Марселин, казалось, была достаточно хорошей женой в первые месяцы, и наши друзья приняли ее безо всяких сомнений и уклонений. Я, тем не менее, по-прежнему тревожился из-за того, что некоторые из молодых парижских приятелей Дени сообщили своим родственникам, вследствие чего новость о браке широко распространилась. Несмотря на любовь этой женщины к таинственности, их супружество могло долго оставаться скрытым, хотя Дени, только обосновавшись с ней в Береге реки, сугубо конфиденциально написал лишь нескольким самым близким друзьям.
   Мое одиночество в своей комнате все усиливалось, что я оправдывал ухудшающимся здоровьем. Как раз в то время начал развиваться мой теперешний спинной неврит, который делал это оправдание весьма убедительным. Дени, казалось, не замечал моих трудностей, не проявлял никакого интереса ко мне, моим привычкам и делам; и мне причиняло страдание созерцание того, насколько бессердечным он стал. У меня появилась бессонница, и ночью я часто ломал голову над тем, что же делало мою невестку столь отталкивающей и даже отвратительной в моих глазах. Несомненно, причина крылась не в ее старых мистических бреднях, поскольку она оставила их в прошлом и никогда не упоминала о них хотя бы раз. Она даже не обращалась к рисованию, хотя когда-то увлекалась искусством.
   Странно, но единственными, кто, казалось, разделял мое беспокойство, были слуги. Негры, жившие при усадьбе, очень угрюмо относились к ней, и через несколько недель почти все, исключая немногих, кто был сильно привязан к нашему семейству, покинули поместье. Эти немногие — старый Сципион и его жена Сара, повариха Делила и Мэри, дочь Сципиона — были настолько лояльны, насколько возможно, но явно показывали, что подчиняются новой хозяйке скорее по обязанности, нежели по доброй воле. Они остались в своей собственной максимально удаленной части дома. Мак-Кэйб, наш белый шофер, восхищался ей больше, чем опасался, а другим исключением была проживавшая в маленькой хижине очень старая зулусская женщина, которая являлась своего рода вождем какого-то негритянского племени. Старая Софонисба всегда демонстрировала почитание, когда Марселин проходила близко от нее, и однажды я видел, как она целует землю, где ступала ее хозяйка. Чернокожие — суеверные животные, и я задавался вопросом, не говорила ли Марселин что-нибудь из своего оккультного вздора нашим работникам, чтобы преодолеть их явную неприязнь.
   III Вот к такой ситуации мы пришли по истечении почти половины года. Затем, летом 1916, начали происходить странные события. В середине июня Дени получил послание от старого друга Фрэнка Марша, которое вызвало у него что-то большое расстройство, после чего он изъявил желание отдохнуть в деревне. Послание было отправлено из Нового Орлеана; в нем Марш сообщал, что вернулся домой из Парижа, когда почувствовал приближение какой-то катастрофы, и ненавязчиво напрашивался на приглашение в гости. Марш, конечно, знал, что Марселин была здесь, и очень вежливо осведомлялся о ней. Дени был расстроен проблемами друга и сразу передал, чтобы тот приезжал в любое время.
   Вскоре Марш приехал — и я был потрясен, увидев, как он изменился с тех давних пор, когда я впервые познакомился с ним. Он был маленького роста, с довольно светлыми волосами, синими глазами и нерешительным подбородком; обращали на себя внимание следы воздействия спиртных напитков и еще чего-то, проявляющиеся в веках, расширенном носе и темных линиях вокруг рта. Его упадок был очень серьезен и напоминал Рембо, Бодлера или Лотреамона. Однако, несмотря на это, он был восхитителен в беседах — опять же, подобно упомянутым декадентам. Он был грациозно чувствителен к цвету, атмосфере и именам всех вещей; очень непосредственный и деятельный, с огромным запасом сознательного опыта в самой темной непознанной области жизни и чувств, которую большинство из нас оставляет без внимания, не задумываясь о том, что они вообще существуют. Бедняга — если бы только его отец прожил дольше и держал его в руках! В этом юноше было много задатков.
   Я был доволен этим визитом, поскольку считал, что он поможет снова восстановить нормальную атмосферу в доме фирме. И сначала вроде бы так оно и было, ибо, как я уже говорил, Марш обладал выдающимся шармом. Он был наиболее выразительным и глубоким художником, каких я когда-либо встречал; я совершенно уверен в том, что ничто на земле не имело для него значения, за исключением восприятия и выражения красоты. Когда он видел или создавал прекрасный объект, его глаза расширялись, пока, казалось, не исчезали радужные оболочки, оставив лишь два таинственных черных углубления на этом нежном, тонком лице с мелкими чертами — черные углубления, открывающие странные миры, о которых никто из нас не мог и подумать.
   Когда он приехал сюда, у него, однако, было немного возможностей демонстрировать эту склонность, поскольку, как он сказал Дени, полностью выдохся. Кажется, он достиг успехов как художник экзотического стиля — подобно Фузели, Гойе, Сайму или Кларку Эштону Смиту, но внезапно остановился в своих работах. Мир обычных предметов перестал привлекать его внимание вследствие отсутствия чего-либо, в чем он мог распознать красоту достаточной силы и остроты, чтобы пробудить в нем творческую способность. Раньше с ним это часто случалось, как и со всеми декадентами, но на этот раз он не смог выдумать ничего нового, странного или выходящего за рамки обычных чувств и опыта, что обеспечило бы ему необходимую иллюзию новой красоты и внушило авантюрную надежду. Он был вылитый Дуртал или дез'Эссенте в период крайнего утомления своей бурной жизни.
   Когда прибыл Марш, Марселин была в отъезде. Она не была в восторге от перспектив его визита и отказалась отклонить приглашение наших друзей из Сент-Луиса, которое приблизительно в то время было прислано ей и Дени. Дени, конечно, остался, чтобы встретить своего гостя, но Марселин уехала одна. Это был первый раз, когда они разлучились, и я надеялся, что эта пауза поможет рассеять впечатление, которое ввело моего сына в заблуждение относительно нее. Марселин не спешила возвращаться и, казалось, стремилась продлить свое отсутствие настолько, насколько возможно. Дени вел себя лучше, нежели можно было ожидать от такого безумно влюбленного мужа, и напоминал себя в прошлом, разговаривая и стараясь подбодрить увядшего эстета.
   В то же время именно Марш испытывал наибольшее нетерпение в желании увидеть женщину; возможно, это объяснялось его стремлением оценить ее странную красоту или какую-то долю мистики, присутствовавшей в ее прошлом магическом культе, что могло бы помочь ему вернуть интерес к окружающему миру и возобновить художественное творчество. Другой, более веской причины не было; я был абсолютно уверен в этом, зная характер Марша. При всех его недостатках он был джентльменом, что успокоило меня после первого сообщения о том, что Марш решил приехать сюда и с готовностью принял гостеприимство Дениса.
   Когда, наконец, Марселин возвратилась, я заметил, что это произвело на Марша чрезвычайное воздействие. Он не пытался расспрашивать ее о всяких причудах, которые она явно забросила, но был неспособен скрыть сильный восторг, который проявлялся в его глазах — теперь, впервые в течение визита, необычно расширившихся и прикованных к ней каждый раз, когда она попадала в поле его зрения. Она, однако, была скорее недовольна, чем польщена его устойчивым вниманием — по крайней мере, сначала. Но ее недовольство стерлось уже через несколько дней, и они обнаружили немалое взаимное влечение в разговорах и общении. Я видел, что Марш постоянно наблюдал за ней, когда полагал, что за ним никто не следит; и я задавался вопросом, как долго он останется только художником, а не обыкновенным мужчиной, очарованным ее таинственной привлекательностью.
   Дени, естественно, почувствовал некоторую досаду при таком повороте дел; хотя он полагал, что его гость был человеком чести и что у таких близких по духу мистиков и эстетов, как Марселин и Марш, найдутся предметы и интересы для обсуждения, в котором более или менее заурядный человек не сможет принять участия. Он не сердился на них, но просто сожалел, что его собственное воображение было слишком ограниченным и традиционным, чтобы позволить ему беседовать с Марселин, как это делал Марш. На этой стадии событий я стал больше общаться с сыном. Когда его жена оказалась занята другими делами, он, наконец, получил возможность, чтобы вспомнить, что у него есть отец, который готов помочь ему в затруднении любого рода.
   Мы часто сидели вместе на веранде, наблюдая за Маршем и Марселин, когда они катались туда-сюда верхом или играли в теннис во дворе, который находился к югу от дома. Они говорили обычно на французском языке, который Марш, хотя в нем было не больше четверти французской крови, знал намного лучше, чем Дени или я. Английский Марселин, всегда академически правильный, быстро улучшался в произношении; но было заметно, что она с удовольствием возвращалась к родному языку. Пока мы созерцали благостную парочку, которую они образовали, я часто видел, как подрагивают щеки и горло сына, хотя он ни на йоту не отступал от принципов идеального хозяина по отношению к Маршу и внимательного мужа по отношению к Марселин.
   Все это происходило обычно днем; поскольку Марселин очень поздно просыпалась, завтракала в постели, а затем тратила огромное количество времени, готовясь спуститься вниз. Никто, как она, не использовал столько косметики для прихорашивания — масла для волос, мазей и прочее. Как раз в эти утренние часы Дени и Марш доверительно общались между собой, подтверждая свою дружбу, несмотря на некоторое напряжение, накладываемое ревностью.
   Итак, во время одной из тех утренних бесед по веранде Марш сделало заявление, которое привело к концу их отношений. Я лежал в постели, свалившись от приступа неврита, но сумел сойти с кровати и вытянуться на переднем диване комнаты поблизости от длинного окна. Дени и Марш были снаружи, и мне не удавалось расслышать все, о чем они говорили. Они беседовали на тему искусства, о тех загадочных причудливых элементах, что необходимы художнику в качестве импульса к созданию подлинного шедевра, когда Марш внезапно уклонился от абстрактных рассуждений и перешел к конкретному предмету, который он, должно быть, подразумевал с самого начала.
   «Я полагаю, — говорил он, — никто не может выразить, что придает некоторым пейзажам или предметам эстетическую значимость в глазах отдельных людей. В основном, конечно, это должно быть связано с хранящимися в подсознании каждого человека ассоциациями, причем не может быть даже двух людей с равными чувствительностью и восприимчивостью. Мы, декаденты, представляем собой художников, для которых все обычные вещи утратили всякое эмоциональное или образное значение, но никто из нас одинаково не реагирует на одни и те же экстраординарные явления. Возьми, к примеру, меня…»
   Он сделал паузу и продолжил.
   «Я знаю, Денни, что могу сказать тебе это, поскольку ты обладаешь столь поразительно неиспорченным характером — чистым, прекрасным, прямым, целеустремленным и тому подобное. Ты не станешь неправильно истолковывать мои слова, как это сделал бы какой-нибудь лукавый слабохарактерный человек».
   Он снова запнулся.
   «В самом деле, я думаю, что знаю то, что мне необходимо для новой стимуляции воображения. У меня появилась смутная идея насчет этого еще в ту пору, когда мы были в Париже, но теперь я совершенно уверился. Дружище, эта идея связана с Марселин, ее лицом и волосами, которые рождают ряд призрачных образов. Это не просто внешняя видимая красота, хотя, видит Бог, и ее достаточно, но нечто особенное, сугубо индивидуальное, чего нельзя точно выразить. Ты знаешь, в последние несколько дней я почувствовал присутствие такого стимула настолько остро, что, честно говоря, смог бы превзойти себя — создать настоящий шедевр, если бы у меня были краски и холст в те моменты, когда ее лицо и волосы волновали и возбуждали мое воображение. В этом есть что-то сверхъестественное, потустороннее, относящееся к туманной древности, которую представляет Марселин. Я не знаю, сколь много она рассказала тебе об этой своей черте, но, уверяю, эта черта весьма значительна. Она имеет какие-то таинственные связи с вне…»
   Какое-то изменение в выражении лица Дени в этот момент, видимо, остановило говорящего, после чего последовал длительный период тишины. Я был чрезвычайно взволнован, поскольку не ожидал такого развития разговора, и задавался вопросом, о чем думает мой сын. Мое сердце бешено колотилось, и я, как мог, напряг свой слух. Затем Марш продолжил.
   «Конечно, ты ревнуешь — я понимаю, как должны были прозвучать мои слова, но я могу поклясться, что у тебя нет повода для ревности».
   Дени не отвечал, и Марш снова заговорил.
   «По правде говоря, я никогда не мог бы влюбиться в Марселин — я не мог бы стать даже ее близким другом в самом доверительном смысле. Почему, черт побери, я чувствовал себя лицемером, общаясь с ней эти дни?»
   Дело в том, что одна ее часть каким-то образом гипнотизирует меня — очень странным, фантастическим и ужасным образом — также как другая ее часть гипнотизирует тебя, аномально очаровывая. Я вижу в ней нечто, или если быть более точным в психологическом отношении — нечто вне ее — чего ты вообще не видишь. Нечто, выражающее яркие зрелища образов из забытых бездн, возбуждающее во мне желание рисовать невероятные предметы, которые исчезают, лишь только я пытаюсь рассмотреть их внимательнее. Не заблуждайся, Денни, твоя жена — великолепное существо, роскошное проявление космических сил; и она имеет право называться божественной, если на Земле вообще что-то имеет на это право!»
   Ситуация, наконец, прояснилась, хотя пространное заявление Марша вкупе с высказанными им комплиментами Марселин не могли разоружить и успокоить такого ревностного супруга, каким был Дени. Марш, очевидно, и сам понял это, поскольку в дальнейших его словах прибавилось оттенка доверительности.
   «Я должен нарисовать ее, Денни, должен нарисовать эти волосы — и ты не пожалеешь. В ее волосах есть нечто большее, чем смертельная красота…»
   Он сделал паузу, и я опять задался вопросом, о чем думает Дени. И о чем, кстати, я сам думал? Был ли интерес Марша исключительно интересом художника, или он просто увлекся Марселин, как и Дени? Я полагал, что во времена их совместной учебы он завидовал моему сыну; и я смутно чувствовал, что это чувство сохранилось до сих пор. С другой стороны, речь художника звучала удивительно искренне. Чем больше я думал об этом, тем больше я склонялся к тому, чтобы поверить Маршу. Дени, казалось, также согласился с художником, поскольку, хотя я не смог расслышать его ответ, произнесенный тихим голосом, по реакции художника было ясно, что его слова нашли подтверждение.
   Затем я услышал, как кто-то из них хлопнул другого по спине, после чего Марш произнес благодарную речь, которую я надолго запомнил.
   «Это великолепно, Денни, и, как я только что сказал тебе, ты никогда не пожалеешь об этом. В некотором смысле, я наполовину делаю это ради тебя. Ты будешь потрясен, когда увидишь это. Я верну тебя назад, где ты и должен быть
   — дам тебе пробуждение или своего рода спасение — но ты пока не можешь увидеть того, что я имею ввиду. Только помни нашу старую дружбу, и не отягощайся мыслью, будто я уже не та старая птица, что раньше!»
   Я пребывал в полном недоумении, когда видел их, прогуливающихся вдвоем и дружески покуривающих в унисон друг другу. Что Марш подразумевал своим странным и почти зловещим увещеванием в конце беседы? Чем больше мои страхи рассеивались в одном направлении, тем сильнее они становились в другом. С какой стороны ни посмотреть, это казалось довольно подозрительным делом.
   Но события уже начались. Дени обустроил аттическую комнату с застекленной крышей, а Марш отправил посыльного за всеми необходимыми инструментами художника. Все были весьма возбуждены новым предприятием, а я был, по крайней мере, доволен тем, что это могло нарушить нависшее напряжение в доме. Скоро закипела работа, и все воспринимали ее совершенно серьезно, поскольку Марш расценивал свой труд как важный творческий акт. Дени и я имели обыкновение медленно бродить по дому, как будто здесь происходило что-то священное, и этим священным было то, что делал Марш.
   Однако я сразу заметил, что с Марселин дело обстояло по-другому. Как бы себя ни вел Марш во время рисования, ее реакция была проста и очевидна. Любым возможным способом она потакала откровенному безумству художника и в то же время отвергала проявления любви Дени. Странно, я ощущал это более отчетливо, чем Дени, и пытался придумать, каким образом успокоить сознание сына до тех пор, пока это дело не будет завершено. Не было смысла указывать ему на особенности поведения Марселин, поскольку это никак не помогло бы ему.
   Наконец, я решил, что Дени лучше быть подальше отсюда, пока имеет место эта неприятная ситуация. Я хорошо представлял себе Марша и был уверен, что когда он рано или поздно закончит картину, просто уедет. Мое мнение о чести Марша было таковым, что я не ожидал какого-то плохого развития этой истории. Когда он закончит, Марселин позабудет о своем новом безрассудном увлечении и снова приберет Дени к рукам.
   Я написал длинное письмо своему торговому и финансовому агенту в Нью-Йорке и изложил ему план, согласно которому мой сын будет вызван туда на неопределенное время. Я попросил агента написать о том, что наши дела безотлагательно требуют отъезда одного из нас на Восток, и, конечно, моя болезнь дала ясно понять, что я не могу покинуть дом. Предполагалось, что, когда Дени приедет в Нью-Йорк, он найдет достаточно дел, которые займут его на нужный срок.
   Схема сработала безукоризненно, и Дени, ничего не подозревая о моем замысле, отправился в Нью-Йорк; Марселин и Марш сопровождали его в автомобильной поездке к мысу Жирардо, где он пересел на полуденный поезд в Сент-Луис. Они возвратились затемно, и пока Мак-Кэйб ставил машину в гараж, я услышал, как они разговаривают на веранде, сидя в тех же самых креслах возле высокого окна, где недавно Марш и Денис вели подслушанную мной беседу на тему портрета. В этот раз я тоже решил узнать, о чем говорят сидящие на веранде, так что я тихо спустился к переднему окну и затаился на ближайшем диване.
   Сначала я не мог ничего расслышать, но вскоре оттуда донесся звук перемещения кресла, за которым последовал короткий энергичный вздох и что-то вроде жалобного нечленораздельного возгласа Марселин. Затем я услышал, как Марш заговорил странным почти официальным тоном.
   «Я был бы рад поработать сегодня вечером, если вы не слишком устали».
   Ответ Марселин был столь же жалобным, как и ее недавнее восклицание. Как и Марш, она заговорила по-английски.
   «О, Фрэнк, неужели это все, что вас интересует? Всегда одна работа! Разве мы не можем посидеть здесь в этом великолепном лунном свете?»
   Он ответил с некоторой досадой, в его голосе помимо обычного артистического энтузиазма промелькнули нотки раздражения.
   «Лунный свет! Боже правый, какая дешевая сентиментальность! Для такого сложного человека, как вы, просто удивительно придерживаться самого безвкусного вздора, который когда-либо печатался в бульварных романах! При той возможности соприкасаться с искусством, которая есть у вас, вы думаете о луне — дешевой, как огни в варьете! Может быть, это заставляет вас думать о ритуальных танцах вокруг каменных столбов в Аутеиуле? Черт возьми, что у вас за манера смотреть таким пустым стеклянным взглядом! Но нет — я полагаю, что теперь вы все это отбросили. Для мадам де Рюсси больше нет магии атлантов или обрядов змеиных волос! Я единственный, кто помнит древность, явившуюся в храмах Танит и отобразившуюся на валах Зимбабве. Но я не буду увлекаться этими воспоминаниями — они выразятся в одной вещи на моем холсте, вещи, которая вызывает изумление и кристаллизует тайны 75000 лет…»
   Марселин прервала его голосом, полным смешанных эмоций.
   «Как раз вы теперь дешево сентиментальны! Вы хорошо знаете, что старые вещи лучше оставить в покое. Всем вам лучше закрыть глаза, если я когда-нибудь стану исполнять древние обряды или попробую пробудить то, что скрывается в Йугготе, Зимбабве и Р'Лайхе. Я думала, что у вас больше здравого смысла!»
   «У вас непорядок с логикой. Вы хотите, чтобы я был заинтересован как можно красочнее отобразить вас на картине, однако никогда не позволяете мне видеть то, что вы делаете. Всегда черная ткань поверх этого! Это очень важно для меня — если бы мне только увидеть…»
   Марш сделал паузу, в его голосе чувствовались жесткость и напряжение.
   «Нет. Не сейчас. Вы увидите это в надлежащее время. Вы говорите, что это имеет для вас значение — да, так и есть, даже больше. Если бы вы знали, вы бы не были столь нетерпеливы. Бедный Дени! Боже мой, как мне жаль!»
   Мое горло внезапно пересохло, в то время как их лихорадочные голоса сделались оглушительно громкими. Что имел ввиду Марш? Неожиданно я увидел, что он прервал разговор и вошел в дом в одиночестве. Я услышал, как хлопнула парадная дверь, и его шаги раздались на лестнице. С веранды все еще доносилось тяжелое гневное дыхание Марселин. С болью в сердце я отошел от окна, чувствуя, что должны произойти еще очень серьезные события, прежде чем я смогв спокойно позволить Дени возвратиться.
   После того вечера атмосфера в доме стала еще напряженнее, чем прежде. Марселин привыкла к лести и восхищению со стороны окружающих, и шок от нескольких грубых слов Марша оказался слишком велик для ее характера. Никому в доме не стало возможно жить с ней, поскольку после отъезда бедного Дени она принялась изводить своими оскорблениями всех домочадцев. Когда Марселин не находила внутри дома никого, с кем можно было бы поскандалить, она отправлялась в хижину Софонисбы и проводила там многие часы, разговаривая со зловещей зулусской старухой. Тетя Софи была единственный человеком, кто мог вести себя достаточно униженно, чтобы общаться с ней, и когда я однажды попробовал подслушать их диалог, то обнаружил, что Марселин шептала что-то о «древних секретах» и «неведомом Кадате», в то время как негритянка, раскачиваясь туда-сюда в своем кресле, время от времени издавала нечленораздельные звуки почтения и восторга.
   Но ничто не могло разрушить ее безумное увлечение Маршем. Она разговаривала с ним весьма грустным и злым тоном, однако становилась все более послушной его желаниям. Для него это было очень удобно, так как теперь он получил возможность использовать ее в качестве натуры всякий раз, когда собирался рисовать. Он пытался выражать благодарность за ее отзывчивость, но, думаю, даже в его изысканной вежливости крылись своего рода неуважение и неприязнь. Что касается меня, то я искренне ненавидел Марселин! В те дни ничто не могло смягчить это чувство. И, конечно, я был доволен, что Дени находился далеко отсюда. Его письма, не столь частые, как мне хотелось бы, несли печать волнения и тревоги.
   К середине августа по замечаниям Марша я понял, что портрет был почти готов. Его настроение казалось все более и более сардоническим, хотя характер Марселин немного улучшился в связи с перспективой увидеть предмет, щекотавший ее тщеславие. Я до сих пор помню тот день, когда Марш сказал, что закончит работу в течение недели. Марселин заметно похорошела, хотя продолжала ядовито посматривать на меня. Казалось, будто ее намотанные волосы сжались вокруг головы.
   «Я должна первой увидеть портрет!» — заявила она. Затем, улыбнувшись Маршу, она сказала:
   «А если он мне не понравится, я порву его на кусочки!»
   Во время ответа на лице Марша появилось самое загадочное выражение, какое я когда-либо видел у него.
   «Я не могу ручаться за ваш вкус, Марселин, но, клянусь, это будет великолепно! Не потому, что я хочу добиться какой-то особенной благодарности
   — искусство ценно само по себе, — но этот портрет должен быть написан. Только подождите еще немного!»
   В течение следующих нескольких дней у меня было зловещее предчувствие, как будто завершение картины предполагало некую катастрофу вместо облегчения. Дени ничего не писал мне, а агент в Нью-Йорке сказал, что мой сын планировал какую-то поездку в деревню. Я задавался вопросом, каковы будут последствия окончания работы Марша. Какое странное сочетание элементов
   — Марш и Марселин, Дени и я! Как эти элементы в конечном счете будут реагировать друг на друга? Когда мои опасения стали слишком большими, я попробовал связать их со своей болезнью, но это объяснение совершенно не удовлетворило меня.
   IV Итак, во вторник 26 августа, наконец, произошло это событие. Я встал раньше обычного, позавтракал, но затем почувствовал себя довольно плохо из-за болей в позвоночнике. С недавних пор они ужасно беспокоили меня, и я был вынужден принимать опий, когда боль становилась совершенно невыносимой. Внизу еще никого не было, за исключением слуг, хотя я слышал, как Марселин вышла их своей комнаты. Марш спал в аттической комнате, превращенной в студию, и поскольку он работал преимущественно в позднее время, то редко вставал раньше полудня. Приблизительно в десять часов боль взяла верх надо мной, и я принял двойную дозу опия и лег в комнате на диване. Последнее, что я слышал, были шаги Марселин наверху. Жалкое создание — если бы вы знали! Она, должно быть, прохаживалась перед длинным зеркалом, любуясь собой. Это было типично для нее. Тщеславие от начала до конца — упоение собственной красотой, такое же, как упоение той небольшой роскошью, которую Дени смог предоставить ей.