И тут я должен на время прерваться и рассказать об одной книге – рассказать не потому, что это некая редкость, которую я, дитя везения, нашел по библиотечным каталогам и, перебрав в выдвинутом длинном ящике множество карточек, насаженных на металлический прут, заказал в фонде. Нет, она сама меня нашла, нежданно-негаданно появилась на моем столе, и принес ее незнакомый мне посланец из Петербурга, родины Александра Павловича. Книга называется «Ангел царя Александра» – сборник статей, составленный известным пушкинистом, знатоком девятнадцатого века Элеонорой Сергеевной Лебедевой. В книгу было вложено письмецо от нее: «Дорогой Леонид Евгеньевич! Ваше эссе «Усыпальница без праха» за эти 14 лет перечитывала много раз, и каждый раз впечатление только усиливалось. Теперь, когда информационная блокада вокруг имени Александра Благословенного, наконец-то, прорвана, хотелось бы увидеть Ваше произведение отдельной книжкой! Петербуржцы, например, после грандиозной эрмитажной выставки «Сфинкс, не разгаданный до гроба» (2005) вполне готовы воспринять такой текст. Позвольте представить Вам скромный труд – мой и моих авторов «Ангел царя Александра», во многом вдохновленный Вами». Поясню: в 1991 году журнал «Новый мир» опубликовал мою повесть-эссе «Усыпальница без праха», которая, как я чувствую, оказала некое воздействие на умы. Во всяком случае, меня потом стали приглашать выступить, особенно часто на радио – рассказать о Феодоре Козьмиче; я получал письма от читателей, и однажды мне позвонил Андрей Владимирович Козлов, потомок фельдъегеря Маскова, разбившегося накануне 19 октября и похороненного вместо Александра…
   И вот еще один отклик, отзвук, приглушенное эхо той публикации. И пусть даже отклик для меня лестный, я хотя и со смущением, но привожу его потому, что здесь важно совсем другое. Есть единомышленники, есть движение умов, увлеченных одной идеей, а движения умов в России – великая сила, уж мы-то знаем, научены многовековым опытом. И пусть на фоне иных книг о русских царях эта выглядит скромно, издана без помпезных излишеств, без золотого тиснения на корешке, и не разрекламирована на всех углах, она опережает свое время. Так, собственно, всегда и бывает: кто-то опережает, кто-то запаздывает. Иные историки (запаздывающие) все еще ломают копья, наезжают друг на друга, скрестив мечи, до хрипоты спорят об Александре и Феодоре Козьмиче, что-то доказывают, аргументируют, по выражению Даниила Андреева. А спорить-то уже и не надо… а надо приучать сознание читателей к тому, что император стал старцем, – это во-первых, во-вторых же… Ну, хорошо, стал, все согласились и… забыли, все пошло своим чередом? Нет, что-то должно измениться, что-то должно открыться, явиться в преображенном свете, ведь подвиг на то и подвиг, что он преображает.
   Вот авторам сборника и открылось в Пушкине, высветилось вдруг потаенное, невыговоренное, зашифрованное.
 
Чудный сон мне Бог послал —
С длинной белой бородою
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял.
 
   Сны, вообще-то говоря, быстро тускнеют и забываются, но этот – особый, «чудный», не сон, а видение во сне – кого? По предположению одного из авторов сборника, – преподобного Серафима Саровского, с которым поэт встречался в 1830 году, после чего – в 1835-м – он и явился ему во сне. Явился незадолго до смерти и благословил – на крестный путь…
   Видоизмененным Пушкин включил этот отрывок в стихотворение «Родрик» и таким образом спрятал, зашифровал его истинный источник. Есть и еще один способ шифровки – даты. Даты, встречающиеся в дневниках, записках, пометках на полях рукописей, поставленные под только что написанным или переписанным набело стихотворением, – они соотнесены с православными праздниками, посвященными тому или иному святому, или особенно значительными событиями в жизни поэта. И всякий раз это не случайно, далеко не случайно…
   То же самое и рисунки к стихам, таинственные графические и смысловые обертоны, проступающие водяные знаки, казалось бы, давно знакомых строк…
   Серафим Саровский, поминаемые церковью святые, в том числе и преподобный Савва Сторожевский, – вот круг мистических переживаний Пушкина, в центре же этого круга – царь, сменивший «златый венец» на «клобук».
   В трагедии «Борис Годунов» Пимен говорит Гришке Отрепьеву:
 
… Подумай, сын, ты о царях великих.
Кто выше их? Единый Бог. Кто смеет
Противу их? Никто. А что же? Часто
Златый венец тяжел им становился;
Они его меняли на клобук…
 
   Таким образом, Пушкин близок к разгадке настолько, что не различишь: он ли ищет ее или она его ищет, кружит над ним, высматривает.
   Ну, во-первых, слухи – им можно не верить, с пренебрежением отмахиваться («Пустое!»), пока они не превратились в молву, а молва в России – тем более молва народная, – мистична… И такая молва вокруг имени Феодора Козьмича возникает, ширится, множится, дробится, прячется по углам, журчит ручейками и вновь сливается в единый многоводный поток. Во-вторых, сам Пушкин пытливо ищет встреч со свидетелями Александровской эпохи, приближенными ко двору, к царю, подолгу беседует с ними, подробно расспрашивает, жалеет о сожженных Николаем записках Елизаветы Алексеевны – словом, ведет себя как историограф, унаследовавший это звание от Карамзина. И, в-третьих (хотя это, может, самое главное), Пушкин мистически вчитывается в судьбу Александра, сближенную с его собственной судьбой.
   Как мы уже отмечали, в своей поздней лирике он постоянно проигрывает, опробует на себе уход Александра. Уход – как побег:
 
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
 
   А разве не угадывается «самоотреченный» Александр в герое пушкинской поэмы «Анджело», «предобром старом Дуке»:
 
…докучного вниманья избегая,
С народом не простясь, incognito, один
Пустился странствовать, как древний паладин.
 
   Пушкин говорил Нащокину: «Наши критики не обратили внимания на эту пиесу и думают, что это одно из слабых моих сочинений, тогда как ничего лучше я не писал». Вряд ли собеседник его до конца понял, распознал глубинный смысл сказанного. Наверняка подумал, что для любого автора его последнее произведение всегда самое лучшее. Да и обращается-то Пушкин не столько к Нащокину, сколько к самому себе, своим потаенным мыслям, тому, что он о себе знает: «…ничего лучше я не писал». И в самом деле, Пушкин показывает, раскрывает в повести не столько привычное для девятнадцатого века борение страстей, сколько обнажает психологический конфликт, своей заостренностью, взвихренностью, взвинченностью предсказывающий Достоевского. Собственно, Анджело – это подлинный герой Достоевского, так же как и Клавдио, и Изабела. Анджело, влюбившись в монахиню – сестру, пришедшую просить за брата, настойчиво домогается ее любви, требует, чтобы она ему отдалась. Клавдио, страшась смерти, готов толкнуть сестру на этот гибельный шаг. Достоевский!
   Но Пушкин знает о себе и другое: повесть лучше – в смысле чище, совестливее; повесть «Анджело» – искупление его вины перед Александром, на которого он писал желчные и едкие эпиграммы. Писал, «с толпою чувства разделяя», а вот теперь покаялся…
   Покаялся хотя бы тем, что назвал Дука (Александра) предобрым. Хорошо известно, что каждое слово у Пушкина предельно значимо, строго выверено по смыслу, и это слово выбрано не случайно. Оно прямо отсылает нас к лексике православного обихода, где Иисус именуется пречудным, пресильным, прелюбимым, Богородица – пренепорочной, пречистой, превосходящей всех своей чистотой, а святые – преподобными. О том, что Александра во времена его царствования называли добрым, кротким, преисполненным любви и сострадания, свидетельствуют многие источники, записки и воспоминания современников. Но Пушкин называет его предобрым и таким образом придает религиозный статус его новому состоянию (после царствования), ставит свершения Александра выше обычных земных свершений, возводит его в чин святости.
   Но, что самое поразительное, в повести «Анджело» содержится даже намек на то, что вместо Александра в гроб был положен другой. Этот другой появляется в короткой и этим как бы выделенной пятой главе третьей части:
 
Замыслив новую затею, Дук представил
Начальнику тюрьмы свой перстень и печать
И казнь остановил, а к Анджело отправил
Другую голову, велев обрить и снять
Ее с широких плеч разбойника морского,
Горячкой в ту же ночь умершего в тюрьме…
 
   Поистине эта сцена заставляет невольно вздрогнуть (мороз по коже!), словно проступившая сквозь слой краски древняя тайнопись, словно библейское «мене, текел, упарсин» на пиру Валтасара. Нет, все-таки знал Пушкин… Знал и сумел высказать, через голову современников обращаясь к потомкам.
   Точно так же и герой стихотворения о Родрике («На Испанию родную…»), созданного на основе испанских романсеро, поэмы Роберта Саути «Родрик, последний из Готов» и народной легенды о короле Родриго, «венец утратил царский», покинул поле боя и, как древний отшельник, уединился в пещере. Предав земле обнаруженные там мощи прежнего обитателя – древнего отшельника, он решил продолжить его подвиг. Отныне вся жизнь Родрика посвящена молитвам, суровому посту, борьбе с искушениями:
 
Он питаться стал плодами
И водою ключевой;
И себе могилу вырыл,
Как предшественник его.
 
   Но в пещере Родрика искушает лукавый, шлет ему прельстительные сны, оставляющие наутро чувство раскаяния и стыда. Родрик изнемогает в этой борьбе. Тогда-то и является ему древний отшельник:
 
В сновиденьи благодатном
Он явился королю,
Белой ризою одеян
И сияньем окружен.
 
   Он возвещает ему волю Всевышнего: покинуть пещеру и, вновь вооружась мечом, продолжить борьбу с врагами. Заканчивается стихотворение знаменательной строкой-метафорой:
 
В путь отправился король.
 
   Что особенно сближает Родрика с Александром? Допустим, Пушкин не мог иметь достоверных сведений о том, где вершит свой молитвенный подвиг Александр, в какой из монастырей он удалился, поэтому отшельническая пещера в стихотворении – условная аллегория. Но одно он знал точно, помнил по временам лицейской юности: негодующий ропот, враждебное отношение к царю после захвата Москвы Наполеоном.
 
Стариков и бедных женщин
На распутьях видит он;
Все толпой бегут от мавров
К укрепленным городам.
 
 
Все, рыдая, молят Бога
О спасении христиан;
Все Родрика проклинают;
И проклятья слышит он.
 
 
И с поникшею главою
Мимо их пройти спешит,
И не смеет даже молвить:
Помолитесь за него.
 
   Элеонора Лебедева сопоставляет этот отрывок из «Родрика» с письмом сестры императора Екатерины Павловны: «Мне невозможно более удерживаться, несмотря на боль, которую я должна Вам причинить. Взятие Москвы довело до крайности раздражение умов. Недовольство дошло до высшей точки, и Вашу особу далеко не щадят. Если это уже до меня доходит, то судите об остальном. Вас громко обвиняют в несчастье, постигшем Вашу империю, во всеобщем разорении и разорении частных лиц, наконец, в том, что Вы погубили честь страны и Вашу личную честь. И не один какой-либо класс, но все классы объединяются в обвинениях против Вас. Не входя уже в то, что говорится о том роде войны, которую мы ведем, один из главных пунктов обвинений против Вас – это нарушение Вами слова, <…> данного Москве, которая Вас ждала с крайним нетерпением, и то, что Вы ее бросили. Это имеет такой вид, что Вы ее предали».
   Да, герой «Родрика» – так же, как и герой «Анджело», – списан Пушкиным с Александра, в чьем облике им уже угадан Феодор Козьмич.
   Петербургской исследовательнице Л.А. Краваль, одному из авторов сборника «Ангел царя Александра», удалось расшифровать рисунок Пушкина под автографом стихотворения «Не розу пафосскую», посвященного императрице Елизавете Алексеевне, супруге императора Александра: «Профиль в. кн. Константина Павловича, причудливо соединенный с чертами другого человека… В верхней части этой головы, возле виска, нарисован портрет старца с клинообразной бородкой и нимбом над головой, а в нимбе начертано: «ал I» (а – маленькая, а единичка скользит вниз, как выпавший из рук скипетр). Это значит, до Пушкина дошел слух (или это было предвидение, пророчество), что таковым старцем стал (или станет) император Александр I» .
   Добавить нечего!

Глава седьмая
Снег ее лица

   На этот раз, кажется, глава закончена и точка поставлена. Пушкин не знал и Пушкин – знал об уходе Александра. Это знание он скрыл от современников и передал нам, потомкам, написав «Анджело» и «Родрика» и тем самым приоткрыв завесу над тайной. Что ж, решение найдено, – можно двигаться дальше? Пожалуй, да, но снова что-то удерживает – тень смутного беспокойства, тревоги, маеты, истомы: уйдешь – потеряешь, а вернешься чуть позже – уже не найдешь. Итак, этот рисунок… рисунок старца… но ведь стихотворение посвящено Елизавете Алексеевне. Таким образом, рука Пушкина сближает старца и императрицу: он пишет о ней, а рисует его. Собственно, стихотворение осталось незаконченным, и рисунок – его продолжение. Перестал писать, и рука машинально рисует то, о чем продолжает думать. Значит, думает об императрице и старце, общности их судеб. Писать об этом нельзя, но думать можно, доверяя свои мысли рисунку, прихотливым росчеркам вольного пера.
   Исходя из этого, спросим: проник ли он в ее тайну? Никаких прямых доказательство этому нет, никаких твердо установленных фактов, документальных подтверждений – лишь косвенные сближения. И все-таки – вне всяких доказательств – проник: берусь утверждать. Утверждать не как историк, а как сентиментальный созерцатель, искатель подобных сближений. Не может не знать о судьбе императрицы, потому что Пушкин – любит. Мучительно, страстно, несбыточно, потаенно любит Елизавету Алексеевну. Любит еще с лицейских лет и всю жизнь, и эта любовь затмевает все остальное, иные увлечения и страстные привязанности, иных возлюбленных и даже холодную и ослепительную красавицу жену, принесшую ему смерть. Смерть, которую он искал как свой собственный уход. К кому? К ней, единственной возлюбленной.
   Впрочем, в сказанном слишком много пафоса, может быть, естественного и даже необходимого, но все-таки хочется выразиться и несколько иначе, суше и строже. Такая любовь, как любовь Пушкина к императрице, не могла не проникнуть сквозь внешний покров событий 1825 и 1826 годов и не распознать то, что на самом деле произошло в Таганроге. Любовь усиливает, обостряет проницательность, внушает самые неожиданные прозрения и догадки: психологически это так. И если Пушкин прочел судьбу Александра, он не мог не прочесть судьбу Елизаветы, ведь одно без другого немыслимо: у императора и императрицы общая судьба, таинственными узами связанная с судьбой самого поэта…
 
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
 
   Из этих мгновений – мгновений явления ему Елизаветы Алексеевны – соткана вся жизнь Пушкина. Он встречал ее в Царском Селе во время посещений Лицея, и торжественных, по какому-нибудь особому случаю, празднику, годовщине, и будничных, когда она просто поднималась по лестнице, проходила по коридору, одетая скромно, почти по-домашнему, окруженная небольшой свитой. А он во все глаза смотрел на нее из толпы лицеистов, дичась, робея, не смея приблизиться.
 
В начале жизни школу помню я;
Там нас, детей беспечных, было много;
Неровная и резвая семья.
 
 
Смиренная, одетая убого,
Но видом величавая жена
Над школою надзор хранила строго.
 
 
Толпою нашею окружена,
Приятным, сладким голосом, бывало,
С младенцами беседует она.
 
 
Ее чела я помню покрывало
И очи светлые, как небеса.
Но я вникал в ее беседы мало.
 
 
Меня смущала строгая краса
Ее чела, спокойных уст и взоров,
И полные святыни словеса.
 
 
Дичась ее советов и укоров,
Я про себя превратно толковал
Понятный смысл правдивых разговоров,
 
 
И часто я украдкой убегал
В великолепный мрак чужого сада,
Под свод искусственных порфирных скал…
 
   Встречал во время прогулок в парке, издали ловил звук ее голоса, негромкий мелодичный смех, шорох платья, столбенел, обмирал, убегал прочь, бесился, сжимал кулаки и мечтал лишь о том, чтобы снова увидеть и услышать.
   Наконец она могла просто мелькнуть, показаться в окне: «Я прошла уже часть парка, когда в окне первого этажа заметила вдруг молодую особу, примерно семнадцати лет, поливающую гвоздики. У нее были тонкие правильные черты и прекрасный овал лица, краски которого были хороши, но недостаточно ярки, однако бледность при этом отлично гармонировала с ангельски кротким выражением глаз. Ее золотисто-пепельные волосы ниспадали на шею и лоб, одета она была в белую тунику, которую перехватывал пояс, свободно повязанный вокруг тонкой и гибкой, как у нимфы, талии. Прелестная девушка так восхитительно смотрелась в глубине комнаты, украшенной колоннадой и обитой розовым и серебряным газом, что я воскликнула: «Психея!» Это была великая княгиня Елизавета, жена Александра».
   Так пишет в воспоминаниях французская художница Виже Лебрен, приглашенная ко двору Екатериной, чтобы написать несколько портретов, в том числе и портрет Елизаветы Алексеевны. Это она, проходя по парку, заметила… Но ведь и Пушкин мог так же… Конечно, тогда Елизавета была уже старше, но все равно оставалась кротким ангелом, нимфой в белой тунике, Психеей, перед которой он благоговел. Благоговел и при этом наверняка ненавидел себя за то, что был, по его мнению, некрасив, даже уродлив (он смугл, а она так бела!) и поэтому недостоин даже находиться рядом с таким неземным совершенством. Но Елизавета благосклонным, поощрительным жестом давала понять, что не отвергает и даже выделяет его среди прочих влюбленных в нее лицеистов (а все они были влюблены). Выделяет потому, что он поэт, лучший из всех, он слагает такие звучные, пленительные стихи. И она умеет это оценить, у нее тонкий вкус, она разбирается в искусствах, и ее чувствительная душа ищет в них утешения от многих жизненных скорбей.
   Поэтому у Елизаветы с Пушкиным даже складываются некие отношения: он втайне поет ее, наделяет своих героинь ее чертами, в том числе и Людмилу, а Елизавета посылает ему знаки благодарности, навещает во время болезни и заступается за него, если ему, шалуну, озорнику и смутьяну, грозит серьезная опасность (ссылка в Сибирь!). Эти отношения не прерываются на протяжении всей его бурной жизни до 1825 года.
   Стихотворение же «В начале жизни школу помню я» написано в 1830 году, когда императрица уже стала монахиней, затворилась в келье монастыря, и в сознании Пушкина соединились, слились два ее облика: «Над школою надзор хранила строго» – Елизавета Алексеевна, «Смиренная, одетая убого» – Вера Молчальница. Поэтому очи ее светлы, как небеса, и слова полны святыни («И полные святыни словеса») – святыни непрестанных молитв. Тем-то и удивительно это стихотворение, что в нем Пушкин по ступеням времени, словно Вергилий Данте (стихотворение написано терцинами), сводит Веру Молчальницу в прошлое, в свои лицейские годы, и она приобретает черты будущей Судьбы императрицы.
   Есть основания предполагать, что Пушкин встречался с Елизаветой Алексеевной во время ее последнего путешествия в Таганрог, к той черте, которая отделяет императрицу от инокини, монастырской затворницы Веры Молчальницы…
   Да, так в целом можно истолковать находки, открытия, предположения, накопленные за последнее время исследователями, в том числе и авторами столь счастливо нашедшего меня сборника «Ангел царя Александра». Еще раз повторим: Пушкин пронес свою любовь через всю жизнь…
 
Мечта! В волшебной сени
Мне милую яви,
Мой свет, мой добрый гений,
Предмет моей любви,
И блеск очей небесный,
Лиющих огнь в сердца,
И граций стан прелестный,
И снег ее лица.
 
   Считают, что это стихотворение посвящено именно ей, императрице, а не Бакуниной, с чьим именем традиция привычно связывает лицейские элегии Пушкина. Бакунина смугла, а в лице Елизаветы пленяла и очаровывала отмечаемая всеми, в том числе и Виже Лебрен, удивительная белизна, позволившая Пушкину написать: «И снег ее лица».
   В журнале «Соревнователь Просвещения и Благотворения» за 1819 год напечатано стихотворение Пушкина «Ответ на вызов написать стихи в честь Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Елизаветы Алексеевны»:
 
На лире скромной, благородной
Земных богов я не хвалил
И силе в гордости свободной
Кадилом лести не кадил.
 
 
Природу лишь учася славить,
Стихами жертвуя лишь ей,
Я не рожден Царей забавить
Стыдливой Музою моей.
 
 
Но признаюсь, под Геликоном,
Где Касталийский ток шумел,
Я, вдохновленный Аполлоном,
Елизавету втайне пел.
 
 
Небесного земной свидетель,
Воспламененною душой
Я пел на троне Добродетель
С ее приветною красой.
 
 
Любовь и тайная Свобода
Внушали сердцу гимн простой.
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.
 
   Поясним: народа, в 1813 году с любовью провожавшего императрицу в действующую армию, к мужу, освобождавшему Европу от Наполеона.
   Сохранились черновые наброски к строкам 14–16: «С ее приветною красой, любовь, красой, прелесть, со взором благости небес, с улыбкой ангела, с улыбкой мира и любви, с неувядаемой красой, смелая, гордая, верная». Здесь так же, как и в рисунке к стихотворению «Не розу пафосскую» рука Пушкина, выводящая на бумаге эти слова, сама находит связь: Елизавета – верная – Вера.
   Вера Молчальница!
   Рука словно бы знает, как знает каменный Петербург, тайну Елизаветы Алексеевны: после мнимой смерти императора и императрицы у Египетского моста устанавливают фигуры сфинксов работы Соколова, в чьих ликах явно угадываются ее величавые и спокойные черты. И еще более поразительный факт: рядом с тремя аллегорическими скульптурами того же Соколова в нишах Сената и Синода (Богословие, Духовное просвещение и Благочестие), установленными в 1832 году, стоит статуя скульптора Устинова – Вера в монашеском облачении.
   Вера Молчальница!

Глава восьмая
 
Путевой дворец

   Однако вернемся к нашему путешествию.
   День в поезде промелькнул быстро, за чаем и неспешными разговорами, и вот мы в Таганроге – ждем троллейбуса на привокзальной площади, чтобы добраться до гостиницы. В руках сумки и чемоданы, в карманах блокноты и записные книжки: достославная экспедиция! День пасмурный, небо облачное, низкое, белесое, с голубыми просветами; ветрено. И рядом с нами ждет толпа таких же, как мы, приезжих – с сумками, огромными чемоданами, тюками и корзинами, накрытыми марлей. И города, собственно, еще нет, виден только вокзал. Вокзал, пыльная площадь, ларьки, палатки – одним словом, то, что вселяет в приезжих некую необъяснимую и непередаваемую тоску, смешанную с экзистенциальным сомнением в собственном бытии. Тоску, вызывающую недоуменный вопрос: зачем я здесь и я ли это?! Город же, подтверждающий факт вашего бытия и содержащий в себе ответ на вопрос «зачем?», словно бы отделен от вас невидимой стеной и отодвинут в неопределенное будущее, роковым и неотвратимым образом связанное с прибытием душного, скрипучего, неуклюжего южного троллейбуса, в который вас внесет наседающая толпа…
   Так встретил нас Таганрог, представший в своем привокзально-палаточном обличье, и в то же время первым, сразу обозначившимся во мне чувством было: здесь! Именно здесь случилось то, что вот уже более полутора веков гипнотически воздействует на умы, вызывая столько домыслов, предположений, догадок, гипотез: император-то вовсе не умер, а в гроб вместо него… Именно, именно – странно подумать, и эта странность объясняется, конечно же, не свойствами самого места, какими бы причудливыми они ни были, а неким сближением, таинственной связью: здесь, рядом с вами. Всего лишь несколько дней назад вы находились непростительно близко от дома, на беспечном отдалении от этих мест и вдруг оказались рядом… рядом настолько, что само место приобрело значение неустранимой жизненной данности: вы теперь здесь пре-бываете, можно даже сказать, живете.
   «Таганрог – уездный город на берегу Азовского моря; на западе – Миусский лиман, на востоке – Донецкое гирло. Город – на мысу, с трех сторон – море, и в конце почти каждой улицы оно голубеет, зеленеет, как стекло бутылки, мутно-пыльное.
   Невеселый городишко: пустыри-площади, товарные склады, пакгаузы и рассыпанные, как шашечки, низенькие, точно приплюснутые, домики с облупленною штукатуркою и вечно закрытыми ставнями; а кругом степь – тридцать лет скачи, никуда не доскачешь».