махнул рукой. Только я привыкла доверять трем вещам – собственным снам, интуиции и голосу моего мужа.
   Ева, Ева… Мы перезванивались регулярно. Регулярно – это значит два раза в год. Ева всегда поздравляла меня с днем рождения. А я ее -с Новым годом, потому что на свой день рождения она вечно куда-то уезжала.
   Так уж повелось, что каждый раз мы повторяли одно и то же – хорошо бы увидеться. Но так прошло много лет. Не виделись мы с тех самых пор, как окончили курсы астрологии под руководством незабвенной Эльги Карловны.
   Поговорить с Евой всегда приятно, поэтому я быстренько нашла ее номер в записной книжке и, не задумываясь, набрала его.
   – Ева, привет! Это Ангелина. Ты будешь смеяться, но я звоню тебе потому, что мне сегодня приснилось – ты меня зовешь.
   – Гелка, какая же ты умница! – искренне восхитилась Ева, и я поняла, что сны меня, как всегда, не подвели. – Ты не представляешь себе, как ты вовремя! Я действительно хочу найти всех наших девчонок из астрологического кружка. Ведь в этом году будет десять лет, как мы окончили курсы. Давай, Гелка, попробуем сделать это вместе. С этими девичьими фамилиями – сплошная засада!
   – Ну мою-то фамилию, ты, слава богу, знаешь.
   – Ну! Еще бы не знать! – живо откликнулась Ева. – А остальных – понятия не имею. Телефоны поменялись. Фамилии не те. Пока всех найдем – сто лет пройдет.
   Прошло, конечно, не сто лет. Но два с половиной месяца мы честно на это потратили. И ровно к концу декабря все бывшие сокурсницы обнаружились.
   Всем нам сейчас слегка за тридцать или около того. Первое десятилетие женской жизни уже завершилось. И нам, конечно же, есть о чем рассказать друг другу. Ева так просто горела желанием все обо всех узнать.
   Она пригласила нас к себе в загородный дом на Рождество, поскольку Новый год, как известно, праздник семейный. И потом, дом у Евы был просто рождественской мечтой, ожившей зимней сказкой. Я приехала сюда заранее, чтобы помочь ей все подготовить. Мы с ней даже успели побегать на лыжах по снежному лесу!
   Потом вместе наряжали елку в золото и мишуру, украшали гирляндами дом, болтали обо всем на свете, суетились и по очереди спотыкались то об одного, то об другого Евиного добродушного далматинца. Я смотрела на них с легкой грустью. У нас уже давно не было собаки. Мы ее так любили, что другую брать пока не решались. К тому же Серафима была пока слишком мала. И собака, и маленький ребенок – это слишком. Вот будет ей лет пять, тогда посмотрим… Дочку на несколько дней я отправила к маме. Муж должен был вернуться из-за границы только к старому Новому году. Салон свой я смело оставила на Райку. Она справится не хуже меня. И временной свободой решила воспользоваться на полную катушку.
   С каждой из девчонок было взято торжественное обещание – что бы ни случилось, изо всех сил постараться на встречу приехать. Когда еще мы такое провернем!
   К вечеру в назначенный день действительно приехали все. И это было славно! Но я почему-то начала волноваться. Ведь каждой из нас предстояло поведать о себе целую повесть, а может быть, даже настоящий роман. Я погружалась в свои воспоминания, и все, что со мной произошло за это время, оживало и наполняло меня слегка забытыми чувствами и эмоциями.
   Мне стыдно, но я не могла сосредоточиться на других рассказах. Единственное, что меня прощает, – это то, что мы все записали на камеру. То, что прослушала, узнаю потом.
   Ну вот, подошла и моя очередь сесть в кресло и все им рассказать.

Невское время

   Мне нужно было с ним поговорить! Но не могла же я просто так подойти к нему на улице и спросить: «Что у вас с рукой?» Да и потом, я понятия не имела, по каким улицам он ходит и как выглядит.
   Мне помогли. Позавчера вечером я в конце концов дозвонилась до своего старого приятеля Виталика Саца из пресс-центра. Подружились мы с ним на картофельном поле, утопая по колено в грязи и теряя сапоги в недрах родной земли. Я тогда училась на филфаке, а он -на журналистике.
   Во время краткого телефонного инструктажа Виталик оперативно раскрыл мне секреты своей профессии:
   – Главное – не волнуйся. Никто тебя не рассекретит. Я позвонил Карине, сказал что ты из «Невского времени». Важно только одно – правильные вопросы. Настоящий журналист никогда не задаст вопроса, на которые можно ответить «да» или «нет». Иначе интервью не получится. Ты уж постарайся. Раз я тебя аккредитовал, значит, и текст ты уж мне, пожалуйста, сдай. Нечего добру пропадать. Может, и сгодится.
 
   Правильные вопросы начинались со слов «какие», «что», «как», «почему». Я старалась это запомнить, как правила перед экзаменом.
   Впервые после того как я уволилась с работы, я проснулась в семь утра и вопреки здравому смыслу никак не могла заснуть. Пальцы леденели и непроизвольно сжимались в кулаки. Я раз пять себя на этом ловила и усилием воли пыталась расслабиться. Ничего не помогало. Я давно так не волновалась. Наверное, в последний раз меня так капитально высасывало изнутри, когда я решила расстаться с невинностью.
   Глаза я накрасила так, как, по-моему, должна была красить их журналистка: четко и ясно. Глазами мне предстояло на него смотреть. Губами – задавать свои меткие вопросы. Значит, нужно было слегка потрудиться и обозначить их местонахождение на лице. И тут я некстати подумала, что и ушами придется поработать, а значит, неплохо было бы и их отметить красными флажками. Гейши, например, свои традиционно торчащие ушки подчеркивали перламутром. Но меня с перламутровыми ушами, боюсь, в академическом заведении просто не поймут.
   Волосы я заплела в две низкие девчоночьи косички. Рыжие кисточки болтались у меня на груди. Журналистка – профессия демократичная. Все-таки у нас свобода слова. А значит, и форма одежды – свободная.
   Не знаю, что на меня нашло. Мне почему-то казалось, что роль свою я сыграю хорошо, только если буду в гриме и не буду похожей на себя.
   Юбки я ношу редко. Но тут почему-то выбор пал на нее – узкую и длинную. Маленький черный свитер с большим воротом и сумка, как у почтальона, через плечо. Не знаю, зачем мне все это понадобилось. Он-то меня никогда не видел. Но интуиция диктовала мне свои требования. И я безропотно их выполняла. Голос моего разума никогда не был сильнее, чем она.
   Проходя по коридору мимо двери соседки Лили, я слегка задержалась, прислушиваясь к приглушенным голосам, а потом постучала.
   – Ау! – крикнула в ответ Лиля. – Можно. Заходи.
   Я бы не сказала, что это называется «можно». Но у Лили нет лишних комплексов. В постели валялся неизвестный мне мужик. Он вяло повернул голову в мою сторону.
   Приземистая и кругленькая Лиля в одной длинной футболке красного цвета с неприятно-желтой цифрой 69, стоя передо мной, изображала на лице улыбку.
   Я постаралась сфокусироваться на ней и не смотреть на торчащую из-под одеяла волосатую ногу постороннего мужчины. И зашептала.
   – Извини, я на секунду. Всего на два слова. Можешь мне дать свои запасные очки? Ну те, кругленькие, которые ты не носишь? Я вечером отдам.
   – Ты что, Гелка? – Она посмотрела на меня с интересом. – Зачем тебе? Мутишь воду?
   – Просто пытаюсь начать новую жизнь, -ответила я, как могла легкомысленно, и мягко улыбнулась. Мол, я и сама отношусь к этому со здоровой иронией.
   – И напрасно! – сказала Лиля так громко, что волосатая нога на заднем плане вздрогнула. – Это типичный самообман – начинать новую жизнь в чужих очках, прятать голову в песок, как страус. – Но, несмотря на обличительную речь, все же пошла к серванту и вернулась с бордовым футляром. – Перемены, Геллочка, надо начинать изнутри…
   – Конечно, изнутри, – нежно перебила я ее. – Вот я очки надену – и сразу же внутри поменяюсь. А сейчас извини. Я очень спешу. Пока-а…
   Я захлопнула за собой дверь и пошла одеваться. Перед темным, как пруд, зеркалом в прихожей нацепила смешные Лилины очечки.
   Никогда еще я не выглядела такой трогательной дурой.
   В кармане моей белой шубейки нащупала маленькую катушку, отмотала кусок нитки, отгрызла ее зубами, деловито перевязала первый узелок и привычно зашептала:
   – Как этот узел крепко вяжется, так чтоб и у меня, рабы Божьей Ангелины, дело с Туманским скоро сошлось. – Быстро завязала второй и третий. – Слово мое крепко. Слову моему ключ, язык, замок.
   На каждом из трех последних слов я легонько прикусывала язык. Так всегда делала баба Нюра.
   Потом я положила свою нитку вдоль порога. Открыла тяжелую входную дверь, переступила через ниточку и уверенно пошла по своим делам.
   Общение с домовым было для меня делом совершенно обычным.
   По гулкому и пустынному холлу Большого зала Филармонии ко мне приближалась холеная девушка в черном костюме с невероятно строгим лицом и бейджем «Пресс-служба: Карина Азизян». Прочесть его мне удалось задолго до того, как она подошла. Лилины очки существенно помогали смотреть вдаль.
   – Добрый день, Карина! – глядя поверх очков, сказала я абсолютно уверенным голосом. Кто бы знал, чего мне это стоило! – У меня интервью с Владимиром Туманским в шестнадцать тридцать. Мы говорили с вами по телефону вчера вечером.
   – Вы из «Невского времени»? – подсказала мне строгая девушка Карина.
   – Да, – кивнула я обыденно. Да. Я из «Невского времени» – повторила про себя, чтобы ничему не удивляться.
   – Сколько это займет? – спросила меня девушка, пока мы шли по длинным филармоническим коридорам. На этот вопрос готового ответа у меня не имелось.
   – А что, мы сильно ограничены во времени? – решила я прощупать почву.
   – Я же должна предупредить Туманского, сколько времени вы у него отнимете, – Карина посмотрела на меня с едва заметным недоумением.
   – Ну да, конечно, – согласилась я, стараясь сообразить, сколько мне может понадобиться. Если я скажу час, не будет ли это слишком много? А двадцать минут – слишком несерьезно. Не вникая в причины моих колебаний, Карина взглянула на часы и холодно сказала:
   – Не больше получаса. Длинное интервью вам не нужно. Да он его и не даст. Вы ведь в курсе? В конкурсе он из-за травмы участвовать не будет.
   – Да. Безусловно, я в курсе, – придала я голосу выражение абсолютной компетенции во всех возможных вопросах.
   – Хорошо. Подождите здесь. Я его позову. Лучше бы она этого не говорила. Мне стало
   так страшно, что заболел живот. А может, мне лучше пойти домой? О чем мне прикажете говорить с незнакомым виолончелистом в течение тридцати бесконечных минут? Я не знаю о нем ничего, что положено знать журналисту. И не очень-то хочу это знать. Меня интересуют две вещи – что у него с рукой и имею ли я к этому отношение?
   Кроме даты его рождения, я не знаю о нем ничего. Да, я знаю, что Марс у него в соединении с Венерой, а Венера в соединении с Солнцем. И еще у него в гороскопе Стеллиум, редкий, как алмаз Нила. Но что это мне дает? Только нездоровый интерес к его личности, не имеющий ничего общего с интересом журналистским.
   К тому же я почему-то забыла все приготовленные дома вопросы. В голове такая же мешанина, как в крутящемся барабане Спортлото.
   Все, что дома казалось мне таким простым и естественным, сейчас выглядело сущим бредом. Господи, ну зачем я пришла?
   Я стояла в закругляющемся матовом коридоре, как в космическом корабле из будущего. И до меня доносились глубокие вздохи виолончели. В зале проходило прослушивание будущих конкурсантов.
   Я подошла поближе к неплотно закрытой двери и прижалась ухом к самой щели. У виолончели все-таки неподражаемый звук. Он затягивает, как воронка. Скрипка на меня так не действует. Слишком высоко. Видимо, как женщина я реагирую на другие частоты. Мне даже кажется, что в душе моей натянуты виртуальные струны, которые входят в резонанс именно с виолончелью.
   – Здравствуйте! – сказал кто-то низким голосом и кашлянул позади меня. Я обернулась, как подстреленная. И подняла голову.
   У него были длинные темные волосы до плеч и зеленый свитер.
   – Туманский, – представился он коротко, и на секунду на лице его промелькнула досада. Как будто бы ему вдруг наскучило, что он -Туманский. Он протянул было мне забинтованную руку, но потом спохватился и прижал ее другой рукой к себе. – Извините. Все время забываю.
   Он совершенно не рад был меня видеть. И этого не скрывал.
   – Ангелина Май, «Невское время», – так, кажется, принято представляться у журналистов. – Где мы можем присесть?
   – Пойдемте, – сказал он, и низкие ноты его голоса потерялись в глубине коридора. Он вытянул из кармана часы на цепочке и мельком на них взглянул. – Сюда заходите.
   Мы вошли с ним в маленький кабинет. А может быть, это был репетиционный зал. Здесь помещались рояль, два стула и бархатная темно-вишневая банкетка.
   – Заходите. Садитесь.
   Я вдруг подумала, что своей принципиальной невозмутимостью он очень похож на молодого врача. Спасибо, что не сказал «раздевайтесь». Левой, здоровой рукой он потер синеватый небритый подбородок и молча пережидал, пока я усядусь и выну из своей почтальонской сумки весь причитающийся инвентарь: диктофон, который мне всучил Сац, а также блокнот и ручку, рассматриваемые мной как частицы имиджа. Между прочим, в блокноте были записаны спасительные вопросы. Но открыть его было почему-то неудобно. Туманский медленно заправил за ухо блестящую прядь волос такого же цвета, как рояль, на который опирался локтями, и сказал:
   – Я вас слушаю.
   «Это я тебя буду слушать, дружок», – ехидно сказала я про себя. Сама же соорудила благожелательную улыбку и для разгона спросила с абсолютно утвердительной интонацией:
   – Вы не будете участвовать в конкурсе.
   – Нет, – ответил он, глядя на меня с терпеливым ожиданием.
   – Вы возлагали большие надежды на этот конкурс? – ляпнула я, ужасно на себя сердясь. Вот журналистка-кретинка! Где же зазубренные слова: «какие», «как» и «почему»?
   – Надежды юношей питают, – расщедрился он на три слова, смысл которых от меня ускользнул.
   И опять замолчал, полагаясь на мой профессионализм. Насколько я знала, ему двадцать восемь. Пожалуй, не юноша. Скорее, мужчина. И тут он опять заговорил сам.
   – Я вообще не особо понимаю, кому теперь может быть нужно какое-то мое интервью. Я не участвую в конкурсе Чайковского и скорее всего участвовать в нем не буду уже никогда. Возрастной ценз. До тридцати двух.
   А конкурс бывает не чаще, чем Олимпиада. Так о чем нам вообще разговаривать?
   – Ну, во-первых, у вас уже есть регалии. Вас знают. И возможно, вы могли бы поделиться своими прогнозами относительно будущих лауреатов…
   – Я не предсказываю будущее, – сказал он не особенно дружелюбно, – и вообще не имею ни малейшего желания в него заглядывать.
   – Никогда не встречала людей, которым было бы это неинтересно, – попыталась я затронуть любимую тему.
   – Будущее интересует меня лишь настолько, чтобы продолжать жить и не покончить с собой. – Этот пассаж Туманский окрасил удивительным цинизмом. Видимо, оттого, что болезненно переживал внезапную перемену в своем ближайшем будущем… Самое неприятное, что в этом была моя вина. Или я слишком много о себе возомнила?
   – Вы не могли бы рассказать немного о том, как все начиналось? – предложила я, припоминая, что, кажется, этот вопрос и был у меня первым.
   – Что именно начиналось? – переспросил он, нахмурив темные брови и действительно силясь меня понять.
   – Как вы стали виолончелистом? – сказала я, ужасаясь тупости вопроса.
   Он шумно вздохнул, глядя в полированную крышку рояля, и сказал:
   – Начал заниматься… – пожал он плечами. – Но виолончелистом я не стал. То есть я бываю им. Иногда. Когда беру в руки инструмент. Но потом перестаю быть. Становлюсь кем-то другим.
   – Кем?
   – В зависимости от того, что я делаю. Читаю – читателем, пишу – писателем. Пельмени варю – кухаркой. И так далее.
   – А кто вы сейчас? – спросила я с интересом.
   – Я вот как раз сейчас пытаюсь это понять, – он усмехнулся и оторвал свой взгляд от манящей черноты рояля. Какого цвета его глаза, мне рассмотреть не удалось. Заметила только, что темные.
   – Какая музыка вам ближе? – попыталась я заговорить на тему, которая должна была быть ему интересна.
   – Мне ближе то, что дальше, – кратко ответил он. Но потом, видимо, и сам почувствовал, что это сильно смахивает на хамство, и поспешно добавил. – Я имею в виду, что мне интересно то, чего я раньше не делал. Чем сложнее задача, тем интереснее. Я готовил для этого конкурса сложную программу. Шнитке. Шостакович. То, чего раньше избегал. Теперь дорос. Но пока, видимо, не судьба.
   – Что у вас с рукой? – проникновенно спросила я. И мне показалось, что вопрос мой торчит из беседы, как сучок из доски.
   – Поскользнулся, упал, очнулся – гипс. – По-моему, он надо мной открыто издевался. Даже голову набок склонил, наблюдая за выражением моего лица.
   – Я серьезно… – вздохнула я и опустила глаза. Ну посмотри на меня. Разве можно такую обижать?
   – В драку ввязался, – нехотя сказал он.
   – Ну как же можно! Вам ведь надо руки беречь! – участливо пролепетала я.
   – Голову мне тоже надо беречь, – резонно заметил он.
   – А на вас что, напали? – Я попыталась сделать самое наивно-восторженное выражение лица, на которое была способна.
   – Да нет, ну что вы… – он позволил себе рассмеяться. – Я всегда нападаю первым.
   И я неожиданно увидела в нем за синеватой небритостью и мрачной невозмутимостью того самого юношу, которого питают надежды.
   – Вы совершенно не похожи на музыканта, -сказала я, смутно отдавая себе отчет в том, что это, кажется, не мое собачье дело – на кого он похож.
   – Вы, между прочим, тоже совершенно не похожи на журналистку, – он рассматривал меня с серьезными претензиями во взгляде.
   – Да? Интересно, почему? – кокетливо засмеялась я, пытаясь скрыть за смехом панику.
   – Потому что вы забыли включить диктофон, – сказал он, продолжая разглядывать меня уже с некоторым любопытством.
   – Да что вы… – фыркнула я смущенно и стала вертеть в руках незнакомый аппарат. Что-то непонятно, где тут что. Чувствуя, что краснею, я пробормотала с жалким девичьим смешком: – А как его включать?
   – Очень просто, – ответил он, подошел поближе и слегка притопил левой рукой клавишу с треугольничком. И взглянул на меня, видимо, пытаясь установить степень моей вменяемости. Зато я увидела, что глаза у него многоцветные – темно-серые со сложной арабской вязью. А вокруг зрачка всполохи рыжего огня. – Времени у вас осталось мало. Давайте, по возможности, поскорее.
   Времени у меня осталось мало. А что я узнала у него? Да почти ничего. Правду он мне не сказал. Напали? Что-то непонятно. Да нет, не напали. Он нападает первым. О чем это он… Имею я хоть какое-то отношение к его травме или нет? Или все-таки это дело рук Антона? Как я могу это выяснить? Надо во что бы то ни стало вытянуть его на беседу. С протокольными вопросами ясно. Ему неинтересно.
   – Знаете, Володя, – с некоторым трудом произнесла я. Мне всегда сложно впервые называть человека по имени. – Я скажу вам честно. Я шла к вам на интервью и думала, что по большому счету никому не интересно, сколько часов в день музыкант занимается и какие у него творческие планы. Но журналисты только об этом и спрашивают. А мне интересно другое – почему одно и то же все играют по-разному? Это потому, что каждый по-своему воспринимает мир. А мне вот интересно, как мир воспринимаете вы. Что с вами происходит, когда вы играете? О чем вы думаете? Мне бы очень хотелось отступить от схемы. Задать вам вопросы, которые обычно не задают серьезным людям.
   – Вы что, думаете, я серьезный человек? -скептически спросил он, совершенно не заражаясь моим энтузиазмом. – И потом, это вряд ли кому-то интересно. Я тут слышал недавно… Известный дирижер говорил о Вивальди. Ну, музыка всем известная, красоты необыкновенной. И он здорово дирижировал. Правда. Так оказывается, думает он при этом, что ноябрь печальный – потому что у крестьян тяжелое похмелье. А быстрая тема июля, знаете, там тим-тим, там тим-тим, там… – и он точно напел мелодию, которую я прекрасно знала. – Это мухи летают. Вы уверены, что кому-то надо знать, что думает о музыке музыкант? Я – не уверен.
   У него был ужасно интересный голос. Такой же двуцветный, как глаза. На низких частотах он на долю секунды пропадал. И временами звучал как-то глухо. Как будто бы хозяин накануне сорвал его на морозе.
   – Музыка чаще всего говорит о любви, – я не знала, спрашиваю я или отвечаю.
   – Возможно, – сдержанно кивнул он.
   – В двух словах: что такое любовь?
   – В двух словах – это ответственность, – он нахмурился и нетерпеливо подался вперед. Пальцы сложенных домиком рук соединились. Получился пульсирующий шар. Он то уменьшался, то увеличивался, как бьющееся сердце. Потом он поморщился от боли в руке и шар исчез.
   – За что вы любите женщин?
   – А с чего вы взяли, что я их люблю? – он пожал плечами. И, взглянув на меня с неодобрением, добавил: – И потом, мне казалось, что «Невское время» пока еще не стало «желтой» прессой.
   Со своими длинными волосами и шокирующей небритостью, в этот момент он больше всего был похож на раненого испанского революционера, захваченного в плен. Море собственного достоинства, печать страдания и полный отказ от диалога.
   – «Желтой» прессу делают ответы, а не вопросы, – сымпровизировала я. Закона такого на свете не существовало.
   – Значит, вопросы каждый понимает в меру своей испорченности. Мои ответы на них вашему изданию точно не подойдут. Не стоит и проверять.
   Терять мне уже было нечего. Интервью явно не заладилось. Туманский не был расположен к беседе. И все мои надежды его разговорить, можно было хоронить заживо. Пытаться прикидываться журналисткой и задавать правильные вопросы смысла уже не имело. Без прежнего энтузиазма я сказала, пытаясь оправдать свой наивный вопрос.
   – Было бы странно не спросить вас о женщинах… Они составляют восемьдесят процентов аудитории в филармонических залах! А как вы думаете, почему? Может, потому что они тоньше чувствуют?
   – Только хорошие музыканты все сплошь мужчины… – проговорил он, глядя на свои руки. – Вот ведь парадокс…
   – Ну вот, – я воспряла духом. – Значит, вы играете для женщин…
   – Я играю не для женщин, – перебил он меня и совершенно убежденно сказал: – Я играю для себя! Может, я просто эгоист… Мне все равно, кто там сидит в зале… Собаки, между нами, тоже неплохо слушают. И потом, – он поскреб подбородок, – честно говоря, было бы немного странно, если бы женщин я любил за то, что они хорошо слушают. Вам так не кажется? Тогда врач должен любить женщин за то, что они часто болеют. А вы, наверное, должны любить мужчин за то, что они дают вам интервью. Логично?
   – Это не логика. Это софистика, – возразила я.
   – Ну а за что же вы любите мужчин? – обреченно вздохнув, спросил он.
   – Мужчинам я симпатизирую слепо. Как выпрыгивающим из воды дельфинам, – медленно ответила я.
   – Спасибо, конечно…– он посмотрел на меня слегка обалдело. – Но, по-моему, вы нас идеализируете…
   – Вас я не идеализирую, – заверила я его, потому что в этот момент совершенно осознанно поняла, что идеализирую. И чем дальше, тем больше. Рамки моего липового профессионализма трещали по швам.
   – Знаете, – он усмехнулся, – а, по-моему, вы любите мужчин так же, как депутаты любят народ. А еще говорят, что женщины склонны к моногамии. Может быть, жизнь их уже исправила?
   – Их могила исправит… Да, кстати. А это вы берете у меня интервью или я у вас?
   – А вам как больше нравится? – спросил он, в конце концов улыбнувшись по-человечески. – Так и сделаем. В вопросах человек, между прочим, виден не хуже, чем в ответах. Если вопросы, конечно, искренние. Вот я и думаю, зачем вам все это надо? Может, действительно, будет лучше, если я буду спрашивать, а вы мне отвечать?
   – А как же я сдам интервью в редакцию? -я растерянно поправила съехавшие на нос очки. – Мне же нужно будет что-то сдавать…
   – Ну придумайте что-нибудь… – сказал он, задерживая взгляд на моих сползающих очках. Потом полез в карман за часами и рассеянно сказал, думая уже о другом: – Что хотите. Я вам разрешаю. Вы извините, мне уже идти пора. И еще по делам заехать надо.
   – Вы уезжаете? – с паническим ужасом спросила я. И фанатично добавила: – Я с вами!
   На секунду он потерял дар речи. И я этим воспользовалась.
   – Понимаете, мне нужно, мне просто необходимо сдать хорошее интервью! У меня судьба решается. А вы ничего не говорите. Я буду ходить за вами хоть весь день. Ради работы я на все готова! – последнюю фразу я произнесла многообещающим театральным шепотом.
 
   На этом месте моей пламенной тирады он, видимо, уже пришел в себя и посмотрел на меня иначе, явно прикидывая, на что именно я готова. А я, заигравшись, вдруг отметила, что его оценивающий взгляд мне неоправданно приятен. И в ситуации этой мне странно хорошо.