Он глянул выше по откосу — и тоже увидел это. Они еще несколько минут стояли, читая готическую надпись, сделанную лиловым несмываемым фломастером, а затем тихо спустились к воде и как-то удивительно согласно, почти касаясь друг друга плечами, пересекли озеро. Эристави так и не сошел со своего поста и теперь смотрел, как восстает из озерных вод его несравненная, божественная Герда.
   В любом другом случае Генрих попросту прошел бы мимо Эристави, стараясь только не сопеть от усталости. Но сейчас был особый случай.
   — Странное дело, Эристави, — проговорил он, останавливаясь перед художником. — Там, на другом берегу, — могила. Мы ведь не оставляем своих на чужих планетах: Но там — имя человека.
   Они возвращались к своему коттеджу молча, и каждый, не сговариваясь, старался ступать как можно тише, словно боясь вспугнуть густую жаркую тишину тропического полдня. Если бы на трубчатой траве Поллиолы оставались следы, они ступали бы след в след. Когда они подходили к дому, внутри него прозвучал мелодичный удар гонга, и немолодой женский голос благодушно проговорил: «Солнце село. Спать, дети мои, спать. Завтра я разбужу вас на рассвете. Приятных сновидений…» Они взбежали по ступенькам крыльца, и в тот же миг за их спинами окна и двери бесшумно затянулись непрозрачной пленкой. Сумеречная прохлада шорохами влажных листьев, гуденьем майского жука и мерцанием земных звезд наполнила дом. А там, снаружи, продолжало сверкать бешеное белое солнце, и до заката его оставалось еще больше ста земных дней…
   Воспоминание о солнце вернуло его к действительности. Озеро, могильный камень с лиловой надписью… Все это приобрело четкость и правдоподобие бреда. Еще немного — и он совершенно перестанет владеть собой. Солнце, десятки раз проклятое, надоевшее до судорог, — где ты?..
   Дождь прекратился, когда он уже терял сознание. Час ли прошел или три этого он уже не ощущал. Тучи все так же ползли, чуть не задевая верхушки деревьев, и между ними и туголиственной крышей этого необычного надводного леса плотной пеленой стояло марево испарений. Генрих обернулся, пытаясь сориентироваться, и невольно вздрогнул: еще одна черная туча шла прямо на него. Хотя нет: не шла. Стояла.
   Он никогда здесь не был, но сразу же узнал это место по многочисленным фотографиям и рассказам: это были Черные Надолбы. Одна из загадок Поллиолы огромный участок горного массива, без всякой видимой цели весь изрезанный ступенями, конусами, пирамидами, где каменные породы были оплавлены и метаморфизованы совершенно недоступным людям способом. До этой чернеющей громады было совсем недалеко, метров двести, и Генрих, не задумываясь, прыгнул вниз, в мутноватую, подступающую к самой листве воду. Течение подхватило его, понесло от одного ствола к другому; он экономил силы и не особенно сопротивлялся, не боясь, если его снесет на несколько сотен метров. Два или три небольших водоворота доставили ему еще несколько неприятных минут приходилось нырять в мутной воде. Он уже начал бояться самого страшного — что он потерял нужное направление и теперь плывет в глубь водяного лабиринта, когда перед ним вдруг черным барьером поднялась каменная стена. Если бы не дождь, поднявший уровень воды, эта стена стала бы почти непреодолимым препятствием на его пути. Сейчас же он немного проплыл вдоль нее, отыскивая место, где она шла уже почти вровень с водой, и наконец ползком выбрался на берег.
   И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже так вот, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Теперь осталось прождать минут тридцать-сорок, и все кончится.
   Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был — или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким-то сторонним наблюдателем, то вдруг начинал слышать мысли собственной жены, а это ему не удавалось в течение всей их совместной жизни… Он был там в едва наступившей вчерашней ночи, и земные звезды мерцали в еле угадываемых окнах, и Горда, как разгневанное привидение, расхаживала по их широченной, не меньше чем пять на пять, постели, и ему во сне мучительно хотелось спать, но слова Герды, холодные и звонкие, валились на него сверху из темноты, словно мелкие сосульки.
   — Оставь нас в покое, — просил он, — оставь в покое и меня, и этого несчастного мальчика. Ну, меня ты не можешь заставить нарушить закон, но ведь есть еще и Эри. Твои кровожадные взоры, обращенные на местных копытных, твои фокусы с жабьим молоком, твое гадливое пожирание сырых сосисок… Или ты действительно хочешь натолкнуть его на мысль о том, что он весьма тебе угодил бы, изготовив бифштекс из свежего мяса?
   — Во-первых, Эри уже не мальчик, — донеслось из темноты. — Он даже был женат, но у них что-то не сладилось. Разошлись.
   — Из-за тебя, мое очарованье, — поспешил перейти в нападение Генрих.
   — Никогда не мешала ему быть женатым, — отпарировала Герда. — А во-вторых, мне не нужно наводить Эристави на какую бы то ни было мысль. Мы мало что говорим друг другу, но если говорим, то напрямик. Если бы я хотела действительно хотела — от него — и только от него — свежего бифштекса — и ничего другого, — то я бы так ему и сказала: поди подстрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.
   — И подстрелит, и зажарит?
   — И подстрелит, и зажарит.
   — И на попеченье такого браконьера остается моя жена, когда я отбьваю на Капеллу!
   — Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся земель. Слишком часто для любого браконьера, но только не для Эри.
   — И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.
   — И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.
   — Ты не находишь, что это земное эхо, которое завелось в нашей комнате, удивительно гармонирует со звездами северного полушария?
   — Да, это большая удача, что мы не заказали южных звезд.
   И тут он услышал не ее слова, а ее мысля. Нет, удачи не было, во всяком случае — для нее, потому что охота, которую она вела здесь, на Поллиоле, пока была для нее безрезультатной. Она загоняла его в капкан собственного каприза, он должен был сдаться, сломиться, в конце концов — просто махнуть рукой. Он должен был в первый раз в жизни подчиниться ее воле — и с той поры она не позволила бы ему забыть об этом мяге подчиненности всю оставшуюся жизнь.
   Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство:
   — Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего — даже такой малости, как одно-единственное утро королевской охоты. Сейчас меня просто интересует, насколько в тебе всемогуще это рабское почитание законов и правил, доходящее до ханжества, это твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то пусть не своей Капеллой, а хотя бы полудохлым козленком, не уникальным, нет таким, каких тут десятки тысяч. И абсолютно не влияющим на экологический баланс Поллиолы. Так почему же ты, мой муж, не можешь быть внимательным к моим капризам — да, капризам, а Эристави может, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему даже коснуться края моего платья?!
   — Потому что это значило бы нарушить закон.
   — Да его все тут нарушали, ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на этом пергаменте «Не охоться!» И я догадываюсь, почему: при всей внешней привлекательности здешние одры, вероятно, совершенно несъедобны. Так что я не мечтаю о бифштексе, ты ошибся.
   Она хотела еще сказать, о чем она действительно мечтает, но не посмела, потому что есть вещи, которые язык не поворачивается произнести вслух. Но он снова понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня проклятой Поллиолы, а от вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной — и Герды Посконной. Ну что поделаешь, если есть люди — и по большей части женщины — которые не есть нечто само по себе, а представляют собой подобие хрустальных сосудов, которые надо наполнить любовью или презрением, поклонением или недоверием. Они неопределенны по своему назначению и легко становятся я чернильницей, и перечницей, и фужером токайского — что нальешь! Но нельзя одну и ту же емкость наполнять одновременно шампанским и скипидаром. Нужно выбирать. Трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она шесть лет назад выбрала первое. Но где-то рядом дразнились бенгальскими огнями праздники, которые обещали всегда быть с нею: Эри… и не только Эри. В том-то и дело, что не только! Он был просто самым восторженным, самым верным, самым близким. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралафа». Самые нежные и самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций… Да и китопасы были хороши — если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно бы уже дошло до бурных объяснений. Разве в одном Эристави было дело? Ведь каждый раз, выходя в эфир, Герда всей кожей лица и рук чувствовала ответную теплоту встречных взглядов, она без этого просто не могла работать; атмосфера восторженности была для нее уже не привычкой, а острой необходимостью. И надо ж ей было попасться на глаза Кальварскому, которого буквально боготворили все инопланетчики! И если еще на телестудии он с грехом пополам (да и то только для тех, кто не знал его в лицо) проходил как «супруг нашей маленькой Герды», то во всей остальной обитаемой части Галактики уже она была только «а-кто-это-еще-там-рядом-с-Генкой?». За шесть лет супружества роли не переменились, изменился разве что сам Кальварский — из Генки он сделался Генрихом. Эдакая подернутая жирком душа космического общества! Вот он лежит где-то внизу, у ее босых ног, и тихонько посапывает, и что бы она ни сделала ему все будет безразлично. Она может босиком взобраться на Эверест, — а он пожмет плечами и скажет: «Ну, погуляла? А теперь слезай оттуда…»
   И странность его сна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, заставила его повторить вчерашние слова:
   — Ну, погуляла босиком по Эвересту? А теперь иди-ка сюда, божественная и неприкасаемая. Ну иди, иди…
   И, как вчера, — бешеный прыжок прямо с постели — через липкую звездную перепонку, затянувшую дверной проем, через ступени веранды — на свернувшуюся от зноя траву, в неистовое пекло тропического полдня.
   Серебряное мерцание свернувшейся травы, исполинский черничник с розоватыми ягодами, и на фоне всей этой осточертевшей сказочной обыденщины — алое полыхание огромного холста, с которого надменно и насмешливо глядела на Герду непредставимо прекрасная женщина-саламандра, повелительница огня, нечистых сил и… и, вероятно, всего остального, что еще имеется в обозримой Вселенной. Не богиня людей — богиня богов.
   И сумасшедшие глаза Эристави, ошалевшего от бессонницы, зноя и этого внезапного появления той, которую он тайком от всех писал здешними условными, земными ночами. Глаза, впервые за это лето не спрятанные в тени спасительных ресниц.
   Но глаза, принадлежащие не Генриху. Не Генриху! Кому угодно — любому из тысяч тех, что обожали ее, но только не Генриху, не Генриху, не Генриху!!!
   — Насколько я вижу, ты изменил своей графике с презренным маслом. — Голос ее неправдоподобно спокоен. — Хвалю. Алтарный образ просто великолепен. Багрец и золото. Полузмея, полу-Венера. Короче, Иероиим Босх в томатном соусе. Ну, а теперь сооруди перед этим полотном жертвенник, застрели вон ту белоснежную бодулю, рога можешь не золотить, и сожги ее, как подобает истинному язычнику, с душистыми смолами и росным ладаном. А мы — я и вот она — мы посмотрим. Ну?
   Она подходит к сырому еще полотну, и Генрих отчетливо видит, как Герда и ее изображение обмениваются короткими, удовлетворенными взглядами — так смотреть можно только на союзника, но не в зеркало и не на портрет.
   — Мы ждем, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!
   Он знает, еще по вчерашней ночи знает, что она не шутит, и бросает свое тело вперед, через те же ступени веранды, и успевает — боевой десинтор, прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник, отлетает. прямо на ступени их дома. Теперь в этом странном сне, где ему дано читать мысли других, он понимает, что заставило Эристави решиться на недопустимое. Хотя он и так слишком долго пользовался недопустимым — правом быть подле Герды. Эри знал, что чудовищные поступки не всегда разбрасывают, подобно взрыву, — иногда они связывают. Сопричастностью, пусть, — но связывают. И не стрельба в заповеднике — в самом деле, неужели никто до них не воспользовался полной безнаказанностью при таком изобилии абсолютно неразумных тварей? — нет, кошмаром этой несуществующей здесь земной ночи должно было стать убийство по приказу, убийство в угоду…
   Он не успел дочитать мысли Эристави — прямая белая молния с жутким шипением ударила рядом, и еще, и еще, и Генрих вдруг понял, что, в отличие от вчерашней ночи, Герда стреляет не по маленькой белой бодуле, а по нему, и трава кругом уже дымится, и этот дым задушит его раньше, чем опалит огонь или нащупает разряд, посланный сквозь завесу наугад:
   Он рванулся в сторону, чтобы короткими перебежками выйти из зоны обстрела, — и наконец проснулся. В узкий просвет между тучами било солнце, и пар подымался густыми клубами к черной поверхности полированного камня. Ступени циклопической лестницы уходили прямо в низко мчащиеся облака, и где-то совсем рядом, метрах в пятнадцати над собой, он увидел огромного зверя, на светло-золотистой шкуре которого едва проступали бледнеющие на глазах пятна.
   Он вскочил, словно его что-то подбросило. Как он мог забыть?
   Он доковылял до первой каменной ступени, оперся об нее грудью и непослушными пальцами попытался нашарить на поясе чехол десинтора. Чехол он нашел. Но вот десинтор… Неужели он вывалился во время прыжка в воду?
   От бешенства и бессилия Генрих даже застонал. Каждая новая неудача казалась ему последней каплей, но проходили буквально минуты — и на его голову валилось еще что-нибудь похлеще предыдущего. Потерять десинтор!..
   Великий Кальварский…
   А поллиот лежал прямо над ним, лежал на боку и сучил лапами, как новорожденный младенец. Агония? Нет. Поднялся, пополз выше. Пятен на нем уже не видно, и сейчас он весьма напоминает бесхвостого кенгурафа светло-золотистой масти. А может, и не кенгурафа. Он переполз на ступеньку выше… еще выше… скорее он похож на обезьяну — естественно, ведь для карабканья по скалам это наиболее удобная форма, и он наверняка ушел бы и на этот раз, если бы не жуткий лиловый лишай на правом боку. Да, правой передней лапой он почти и не двигает. А если там, наверху, пещеры? Он же заползет черт знает куда и с его жизнеспособностью будет подыхать без питья и корма еще много, много дней…
   Высотой ступенька была чуть ниже груди, и Генрих, подтянувшись, перебрался на нее не без труда, И еще на одну. И еще. Жара и духота. Бешеный стук крови в висках. Тупая боль в вывихнутой руке. Еще четверть часа, и здесь будет вертолет. Но пока — не упустить поллиота из виду. Это еще что? Ласты? Генрих глянул назад — кроны огуречных деревьев были уже ниже его. Вероятно, это как раз то место, где он увидел поллиота после дождя. Так что же это за ласты?
   Давно мог догадаться. Никакие это не ласты, а кожа с лап. Животное содрало со своих конечностей шкуру, как перчатку. Вот и жабьи перепонки между пальцами. Поллиоты удивительно легко расстаются с тем, что им больше не потребуется, — с рогами, шерстью, даже шкурой… А земные змеи? Тот же вариант. Вот только наращивают поллиоты совсем не то, что было до этого, да к тому же с невероятной быстротой… А почему — невероятной? Всего в пятьдесят сто раз быстрее, чем головастик отращивает себе хвост. Выбор формы? Здесь уже какая-то автоматика, диктуемая условиями. В сущности, все предельно просто, остаются только десятки прелюбопытнейших деталей. Вот сейчас они доберутся до конца этой лестницы — вот он и виднеется, между прочим, только низкие облака его несколько стушевывают — и одну из этих деталей в ожидании вертолета можно будет обдумать. Проблему гомеостазиса в поллиольском варианте, к примеру. Но это там, на гребне ступенчатой стены. А до него надо еще добраться.
   Он полз вверх, и расстояние между ним и поллиотом медленно сокращалось. Но животное уже достигло последней ступени, и в белесой дымке густого тумана, укрывавшего гребень стены, Генрих отчетливо видел неподвижное тело. Поллиот набирался сил. Неужели там спуск? Тогда надо спешить. Перехватить на гребне. Проклятье, ветер откуда-то появился, сырой, но не приносящий прохлады. Еще шесть ступеней. Пять. Четыре…
   Неподвижнее тело поллиота вдруг ожило. Он приподнял голову, уже успевшую обрасти светлой гривой, и, казалось, хотел обернуться, но внезапно его не то свела судорога, не то он рванулся вперед — и исчез. Впереди не было ничего только идеально прямой г, ребень стены, через которую переливались прямо на Генриха сгустки липкого тумана. Генрих закусил губы, упрямо мотнул головой и рванулся вверх. Последние ступени он одолел одним духом, выметнул тело на гребень стены — и чудом удержался: за полуметровым парапетом почти отвесно уходила вниз стена ущелья. Глубину его оценить было трудно — нагромождение черных каменных обломков только угадывалось под плотным, многослойным туманом.
   Генрих сполз обратно, на предпоследнюю ступеньку, вцепился руками в небольшую трещину и потерял сознание.
   Гибкие щупальца аварийных захватов отодрали его от поверхности скалы, втянули в кабилу вертолета. Он очнулся. Идеальные параллели каменных гряд уходили вниз, стушеванные туманом. Генрих потянулся и перехватил управление на себя. Вертолет завис неподвижно. Генрих вытащил «ринко» — нет, отсюда прибор направления не брал. Придется искать вслепую. Он плавно развернул машину, отыскивая лестницу. Ее-то найти было нетрудно. Взмыл на гребень, перевалил его и окунулся в ущелье. Лиловатая простокваша тумана — пришлось снова довериться автопилоту. Наконец машина села на какой-то крупный обломов скалы, и Генрих выбрался наружу.
   Туман стремительно таял, и лучи появившегося-таки наконец солнца изничтожали его остатки с мстительной быстротой. Влажные глыбы четких геометрических форм были, казалось, заготовлены исподволь для какого-то дела, но вот не пригодились и были свалены за ненадобностью на дне ущелья, которое отсюда, снизу, уже не казалось бездонной пропастью. Под лучами солнца вообще все приобрело почти сказочный вид — и нежно-фиалковое небо, и огромные сверкающие капли на черной полированной поверхности, и звонкое цоканье сорвавшегося откуда-то сверху камешка…
   Он машинально проследил за этим камнем — и увидел тело поллиота. Тот лежал мордой вниз, и широко раскинутые лапы его были ободраны в кровь — он все-таки не падал, а скользил вдоль почти отвесной стены, пытаясь уцепиться хоть за какую-нибудь трещину, и от этого его лапы… Только это были не лапы. Это были израненные, окровавленные человеческие руки. И тело, лежащее на черной шестигранной плите, было телом человека, вот только там, где у Генриха оно было закрыто полевым комбинезоном, кожа поллиота имела цвет и фактуру тисненой ткани. Длинные темно-русые волосы падали на шею, и ветер, подымаемый медленно вращающимися лопастями вертолета, шевелил прядки этих неподдельных человеческих волос.
   Генрих медленно расстегнул молнию комбинезона, стащил с себя рубашку и осторожно, стараясь не коснуться мертвого тела, укрыл голову и плечи этого удивительного существа. Затем он вернулся к вертолету и, покопавшись в грузовом отсеке, вытащил из специального гнезда мощный многокалиберный десинтор, которым в полевых условиях обычно пробивали колодцы или прорезали завалы. Сгибаясь под его тяжестью, он пробрался между каменными кубами и пирамидами к стене ущелья, где случайно не сглаженный выступ образовывал что-то вроде козырька. Под этим навесом он выжег в камне могилу и, удивляясь тому, что у него еще находятся на это силы, перенес туда укутанное собственной рубашкой тело поллиота. Яма была неглубока, тело едва поместилось в ней, но для того, что задумал Генрих, большего было и не нужно. Он отступил шагов на десять, поднял десинтор и, вжав его в плечо, нацелил разрядник на каменный козырек, нависающий над могилой.
   Непрерывный струйный разряд ударил по камню, и мелкие черные брызги посыпались вниз. И тут случилось то, чего Генрих надеялся избежать, — острый осколок полоснул по ткани, укрывавшей лицо поллиота, и рассек ее. Импровизированное покрывало распалось надвое, и там, под градом черных осколков, Генрих увидел собственное лицо.
   В неглубокой каменной могиле лежал не просто человек — это был Генрих Кальварский.
   Десинтор в разом оцепеневших руках продолжал биться мелкой бешеной дрожью, посылая вверх сокрушительный разряд. Под его струёй вниз сыпалась уже не щебенка — черные базальтовые глыбы со свистом рассекали воздух и внизу дробились с легкостью и звоном плавленого хрусталя. Над могилой уже вырос трехметровый холм, а Генрих все еще не мог заставить себя шевельнуться. Лицо, открывшееся ему всего на несколько секунд, было погребено — и стояло перед ним. Он даже не пытался внушить себе, что это обман зрения или плод больной фантазии, порожденный тропическим пеклом нескончаемого, проклятого дня. Он знал, что это правда, и уверенность его подкреплялась и необычной могилой на другом конце озера, и этими надписями, оставленными прежними обитателями курортного домика.
   Не охоться! Говорили же тебе — не охоться! А ты все-таки сделал по-своему. Вынужденно? Тоже мне оправдание. Убийство есть убийство. Может, ты скажешь, что рана на теле поллиота — дело рук твоей жены? И что вообще в эту пропасть он сорвался без твоей помощи?
   Но там, под камнями, твое лицо. Твое.
   Он вдруг поймал себя на том, что разговаривает с собой как бы со стороны. С чьей стороны?
   Наверное, со стороны мира Поллиолы.
   Он опустил десинтор, и каменный дождь прекратился. Волоча ноги, Генрих подошел к свежему кургану, перекалибровал десинтор на узкий луч и, отыскав самый крупный обломок, выжег на его полированной поверхности:
    ГЕНРИХ КАЛЬВАРСКИЙ
   Больше здесь ему делать было нечего. Он доплелся до вертолета, зашвырнул в кабину десинтор и забрался сам.
   Он задал автопилоту программу на возвращение и улегся прямо на полу. Прохлада и полумрак кабины так и тянули его в сон, но у него было еще одно дело, последнее дело на Поллиоле, и он не позволял себе прикрыть глаза. Иначе — он знал — ему не проснуться даже тогда, когда вертолет приземлится на поляне перед домом.
   Когда он долетел, полянка, умытая недавним дождем, радостно зеленела еще не успевшей свернуться травой. Глупый доверчивый поллиот в шкуре единорога пасся там, где недавно алел подрамник со свежим холстом.
   В домике никого не было. Лист пергамента, на который они давно уже перестали обращать внимание, желтел на стене. Под надписью, сделанной лиловым фломастером, вилась изящнейшая змейка почерка его жены:
    ЗАКАЗЫВАЙТЕ ЗВЕЗДЫ
    СЕВЕРНОГО ПОЛУШАРИЯ!
   Места под этой надписью не оставалось.
   Генрих упрямо вернулся к вертолету, достал десинтор и узким лучом разряда стал писать прямо на стене:
    «НЕ ОХОТЬСЯ! НЕ ОХОТЬСЯ!»
   И еще раз. И еще. И еще…

Подсадная утка

   …Теперь об этом говорили не только они, но еще сотни, тысячи людей на Земле; и не только на Земле — на всех станциях Приземелья; и не только сегодня — все эти последние полгода. Но найти четкое конструктивное решение — что делать? — не мог никто…
   — Само слово «невозможно» — это даже не отрицание. Это сигнал! Это все сюда, все, кто может, кто отважится!
   — И у кого на плечах трезвая голова, — мягко заметила Ана.
   — Как бы не так! Альфиане с трезвыми головами не летели к нам на помощь, наперед зная, что нет никаких шансов вернуться. Они подчинялись запрету. Но лучшие…
   — Безрассуднейшие…
   — Стоп! Безрассудство. Безумство. Не в этом ли решение? Ты снимала пси-спектры безрассудных порывов?
   — И ты еще спрашиваешь, Рычин! Все равно альфиане в эмоциональном отношении настолько отличаются от нас, что действовали безошибочно — ведь нападения десмода на человека пока не обнаружено, ни единого случая.
   — Ана, золотко мое яхонтовое, как говаривали поэтичные предки! Да эти случаи я не собираюсь обнаруживать! Наш Совет по галактическим контактам так боится испортить отношения с Альфой, что всем медицинским и юридическим информаториям был послан запрос в такой беспомощной форме, что отрицательный ответ просто подразумевался сам собой. Альфиане запретили нам вмешиваться — понимаешь, нам, целому человечеству, которое еще совсем недавно было преисполнено такого уважения к себе. Они установили монополию на борьбу с десмодами, а нам оставили места в партере — смотрите, граждане Земли, как умеют бороться и умирать представители высшей цивилизации!