И вдруг они почувствовали: в комнате кто-то есть.
   Доктор, рука которого все-таки немножко дрожала, сжал револьвер. Но тем не менее он даже не шелохнулся, помня данный ему приказ и боясь нарушить его.
   В комнате было темно, хоть глаз выколи. Ни доктор, ни девушка не видели, где их враг. Но они чувствовали его присутствие. Они слышали каждое его движение, слышали, как он мягко ступает по ковру, и ничуть не сомневались, что он уже в комнате.
   Враг остановился. В этом они были уверены. Он замер шагах в пяти от кровати, может, в нерешительности, может, стараясь приучить глаза к темноте.
   Жанну, руку которой держал доктор, била мелкая дрожь; кожа была ледяная и в испарине.
   В правой руке доктор судорожно сжимал пистолет, держа палец на спусковом крючке. Несмотря на данное слово, он решил выстрелить наугад, если убийца приблизится к самой кровати.
   А тот сделал еще один шаг и опять остановился. О, как чудовищна эта тишина, эта безысходность, этот мрак, в котором люди ожесточенно выслеживают друг друга!
   Но кто скрывается в ночной темноте? Кто этот человек? Что за свирепая ненависть побуждает его напасть на молодую девушку, и какую страшную цель преследует он?
   И хотя Жанна и доктор были испуганны, думали они лишь об одном: узнать правду, увидеть обличье врага.
   А тот сделал еще шаг и застыл. Им чудилось: его черный силуэт вырисовывается в темноте, он медленно поднимает руку.
   Прошла минута, вторая.
   Внезапно где-то справа от этого человека раздался сухой треск. Вспыхнул свет и, направленный на стоящего резко озарил его лицо.
   Жанна душераздирающе вскрикнула. Она увидела поднятый над нею кинжал в руке… своего отца!
   И почти в тот же миг, когда вспыхнул свет, прогремел выстрел. Доктор нажал на спусковой крючок.
   — Не смейте стрелять, черт вас возьми! — заорал Люпен.
   Он схватил доктора в охапку, а тот бормотал:
   — Вы видели? Видели? Слышите? Он убегает.
   — Ну и пускай. Это самое лучшее, что он может сделать.
   Люпен вновь нажал на кнопку электрического фонарика, выбежал в туалетную комнату, убедился, что убийца бежал, и, спокойно возвратясь к столу, зажег лампу.
   Жанна, белая как полотно, лежала без сознания на кровати. Доктор, съежившись в кресле, выдавливал из себя какие-то нечленораздельные звуки.
   — Ну, ну, придите в себя, — усмехнулся Люпен. — Он убежал, можно не беспокоиться.
   — Ее отец, ее отец… — простонал старик врач.
   — Доктор, мадемуазель Дарсье в обмороке. Прошу вас, займитесь ею.
   Произнеся это, Люпен вышел в туалетную комнату и вылез на карниз. К нему была приставлена лестница. Люпен быстро спустился по ней. Пройдя шагов двадцать вдоль стены, он нащупал перекладину веревочной лестницы и взобрался в комнату г-на Дарсье. Она была пуста.
   — Превосходно, — пробормотал Люпен. — Клиент счел, что дело худо, и смылся. Счастливого пути! Дверь, конечно, забаррикадирована? Точно. Значит, наш больной, облапошивший добряка доктора, восстал в полном здравии, привязал к балкону веревочную лестницу и приготовился завершить свои делишки. Неплохо, господин Дарсье.
   Отперев дверь, Люпен вернулся к комнате Жанны. Вышедший оттуда доктор отвел его в маленький зал.
   — Она спит, не тревожьте ее. Потрясение было слишком сильным, и необходимо время, чтобы она пришла в себя.
   Люпен налил из графина стакан воды и выпил. Потом сел и спокойно сообщил:
   — Завтра все пройдет.
   — Что вы говорите?
   — Я говорю, что завтра все пройдет.
   — Почему?
   — Во-первых, потому, что, как мне кажется, мадемуазель Дарсье не испытывает к своему отцу слишком горячих чувств.
   — Ну и что? Да вы только подумайте: отец хотел убить свою дочь! Отец, который в течение нескольких месяцев четыре, нет, пять, шесть раз покушался на ее жизнь! Разве это не удар даже для человека с менее чувствительной душой, чем у Жанны? Какое ужасное воспоминание!
   — Она забудет.
   — Такое не забывается.
   — Забудет, доктор, по одной простой причине…
   — По какой же?
   — Она вовсе не дочь господина Дарсье.
   — Что?
   — Повторяю, она не дочь этого негодяя.
   — Да вы что! Господин Дарсье…
   — Господин Дарсье — ее отчим. Ее отец, настоящий отец, умер, когда она родилась. Мать Жанны вышла замуж за кузена своего мужа, который носил ту же фамилию, и в тот же год умерла. Жанна осталась на руках господина Дарсье. Он сперва увез ее за границу, а потом купил этот замок и, поскольку здесь никто его не знал, выдал девочку за свою дочку. Жанна и сама не знает тайну своего рождения.
   Ошеломленный доктор пробормотал:
   — Это точно?
   — Я провел целый день в парижских мэриях. Навел справки по книгам записи актов гражданского состояния, расспросил двух нотариусов, видел все документы. Никаких сомнений быть не может.
   — Но все это никак не объясняет преступление, серию преступлений…
   — Конечно, — заметил Люпен, — но в самом начале, когда я впутался в это дело, одна фраза мадемуазель Дарсье натолкнула меня, в каком направлении нужно вести поиски. Она сказала: «Мне еще не исполнилось пяти, когда умерла мама. Это было шестнадцать лет назад». Значит, мадемуазель Дарсье должно исполниться двадцать один год, то есть она станет совершеннолетней. И я сразу увидел в этом одну крайне важную деталь. Когда человек достигает совершеннолетия, ему должны дать отчет относительно его финансового положения. А как обстояли дела с состоянием мадемуазель Дарсье, прямой наследницы своей матери? Разумеется, я в тот момент и не подумал об ее отце. К тому же господин Дарсье притворялся немощным, лежачим, больным…
   — Он действительно болен, — прервал Люпена доктор.
   — Все это выводило его из-под подозрения, да и притом я считал его самого объектом покушений. Но нет ли среди их родственников кого-то, кто был бы заинтересован в их смерти? Поездка в Париж открыла мне глаза. Мадемуазель Дарсье унаследовала от матери огромное состояние, которым распоряжался ее отчим. В следующем месяце в Париже у нотариуса должен состояться семейный совет. Правда выйдет наружу, и для господина Дарсье это будет крах.
   — Но разве он ничего не накопил?
   — Накопил, но потерпел большие убытки в результате неудачных спекуляций.
   — Ну, Жанна, в конце концов, лишила бы его права распоряжаться своим состоянием.
   — Вам, доктор, неизвестна одна деталь, которую я узнал из того самого разорванного письма. Мадемуазель Дарсье любит брата своей версальской подруги Марселины, а господин Дарсье был против этого брака — теперь вы понимаете причину, — и она ждала совершеннолетия, чтобы выйти замуж.
   — Да, — согласился доктор, — да, это крах.
   — Вот именно, крах. Единственное спасение, которое ему оставалось, смерть падчерицы, и тогда он становится ее прямым наследником.
   — Несомненно, но при условии, что его не заподозрят.
   — Разумеется, и именно поэтому он подстроил серию несчастных случаев, чтобы смерть выглядела случайной. И поэтому же я, желая ускорить ход событий, попросил вас известить господина Дарсье о предстоящем отъезде Жанны. Теперь уже мнимому больному некогда было бродить по парку или по коридорам, чтобы подготовиться к нанесению давно задуманного удара. Нет, ему нужно было действовать прямо сейчас, без подготовки, решительно, с помощью оружия. Я не сомневался, что он пойдет на это. Так оно и оказалось.
   — Так что же, он ни о чем не подозревал?
   — Меня он подозревал. Он предвидел, что я вернусь этой ночью, и подстерег у того самого места, где я уже перелезал через стену.
   — Ну и…
   — Ну я и получил пулю в грудь, — со смехом сообщил Люпен. — Верней, мой бумажник получил пулю. Полюбуйтесь на дырку в нем. Я, словно мертвый, свалился с дерева. А господин Дарсье, решив, что избавился от единственного противника, направился к замку. Я следил, как часа два он бродил вокруг. Потом, решившись, взял из каретного сарая лестницу и приставил ее к окну. Мне оставалось только последовать за ним.
   Доктор с недоумением спросил:
   — Но вы же могли схватить его раньше. Почему вы дали ему залезть в комнату? Это было слишком тяжелое испытание для Жанны, да и бессмысленное…
   — Это было необходимо. Иначе мадемуазель Дарсье ни за что бы не поверила. Она должна была увидеть лицо убийцы. Когда она проснется, вы объясните ей ситуацию. Она скоро оправится.
   — А господин Дарсье?..
   — Объясните его исчезновение, как вам будет угодно. Внезапный отъезд. Приступ безумия… Его некоторое время поищут. Можете быть уверены: о нем вы больше никогда не услышите.
   — Да, пожалуй, вы правы, — кивнул доктор. — Вы провели это дело с поразительной ловкостью, и Жанна обязана вам жизнью. Она сама поблагодарит вас. А не могу ли я что-нибудь сделать для вас? Вы упомянули, что по роду своей деятельности связаны с уголовной полицией. Вы позволите мне написать письмо, отметить ваши действия, вашу смелость?
   — Разумеется! — расхохотался Люпен. — Подобное письмо мне было бы очень кстати. Знаете что, напишите моему непосредственному начальнику главному инспектору Ганимару. Он будет в восторге, узнав, что его подчиненный Поль Добрейль с улицы Сюрен вновь отличился в шумном деле. Только под его началом я принимал участие в деле, о котором вы, наверное, слышали, деле о красном шарфе. Добрейший господин Ганимар будет так рад!

ЭДИТ ЛЕБЕДИНАЯ ШЕЯ

   — Арсен Люпен, что вы на самом деле думаете об инспекторе Ганимаре?
   — Только самое лучшее, дорогой друг.
   — Только самое лучшее? Тогда почему же вы не упускаете случая выставить его в смешном виде?
   — Дурная привычка, о чем я очень жалею. Но, собственно, что вы хотите? Так уж повелось. Вот вам славный малый, полицейский, а еще целая тьма славных малых, которые обязаны охранять порядок, которые защищают нас от апашей [8]и даже гибнут за нас, честных людей, а мы за это платим им насмешками и презрением. Нелепость какая-то.
   — Помилуй бог, Люпен, вы говорите, как буржуа.
   — А кто же я, по-вашему? Если у меня несколько особое отношение к чужой собственности, то заверяю вас, чуть только коснется моей, все меняется. Пусть кто-то попробует потянуться к тому, что принадлежит мне! Тут я становлюсь безжалостен. Руки прочь от моего кошелька, моего бумажника, моих часов! Во мне, дорогой друг, живут душа консерватора, инстинкты мелкого рантье, почтение ко всяческим традициям и всяческим властям. Поэтому я питаю к Ганимару глубочайшее уважение и благодарность.
   — Но не восхищение.
   — И восхищение тоже. Не говоря уже о беспредельной храбрости, которая в общем свойственна всем, кто служит в уголовном розыске, Ганимар обладает весьма серьезными достоинствами: решительностью, прозорливостью, здравым смыслом. Я видел его в деле. Это специалист. Кстати, вам известна так называемая история Эдит Лебединой Шеи?
   — Как всем.
   — Значит, вы ничего не знаете. Ну так вот, это дело я подготовил самым старательным образом, с максимальными предосторожностями, напустил максимум тумана и таинственности, а исполнение его требовало максимального мастерства. Это была подлинная шахматная партия, искусная и математически точно рассчитанная. И тем не менее Ганимар все-таки размотал этот клубок. Благодаря ему на набережной Орфевр теперь знают правду. А это, смею вас заверить, отнюдь не банальная правдочка.
   — Нельзя ли и мне узнать ее?
   — Разумеется, в ближайшие дни, когда у меня выпадет свободное время. А сегодня вечером в Опере танцует Брюнелли, и если она не увидит меня в моем кресле…
   Встречаемся мы с Люпеном довольно редко. На откровенность он идет с трудом и только когда сам захочет. Лишь постепенно, по крохам, собранным во время припадков откровенности, мне удалось записать разные эпизоды этой истории и восстановить ее в целом и в подробностях.
   Начало ее еще у всех на памяти, поэтому я ограничусь только простым упоминанием фактов.
   Три года назад, по прибытии поезда из Бреста на вокзал в Ренн, обнаружилось, что дверь багажного вагона, нанятого богатым бразильцем полковником Спармиенту, который ехал вместе с женой в этом же поезде, взломана. В вагоне перевозилась коллекция гобеленов. Один из ящиков был разбит, и гобелен, находившийся в нем, исчез.
   Полковник Спармиенту подал жалобу на железнодорожную компанию и потребовал огромного возмещения убытков по причине значительного снижения ценности коллекции в результате кражи.
   Полиция начала розыск. Железнодорожная компания посулила большую премию. Две недели спустя администрация почты вскрыла плохо заклеенное письмо, из которого узнала, что кража была совершена под руководством Арсена Люпена и что на следующий день какой-то ящик должен отправиться в Северную Америку. В тот же вечер гобелен нашли в сундуке, оставленном в камере хранения на вокзале Сен-Лазар.
   Короче, произошла осечка. Люпен был так разочарован, что излил свое скверное настроение в послании к полковнику Спармиенту, где совершенно ясно заявил: «я проявил деликатность и взял только один. В следующий раз возьму дюжину. Имеющий уши да слышит. А.Л.»
   Полковник Спармиенту уже несколько месяцев жил на углу улиц Фэзандери и Дюфренуа в особняке, расположенном в глубине небольшого сада. Это был невысокий, широкоплечий человек с черными волосами и смуглым лицом, всегда одетый со строгой элегантностью. Он был женат на англичанке поразительной красоты, но хрупкого здоровья; история с гобеленами очень подействовала на нее. С первого дня она умоляла мужа продать их за любую цену. Но полковник был слишком сильной натурой и слишком упрям, чтобы уступить тому, что он имел полное право счесть женским капризом. Гобелены он не продал, а, напротив того, утроил предосторожности и использовал все средства, чтобы сделать кражу невозможной.
   Прежде всего он велел замуровать все окна первого и второго этажа, смотрящие на улицу Дюфренуа, с тем чтобы следить только за задним фасадом, выходящим в сад. Еще он запросил помощи у специальной фирмы, обеспечивающей полную сохранность имущества. На каждом окне галереи, где висели гобелены, были установлены скрытые от глаз устройства, которые при малейшем прикосновении срабатывали, зажигали все электрические лампочки в особняке и включали целую систему звонков и сирен; расположение их знал только сам полковник.
   Мало того, страховые компании, к которым обратился полковник, согласились застраховать коллекцию лишь после того, как ночами в первом этаже особняка стали сидеть три сторожа, нанятые этими компаниями, но оплачиваемые владельцем. Для этой службы они выбрали трех бывших инспекторов полиции, надежных, опытных и люто ненавидящих Люпена.
   Что же касается слуг, полковник знал их с давних времен. За них он ручался.
   Когда все эти меры были приняты и охрана особняка организована на манер крепости, полковник устроил новоселье, нечто вроде вернисажа, куда были приглашены члены двух клубов, в которых он состоял, а также известное число дам, журналистов, любителей искусства и художественных критиков.
   Как только приглашенный входил в ворота, у него возникало ощущение, будто он попал в тюрьму. Трое инспекторов, стоявших внизу у лестницы, требовали предъявить пригласительный билет, с подозрением оглядывая гостя с головы до ног. Казалось, сейчас они обыщут его или возьмут отпечатки пальцев.
   Полковник, встречавший гостей на втором этаже, со смехом извинялся и объяснял, что эти предосторожности он придумал ради безопасности своих гобеленов.
   Рядом с ним с меланхолическим и кротким видом человека, смирившегося с тем, что судьба против него, стояла белокурая, бледная и стройная молодая жена, олицетворение изящества и миловидности.
   Когда гости собрались, садовые ворота и двери дома были заперты. Затем все прошли через двойные бронированные двери в центральную галерею, окна которой, снабженные неимоверной толщины ставнями, были, кроме того, защищены железными решетками. Именно здесь висели двенадцать гобеленов.
   То были несравненные произведения искусства, которые по образцу знаменитых шпалер из Байё, приписываемых королеве Матильде [9], представляли историю завоевания Англии норманнами. Заказанные в XVI веке потомками воина, сопровождавшего Вильгельма Завоевателя, они были вытканы прославленным аррасским мастером Жеаном Госсе и пять столетий спустя найдены на дне старинного сундука в Бретани. Полковник, извещенный о находке, приобрел их за пятьдесят тысяч франков. Стоили они раз в десять больше.
   Самым же прекрасным из двенадцати гобеленов этой коллекции, самым оригинальным, поскольку его сюжет не был представлен на гобеленах королевы Матильды, был именно тот, который похитил Арсен Люпен и который удалось у него вырвать. Он изображал Эдит Лебединую Шею, разыскивающую на Гастингском поле среди павших тело своего возлюбленного Гарольда, последнего саксонского короля.
   Все присутствующие были в восторге от него, от наивной красоты рисунка, приглушенности тонов, естественной композиции, горестной печали, которой дышит вся сцена. Эдит Лебединая Шея, несчастная королева, склонилась, как отяжелевшая лилия. Под белым платьем вырисовывается ее нежное тело. С ужасом и мольбой она воздела тонкие, прекрасные руки. Лицо ее, повернутое в профиль, оживлено самой грустной и самой безнадежной улыбкой, какая только может быть.
   — Душераздирающая улыбка! — заметил один из критиков, к которому все с почтением прислушивались. — Улыбка, исполненная невыразимой прелести, и знаете, полковник, она мне напоминает улыбку госпожи Спармиенту. — Убедившись в справедливости своего открытия, он продолжал: — И вообще есть тут очень большое сходство, поразившее меня с первого взгляда, например, изящная линия затылка, тонкость рук и даже нечто в фигуре, в осанке.
   — Вы правы, — согласился полковник. — Именно из-за этого сходства я и решил приобрести их. Но есть и другая причина. По странному совпадению имя моей жены Эдит. Теперь я ее называю Эдит Лебединая Шея. — Рассмеявшись, полковник добавил: — Надеюсь, аналогии на этом кончатся, и моей Эдит не придется, как бедняжке королеве, разыскивать труп своего любимого. Я, слава богу, здоров и не имею ни малейшего желания умирать. Разве только если исчезнут гобелены. Тогда я пущу себе пулю в лоб.
   Он расхохотался, но смех его не нашел отзыва, и в последующие дни во всех статьях, написанных о вернисаже, передавалось это ощущение неловкости и молчания. Присутствующие не знали, как отреагировать. Наконец кто-то попытался пошутить:
   — А как вас зовут, полковник? Не Герольд?
   — Нет, нет, — отвечал он так же весело, — меня зовут иначе, и я нисколько не похож на саксонского короля.
   Впоследствии все единодушно утверждали, что, едва полковник произнес эту фразу, со стороны окна (то ли правого, то ли среднего — тут мнения разделились) раздался первый звонок, короткий, резкий и однотонный. Ему вторил крик ужаса г-жи Спармиенту, упавшей в объятия мужа. Полковник воскликнул:
   — Что такое? Что это значит?
   Приглашенные, замерев, уставились на окна.
   — Что это значит? — повторил полковник. — Ничего не понимаю. Никто, кроме меня, не знает, где находится этот звонок…
   И в тот же миг (тут все свидетели были единодушны) внезапно настала полнейшая темнота, и сразу же на всех этажах особняка, во всех гостиных, комнатах, на всех окнах зазвенели звонки, завыли сирены.
   На несколько секунд присутствующих охватила безрассудная паника, безумный ужас. Женщины вопили. Мужчины колотили кулаками в запертые двери. Все толкались. Дрались. Кто-то упал, упавших топтали. Все это напоминало панически мечущуюся толпу, напуганную пожаром или взрывом снаряда. И тут, перекрикивая шум, раздался голос полковника:
   — Тихо! Всем оставаться на местах! Сейчас все будет в порядке. Выключатель в углу. Вот он!
   Пробившись через толпу приглашенных, он добрался до угла галереи, и в тот же миг вспыхнул электрический свет и утих вихрь звонков. Странная картина открылась взгляду. Две дамы в обмороке. Г-жа Спармиенту, бледная, повисшая на руках мужа, казалась мертвой. Мужчины, тоже побледневшие, со сбитыми на сторону галстуками, выглядели так, словно они только что вырвались из драки.
   — Гобелены здесь! — крикнул кто-то.
   Все были крайне удивлены, словно их исчезновение должно было явиться естественным следствием переполоха и его единственно возможным оправданием.
   Но их никто не тронул. Бесценные шпалеры все так же висели на стенах. И хотя звон стоял по всему особняку, хотя свет погас всюду, инспекторы не заметили, чтобы кто-нибудь вошел или хотя бы попытался войти.
   — Кстати, — заметил полковник, — сигнальными устройствами оборудованы только окна галереи, но эти устройства, механизм которых знаю лишь я, устанавливал не я.
   Все с готовностью громко захохотали, но смех звучал как-то неубедительно и пристыженно, поскольку каждый чувствовал нелепость своего поведения. Гости поспешно покидали дом, воздух которого, несмотря ни на что, был напитан тревогой и страхом.
 
 
   Осталось двое журналистов, и полковник, поручив Эдит заботам горничных, вскоре присоединился к ним. Они втроем вместе с детективами провели расследование, в ходе которого не удалось, впрочем, обнаружить ни одной мало-мальски интересной детали. После чего полковник раскупорил бутылку шампанского. Поэтому журналисты ушли лишь поздно ночью, а точней, без четверти три. Полковник поднялся к себе в спальню, а детективы спустились на первый этаж в отведенную им комнату.
   Бывшие полицейские поочередно исполняли обязанности сторожей, а обязанности заключались в следующем: во-первых, не спать, во-вторых, обходить сад и подниматься до галереи.
   Долг свой они строжайшим образом исполняли, за исключением промежутка между пятью и семью утра, так как в это время их сморил сон, и они не сделали обхода. Но на улице уже было светло. Кроме того, неужели бы они не проснулись, если бы звякнул хоть один звоночек?
   И тем не менее, когда один из охранников отпер в семь двадцать двери галереи и открыл ставни, оказалось, что гобелены исчезли.
 
 
   Впоследствии этого человека и его товарищей упрекали за то, что они сразу же не подняли тревогу, а сами начали розыски, вместо того чтобы известить полковника и позвонить в полицейский комиссариат. Но разве это вполне простительное промедление хоть в чем-нибудь затруднило работу полиции?
   Как бы там ни было, полковника оповестили лишь в половине девятого. Он уже был одет и собирался выходить. Казалось, новость не очень взволновала его, или, верней сказать, он сумел овладеть собой. Однако удар, видимо, был слишком силен, так как полковник опустился на стул и на какое-то время погрузился в подлинное и безмерное отчаяние; ужасно тяжело было видеть этого внешне сильного человека в подобном состоянии.
   Наконец, взяв себя в руки, он прошел в галерею, оглядел пустые стены, сел за стол, поспешно написал письмо, сунул его в конверт и заклеил.
   — Возьмите, — сказал он. — Я спешу, у меня неотложная встреча. Передайте это письмо комиссару полиции.
   Инспекторы непонимающе смотрели на него.
   — Я сообщаю о своих впечатлениях, о подозрении, которое мне пришло в голову, — пояснил он. — Пусть он обратит на него внимание. А я начну поиски сам.
   И он почти бегом вышел из дому, возбужденно, как потом утверждали инспекторы, размахивая руками.
   Несколькими минутами позже прибыл комиссар полиции. Ему подали письмо. Там было написано:
   «Пусть любимая моя жена простит меня за горе, которое я ей доставлю. До самой последней минуты ее имя будет у меня на устах».
 
 
   Таким образом, в результате мгновенного помешательства, явившегося следствием этой ночи, когда нервное напряжение породило в нем нечто вроде горячки, полковник Спармиенту решился на самоубийство. Хватит ли у него смелости совершить его? Может быть, в последний момент здравый смысл все-таки возобладает?
   Предупредили г-жу Спармиенту. Все время, пока велось первоначальное расследование и власти пытались найти след полковника, она ждала, изнемогая от ужаса.
   В конце дня позвонили из Виль-д'Авре. На выезде из туннеля после прохода поезда обходчики обнаружили страшно изуродованное тело мужчины; лицо его превратилось в кровавое месиво. В карманах у него не обнаружено никаких документов. Но по приметам он похож на полковника.
   В шесть вечера г-жа Спармиенту вышла из автомобиля в Виль-д'Авре. Ее повели в одно из вокзальных помещений. И когда подняли простыню, прикрывающую погибшего, Эдит — Эдит Лебединая Шея — опознала труп своего мужа.
   В подобных обстоятельствах Люпен, естественно, не мог, как принято выражаться, иметь хорошую прессу.
   «Пусть он поостережется! — писал некий журналист-сатирик, очень точно выразивший общее мнение. — Нужно не так уж много историй такого рода, чтобы он утратил симпатию, на которую до сих пор мы не скупились для него. Люпен приемлем лишь до той поры, пока его мошеннические проделки направлены против вороватых банкиров, немецких баронов, подозрительных иностранных авантюристов, банковских и анонимных компаний. А главное, он не должен убивать! Руки грабителя — согласны, но руки убийцы — нет! Пусть он даже не убивал, но за эту смерть он в ответе. На нем кровь. Теперь цвета его герба покраснели».
   Но особенно всеобщую ярость и возмущение усиливала жалость, которую внушало бледное лицо Эдит. Вчерашние гости пустились рассказывать. Всеобщим достоянием стали впечатляющие подробности этого вечера, вскоре вокруг белокурой англичанки создалась легенда, взявшая взаймы трагизм широко известной истории про Королеву Лебединая Шея.