Мы должны построить мост в космос.
   А они перережут ленточку у входа.
   Но как это выглядело в действительности? В каком-то закоулке Галактики некогда появились существа, которые осознали феноменальную редкость жизни и решили вмешаться в Космогонию, чтобы подправить ее. Наследники древней цивилизации, они, видимо, располагали чудовищным, невообразимым запасом познаний, раз уж сумели так тщательно сочетать жизнетворный импульс с абсолютным невмешательством в любой локальный процесс эволюции. Операция эта была в основе своей весьма проста; только она повторялась в течение времени, сравнимого с вечностью, образуя как бы нерушимые берега, далеко отстоящие друг от друга, а между этими берегами уже сам по себе должен был начаться процесс специализации жизни. Поддержка была максимально осторожной. Никакой детализации, никаких конкретных указаний, никаких инструкций, физических или химических, – ничего, кроме стабилизации состояний, которые термодинамически являются маловероятными.
   Этот усилитель вероятности был до крайности маломощен и оказывал влияние только потому, что он проникал сквозь любую преграду; вездесущий, он пронизывал какую-то часть Галактики (быть может, всю Галактику? – мы ведь не знали, сколько таких сигналов высылается). Это был не единовременный акт, а постоянное присутствие, которое соперничало постоянством со звездами и в то же время переставало действовать, как только желаемый процесс начинался, потому что влияние сигнала на уже сформировавшиеся организмы практически равнялось нулю.
   Постоянство излучения меня потрясало. Конечно, могло быть и так, что Отправителей уже нет в живых, а процесс, запущенный их астроинженерами в недрах звезды или созвездия, будет длиться, покуда не иссякнет энергия передатчиков. В сопоставлении с такими масштабами засекреченность наших работ казалась мне преступлением. Ведь речь шла не о сенсационном открытии, даже не о массе таких открытий, а о том, чтобы мы раскрыли глаза на мир. До сих пор мы были слепыми щенками. Во мраке Галактики сиял разум, который не пытался навязать нам своего присутствия, а напротив, весьма старательно скрывал его.
   Невыразимо плоскими казались мне прежние гипотезы, пользовавшиеся популярностью до возникновения Проекта; их создатели метались между двумя полюсами – между пессимизмом, который считал Молчание Вселенной ее естественным состоянием, и бездумным оптимизмом, который ожидал, что космические известия будут передаваться четко по складам, словно цивилизации, рассыпанные вокруг звезд, должны общаться друг с другом на манер дошкольников. Разрушен еще один миф, думал я, и еще одна истина взошла над нами; и, как обычно при встрече с истиной, мы оказались не на высоте.
   Оставалась другая, смысловая сторона сигнала.
   Ребенок может понять отдельные фразы, вырванные из философского трактата, но он не способен охватить целое. Мы были в аналогичном положении. Ребенка может потрясти содержание отдельных фраз, и мы тоже дивились маленьким частичкам того, что расшифровали. Я долго корпел над звездным сигналом, постоянно возобновляя попытки разгадать его, и поэтому как-то странно сжился с ним; и много раз, сознавая, что он высится надо мной, как гора, я смутно ощущал какое-то великолепие в его конструкциях – значит, математическое восприятие как бы сменялось эстетическим; впрочем, быть может, они сливались.
   Каждая фраза книги что-то означает, даже будучи вырвана из контекста; но, находясь в контексте, она еще соединяется со значениями других фраз, предыдущих и последующих. Из такого взаимопроникновения, наслаивания и нарастающей фокусировки значений образуется, в конечном итоге, та запечатленная во времени мысль, которой является произведение.
   В случае звездного сигнала следовало говорить уже не столько о значении, сколько о назначении его элементов – «псевдофраз». Этого назначения я не мог постигнуть, но сигнал несомненно обладал той внутренней, уже чисто математической гармоничностью, которую в здании храма может уловить даже тот, кто не понимает назначения храма, не знает ни законов статики, ни архитектурных канонов, ни, наконец, стилей, воплощенных в формы этого здания. Именно так я смотрел на сигнал – и поражался. Необычность его текста заключалась в том, что он не имел никаких «чисто локальных» признаков. Замковый камень[20], вынутый из арки, из-под тяжести, которую он предназначен нести, становится просто камнем – это можно назвать нелокальностью архитектуры. Синтез Лягушачьей Икры как раз был следствием того, что мы выдернули из сигнала отдельные «кирпичи» и произвольно наделили их атомными и стереохимическими «значениями». В этом было нечто варварское – все равно, как если бы «Моби Дика» использовали взамен руководства по разделке китов. Можно поступать и так, – описание охоты на китов содержится в «Моби Дике», и, хотя оно имеет там смысл абсолютно, диаметрально противоположный, этим можно пренебречь – можно разрезать текст на кусочки и произвольно их переставить. Выходит, что, несмотря на всю мудрость Отправителей, сигнал был настолько беззащитен? Мне суждено было вскоре убедиться, что дело обстоит еще хуже, и мои опасения получили новую пищу – вот почему я не отказываюсь от этих сентиментальных рассуждений.
   Как показал частотный анализ, определенные разделы сигнала как будто бы повторялись, точно слова в фразах, но различное соседство порождало некоторые небольшие различия в расположении импульсов, а это не было учтено нашей «двойственной» информационной гипотезой. Нетерпеливые эмпирики, которые всегда могли ссылаться на сокровища, замкнутые в их «серебряных» подземельях, упорно твердили, что эти различия – всего лишь деформация, вызванная многопарсековым путешествием нейтринных потоков через космическую бездну, проявление и без того ничтожной в этих масштабах десинхронизации сигнала, его размазывания. Я решил проверить эти утверждения. Я потребовал, чтобы провели новую регистрацию сигнала, по крайней мере наиболее важной его части, и сопоставил полученный от астрофизиков новый текст с соответствующими отрезками пяти последовательных, независимых записей прежнего текста.
   Странно, что никто этого прежде, в сущности, не сделал. Когда исследуется подлинность чьей-то подписи, можно достичь цели, сравнивая ряд подписей, – именно ряд, а не две подписи, ибо тогда обнаружатся их постоянные особенности в отличие от тех, что возникают под влиянием непрерывно меняющихся флуктуации.
   Мне удалось доказать, что «размазывание», «десинхронизация», «расплывание» сигнала существуют только в воображении моих оппонентов. Строгая повторяемость сохранялась до самого предела разрешающей силы аппаратуры, которой пользовались астрофизики, и так как трудно было предполагать, что текст передавался в расчете на аппаратуру именно с такой калибровкой, то это означало, что неизменность сигнала превосходит исследовательские средства, с помощью которых мы хотели обнаружить предел стабильности передатчика.
   Это вызвало некоторое замешательство. С тех пор меня прозвали «пророком Отправителя» и еще «вопиющим в пустыне». Поэтому под конец сентября я работал, окруженный все возрастающим отчуждением. Бывали минуты, особенно по ночам, когда между моим внесловесным мышлением и текстом сигнала возникало такое родство, словно я уже постиг его почти целиком; я уже ощущал близость того берега, но никогда меня не хватало на последнее усилие.
   Сейчас эти состояния кажутся мне обманчивыми. Впрочем, сейчас мне легче согласиться с тем, что дело было не во мне, что задача эта превышала силы любого человека. И в то же время я считал и считаю, что ее невозможно решить коллективной атакой, – преодолеть преграду должен был кто-то один, тот, кто отбросил бы заученные навыки мышления, – кто-то один или никто. Наверное, такое признание своего бессилия выглядит жалко – и эгоистично, быть может. Кажется, будто я ищу оправдания. Но если где и надо отбросить самолюбие, амбицию, забыть про бесенка в сердце, который молит об успехе, – так именно в этом случае.
   Удивительнее всего, что эта неудача, совершенно ведь несомненная, оставила в моей памяти какой-то возвышенный след, и те часы, те недели, когда я о них вспоминаю, мне дороги.

XII

   К началу октября жара ничуть не спала – днем, разумеется, потому что ночью в пустыне термометр уже опускался ниже нуля. В дневные часы я не выходил наружу, а по вечерам, пока еще не становилось по-настоящему холодно, отправлялся на короткие прогулки.
   Я раньше не знал пустыни; она оказалась совершенно не похожей на мои представления о ней, сложившиеся на основе книг и фильмов. Она была и совершенно однообразной, и необычайно многоликой. Особенно привлекал меня вид движущихся дюн, этих медлительных высоких волн, своей строгой великолепной геометричностью воплощающих совершенство решений, которые принимает Природа там, где придирчивая, назойливая яростная стихия биосферы не вторгается в ее безжизненные области.
   Возвращаясь однажды с прогулки, я встретил Дональда Протеро – как выяснилось позже, не случайно. Протеро, потомок старинного корнуэльского рода, остался англичанином больше, чем кто-либо из знакомых мне американцев. Восседая в Совете между огромным Бэлойном и жердеобразным Диллом, на фоне беспокойного Раппопорта и рекламно-элегантного Ини, Протеро выделялся именно тем, что ничем особенным не выделялся. Он был воплощением нормы: обыкновенное, несколько землистое, по-английски длинное лицо, глубоко посаженные глаза, тяжелый подбородок, вечная трубка в зубах, бесстрастный голос, естественное спокойствие, никакой подчеркнутой жестикуляции – только так, одними отрицаниями я мог бы его описать. И при всем том – первоклассный ум.
   В детстве я искренне верил, что существует категория идеальных людей, к которой относятся прежде всего ученые, а самые святые среди них – это профессора университета. Реальность вынудила меня отказаться от таких идеализированных представлений.
   Но я знал Дональда уже двадцать лет, и, что поделаешь, он вправду был таким идеальным ученым. Бэлойн, тоже могучий интеллект, но вместе с тем и грешник, помню, однажды настойчиво упрашивал Протеро, чтобы тот ради сближения с нами соизволил хоть один раз выдать какую-нибудь свою грязную тайну, в крайнем случае совершить какой-то проступок – это сделает его в наших глазах более человечным. Но Протеро только усмехался, попыхивая трубкой.
   В тот вечер мы шли по ложбине между откосами дюн, в красном свете заката, и наши тени ложились на песок, и каждая песчинка словно излучала лиловое свечение, как микроскопический язычок газового пламени, – и Протеро начал рассказывать мне о своей работе над «холодными» ядерными реакциями в Лягушачьей Икре. Я слушал его больше из вежливости и удивился, когда он сказал, что теперешняя ситуация напоминает ту, что была в Манхэттенском проекте.
   – Если даже удастся запустить цепную реакцию в Лягушачьей Икре в больших масштабах, – заметил я, – нам все равно, пожалуй, ничто не грозит: мощность водородных бомб и без того технически безгранична.
   Тогда Протеро спрятал свою трубку. Это был очень серьезный признак. Он порылся в кармане и протянул мне раскрученный ролик кинопленки; источником света послужил для меня огромный красный диск солнца. Я ориентируюсь в микрофизике настолько, что распознал на снимках серию треков в малой пузырьковой камере.
   Дональд стоял рядом и неторопливо указывал мне на некоторые необычные детали. В самом центре камеры находился крохотный, с булавочную головку, комочек Лягушачьей Икры, а звезда, образованная пунктирными треками ядерных осколков, виднелась рядом, за миллиметр от этой слизистой капельки. Я не увидел в этом ничего особенного, но последовали объяснения и новые снимки. Происходило нечто невероятное: даже если капельку экранировали со всех сторон свинцовой фольгой, звезды расколотых ядер появлялись вне этого панциря!
   – Реакция вызывается дистанционно, – заключил Протеро. – Энергия исчезает в одной точке вместе с дробящимся атомом, который появляется в другом месте. Ты видал когда-нибудь, как фокусник прячет яйцо в карман, а вынимает его изо рта? Тут то же самое.
   – Но ведь то – фокус! – Я все еще не мог, не хотел понять. – А тут… Что же, атомы в процессе распада проникают сквозь фольгу?
   – Нет. Они просто исчезают в одном месте и появляются в другом.
   – Но это же противоречит законам сохранения!
   – Вовсе не обязательно. Ведь они совершают это неимоверно быстро: тут исчезают, там появляются. Баланс энергии сохраняется. И знаешь, что их переносит таким чудесным образом? Нейтринное поле. Причем поле, модулированное звездным сигналом!
   Я знал, что это невозможно, но верил Дональду. Уж если кто в нашем полушарии разбирается в ядерных реакциях, так именно он. Я спросил, каков радиус действия этого эффекта. Видно, недобрые предчувствия уже пробуждались во мне.
   – Я не знаю, каким он может быть. Во всяком случае, он не меньше диаметра моей камеры – два с половиной дюйма. Я повторял опыт в Вильсоновской камере – там десять дюймов.
   – Ты можешь контролировать реакцию? То есть можешь сам определять конечную цель этих «перемещений»?
   – С любой точностью. Цель определяется фазой там, где поле достигает максимума.
   Я пытался понять, что же это за эффект. Ядра атомов распадались внутри Лягушачьей Икры, а треки тут же возникали снаружи. Дональд утверждал, что это явление лежит вне пределов нашей физики – с ее позиций оно исключается. Квантовые эффекты в таком микроскопическом масштабе не дозволены в рамках наших теорий.
   Постепенно у него развязался язык. На след явления он вместе со своим сотрудником Мак-Хиллом напал случайно – когда пытался (собственно говоря, вслепую) повторить опыты Ромни, – но в физическом варианте. Он воздействовал на Лягушачью Икру излучением сигнала. Он понятия не имел, получится ли что-нибудь из этого. Получилось. Было это как раз перед его поездкой в Вашингтон. Во время его недельной отлучки Мак-Хилл по их совместному плану собрал установку больших размеров, которая давала возможность переносить и фокусировать реакции на расстояние в несколько метров.
   Несколько метров?! Я подумал, что ослышался. Дональд – с видом человека, который узнал, что у него рак, но феноменально владеет собой, – заметил, что в принципе возможно создать установку, позволяющую усилить эффект в миллионы раз – и по мощности, и по радиусу воздействия.
   Я спросил его, кто об этом знает. Дональд никому ничего не сказал – даже членам Научного Совета. Он изложил мне свои соображения. Бэлойну он полностью доверял, но не хотел ставить его в трудное положение, потому что именно Айвор непосредственно отвечал перед администрацией за всю совокупность работ. Но тогда уж Дональд не мог сказать об этом и никому из остальных членов Совета. За своего Мак-Хилла он ручался. Я спросил, в какой мере. Дональд посмотрел на меня, потом пожал плечами. Он был человеком здравомыслящим и не мог не понимать, что начинается игра, ставки в которой слишком высоки, и ни за кого уже нельзя ручаться.
   Хоть было довольно прохладно, я обливался потом во время дальнейшей нашей беседы. Дональд рассказал мне, зачем он ездил в Вашингтон. Он написал докладную записку по поводу Проекта и, никому об этом не сообщив, вручил ее Рашу, а теперь помчался за ответом, – Раш его вызвал. В докладной он разъяснял администрации, какой вред приносит засекречивание нашей работы. Он писал, что даже если мы получим какие-то сведения, увеличивающие наш военный потенциал, это вызовет только глобальное возрастание опасности, поскольку нынешнее состояние основано на шатком равновесии. Я спросил, какой же он получил ответ. Впрочем, об этом легко было догадаться.
   – Я говорил с генералом. Он заявил мне, что они отлично понимают все, о чем я написал, но нам следует продолжать свою работу, поскольку неизвестно, не ведет ли противник точно такие же исследованпя: а значит, мы этими возможными открытиями не нарушим равновесие, до, напротив, восстановим его. В хорошую я влип историю! – заключил он. – Можешь себе представить, как теперь будут за мной следить!
   Он вспомнил о нашем «приятеле», Вильгельме Ини. Я тоже не сомневался, что Ини уже получил соответствующие инструкции. Я спросил Дональда, не считает ли он, что исследования нужно прекратить, а установку попросту демонтировать или даже уничтожить. К сожалению, я знал, что он ответит.
   – Нельзя закрыть однажды сделанное открытие. Это ничего не даст, кроме некоторой отсрочки. Биофизики уже составили план работы на следующий год. Я видел черновик. Они собираются делать нечто похожее на то, что делал я. У них есть камеры, есть хорошие ядерщики – Пикеринг, например, есть инвертор; во втором квартале они хотят исследовать эффекты микровзрывов в мономолекулярных слоях Лягушачьей Икры. Аппаратура у них автоматическая. Они будут делать по паре тысяч снимков в день, и эффект сам бросится им в глаза.
   – В будущем году, – сказал я.
   – В будущем году, – повторил он.
   Не очень-то ясно было, что еще можно к этому добавить. Мы молча шли среди дюн; на горизонте едва светился краешек багрового солнца. Помню, что я видел все окружающее так отчетливо и оно казалось мне таким прекрасным, словно я вот-вот должен был умереть. Я хотел было спросить Дональда, почему он именно мне решил довериться, но не сделал этого. Действительно, тут уж нечего было сказать.

XIII

   Без скорлупы профессиональных терминов эта проблема выглядела просто. Если Протеро не ошибся и его первоначальные результаты подтвердятся, значит, можно будет со скоростью света перебрасывать разрушительную энергию начавшегося ядерного взрыва в любую намеченную точку земного шара.
   При очередной встрече Дональд показал мне принципиальную схему аппаратуры и предварительные расчеты, из которых следовало, что если эффект останется линейным, то увеличивать его мощность и радиус действия можно будет беспредельно. Можно будет даже Луну взорвать, сосредоточив на Земле достаточное количество расщепляющегося материала и сфокусировав реакцию распада на Луне.
   Ужасные это были дни, и, может, еще хуже были ночи, когда я ворочал в уме всю эту проблему то так, то эдак. Протеро требовалось еще некоторое время, чтобы смонтировать аппаратуру. За это взялся Мак-Хилл; мы же с Дональдом занялись теоретической обработкой данных, причем, естественно, речь шла о чисто феноменологическом подходе. Мы даже не договаривались, что будем делать это вместе – сотрудничество возникло как-то само собой. Впервые в жизни пришлось мне соблюдать при расчетах некий «минимум конспирации» – уничтожать все заметки, стирать записи в памяти цифровой машины и не звонить Дональду даже по нейтральным поводам, ибо внезапное учащение наших контактов тоже могло пробудить нежелательный интерес. Я несколько опасался проницательности Бэлойна и Раппопорта, но мы теперь виделись реже. Айвор был очень занят в связи с приближавшимся визитом влиятельного сенатора Мак-Магона, который имел массу заслуг и был приятелем Раша; Раппопортом же в это время завладели информационисты.
   Я был членом Совета, одним из «большой пятерки», но «без портфеля», а значит, не принадлежал ни к одной из групп и мог свободно распоряжаться своим временем; поэтому мои долгие ночные бдения у главного компьютера не привлекали ничьего внимания. Выяснилось, что Мак-Магон приедет раньше, чем Дональд закончит монтаж аппаратуры. Не желая подавать подозрительных заявок в администрацию, Дональд попросту одалживал необходимые приборы в других отделах, что нередко случалось и раньше. Однако для остальных своих сотрудников ему пришлось придумать другую работу, вдобавок такую, которая не вызывала бы сомнений в ее целесообразности.
   Трудно сказать, почему, собственно, мы так стремились ускорить эксперимент. Мы почти не говорили о каких бы то ни было возможных последствиях положительного (следовало бы сказать – отрицательного) результата опытов в большом масштабе; но должен признаться, что в ночных раздумьях, ища выход, я взвешивал даже возможность объявить себя диктатором планеты или захватить эту власть вдвоем с Дональдом – разумеется, для всеобщего блага. Хотя известно, что ко всеобщему благу стремились чуть ли не все исторические деятели; известно также, чем обычно оборачивались эти стремления. Человек, обладающий аппаратом Протеро, в самом деле мог бы угрожать аннигиляцией всем армиям и странам. Однако такой вариант я не принимал всерьез. Не потому, что мне не хватало отчаянности – положение все равно уже было отчаянное, – но я был убежден, что эта попытка обязательно завершится катастрофой. Таким путем не утвердишь мира на Земле.
   О всяком мировом кризисе можно рассуждать, применяя стратегическую терминологию, до тех пор, пока следствием такого подхода не становится перспектива нашей гибели как биологического вида. Когда же интересы вида становятся одним из членов уравнения, выбор уже автоматически предрешается, и апелляции к американскому патриотизму, демократии и так далее теряют всякий смысл. Того, кто занимает другую позицию в этом вопросе, я рассматриваю как потенциального убийцу человечества. Развитие технологии нарушает равновесие нашего мира, и ничто не спасет нас, если, осознав положение, мы не сделаем из этого практических выводов.
   Сенатор наконец появился в сопровождении свиты и был принят с надлежащими почестями; он оказался человеком тактичным и не пускался с нами в разговоры наподобие тех, что белый ведет с туземцами.
   Близился новый бюджетный год, и поэтому Бэлойн был крайне заинтересован в том, чтобы максимально расположить сенатора к работе и достижениям Проекта. Веря в свои дипломатические способности, он старался полностью оккупировать внимание Мак-Магона. Но тот ловко вывернулся и выразил желание побеседовать за обедом со мной. Как я позже понял, дело было в том, что в Вашингтоне среди посвященных меня уже считали «лидером оппозиции», и сенатор хотел выяснить, каково же мое votumseparatum[21].
   Во время обеда я об этом вообще-то и думать не думал. Бэлойн, более искушенный в такого рода делах и комбинациях, все пытался преподать мне соответствующую «установку», но между нами сидел сенатор, так что Бэлойн молча сигнализировал мне, строя мины; он старался сделать их и красноречиво-многозначительными, и таинственными, и предостерегающими в одно и то же время. Он раньше не удосужился дать мне инструкции и теперь хотел исправить эту ошибку, так что, когда мы вставали из-за стола, он было рванулся ко мне, но Мак-Магон дружески обнял меня за талию и повел в свои апартаменты.
   Он угостил меня отличным мартелем, который, видимо, привез с собой – в ресторане нашей гостиницы я такого что-то не приметил. Передал мне приветы от общих знакомых, поговорил о том, что он, к сожалению, не способен даже прочесть те работы, которые принесли мне славу, и вдруг, небрежным тоном, словно бы от нечего делать, спросил, расшифрован или все же не расшифрован сигнал. Тут-то он и попался.
   Разговор шел с глазу на глаз – всю сенаторскую свиту в это время водили по тем лабораториям, которые мы называли «выставочными».
   – И да, и нет, – ответил я. – Смогли бы вы установить контакт с двухлетним ребенком? Конечно, смогли бы, если б преднамеренно обращались к нему, – но что поймет ребенок из вашей бюджетной речи в сенате?
   – Ничего не поймет, – согласился он. – Но почему же вы сказали «и да, и нет», когда на самом деле есть только «нет»?
   – Потому что мы все же кое-что знаем. Вы видели наши «экспонаты»…
   – Я слышал о вашей работе. Вы доказали, что Письмо является описанием какого-то объекта, правильно? Значит, Лягушачья Икра представляет собой частицу этого объекта, разве не так?
   – Сенатор, – сказал я, – пожалуйста, не обижайтесь, если то, что я скажу, прозвучит для вас не слишком ясно. Тут я ничего не могу поделать. Для неспециалиста самое непонятное в нашей работе – а точнее, в наших неудачах, – это то, что мы частично вроде бы расшифровали сигнал, и на этом застряли, хотя специалисты по кодам утверждают, что если код удалось расшифровать частично, то уж дальше все пойдет как по маслу. Верно? Но, видите ли, существуют, в самом общем смысле, два типа языков: обычные языки, которыми пользуются люди, а кроме того, языки, которые не были созданы человеком. На языке второго типа беседуют друг с другом организмы: я имею в виду так называемый генетический код. Этот код не является разновидностью обычного языка, ибо он не только содержит информацию о строении организма, но сам способен превратить эту информацию в такой организм. Следовательно, этот код находится вне рамок культуры. Чтобы понять естественный язык людей, необходимо хоть немного ознакомиться с их культурой. А для того, чтобы понять код наследственный, вовсе не нужно знать хоть что-нибудь о свойствах культуры. Для этого хватит соответствующих сведений из области физики, химии и так далее.