"В одном месте, - описывал Фебуфис, - я был чрезвычайно тронут этою благородною чертой, и у нас даже дошло дело до маленькой неприятности с моим патроном. Впрочем, всё это сейчас же было заглажено, и от неприятного не осталось ни малейшего следа, - напротив, мы ещё более сблизились, и я после этого полюбил его ещё более".
   - Начинается что-то любопытное, - вставил слово Мак.
   - Да, конечно, - отвечал Пик, - ведь ты слышишь: они "ещё более сблизились"; но слушайте, я продолжаю.
   "Мы ещё более сблизились"... Да, вот где я остановился: "мы сблизились, - мы ехали вдоль узкой, покрытой кремнистою осыпью тропинки, которая вилась над обрывом горной речки. По обеим сторонам тропы возвышались совершенно отвесные, точно как бы обрубленные скалы гранита. Обогнув один загиб, мы стали лицом к отвесной стене, так сильно освещённой солнечным блеском, что она вся казалась нам огненною, а на ней, в страшной высоте, над свесившимися нитями зелёного диорита, мы увидали какой-то рассыпчатый огненный ком, который то разлетался искрами, то вновь собирался в кучу и становился густым. Мы все недоумевали, что это за метеор, но наши проводники сказали нам, что это просто рой диких пчёл. Горцы отлично знают природу своего дикого края и имеют преострое зрение: они определили нам, что этот рой только что отроился от старого гнезда, которое живёт здесь же где-нибудь в горной трещине, и что там у них должен быть мёд. Герцог пошутил, что здешние пчёлы очень предусмотрительны, что, живучи между смелых людей, они нашли себе такой приют, где их не может потревожить человек самый бесстрашный. Но старший в нашем эскорте, седоволосый горец со множеством ремешков у пояса, на которых были нанизаны засохшие носы, отрубленные у убитых им неприятелей, покачал своею красивою белою головой и сказал:
   - Ты не прав, господин: в наших горах нет для нас мест недоступных.
   - Ну, этому я поверю только тогда, - отвечал герцог, - если мне подадут отведать их мёда.
   Услыхав это, старый горец взглянул в глаза герцогу и спокойно ответил:
   - Ты попробуешь этого мёда.
   С этим он сейчас же произнёс на своём языке какое-то нам непонятное слово, и один молодой красавец наездник из отряда в ту же минуту повернул своего коня, гикнул и исчез в ущелье. А старик молчаливым жестом руки дал нам знак остановиться.
   Мы остановились, и должны были это сделать, потому что все наши провожатые стали как вкопанные и не двигались с места... Старец сидел на своём коне неподвижно, глядя вверх, где свивался и развивался золотистый рой. Герцог его спросил: "Что это будет?" - но он ответил: "Увидишь", и стал крутить в грязных пальцах свои седые усы.
   Так прошло не более времени, чем вы, может быть, употребите на то, чтобы прочесть мои строки, и вдруг наверху скалы, над тем самым местом, где вился рой, промелькнул отделившийся от нас всадник, а ещё через мгновение мы увидали его, как он спешился около гребня скалы и стал спускаться на тонком, совсем незаметном издали ремне, и повис в воздухе над страшною пропастью.
   Герцог вздрогнул, сказал: "Это чёрт знает что за люди!" - и на минуту закрыл рукой глаза.
   Мы все замерли и затаили дыхание, но горцы стояли спокойно, и старик спокойно продолжал крутить свои седые усы, а тот меж тем снова поднялся наверх и через пять минут был опять среди нас и подал герцогу кусок сотового мёда, воткнутый на острие блестящего кинжала.
   Герцог, к удивлению моему, похвалил его холодно; он приказал адъютанту взять мёд и дать горцу червонец, а сам тронул повод и поехал далее. Во всём этом выражалась как будто вдруг откуда-то вырвавшаяся противная, властительная надменность.
   Это было сделано так грубо, что меня взбесило. Я не выдержал себя, торопливо снял с руки тот мой дорогой бриллиантовый перстень, который подарила мне известная вам богатая англичанка, и, сжав руку молодого смельчака, надел ему этот перстень на палец, а горец отстранил от себя протянутую к нему адъютантом руку с червонцем и подал мне мёд на кинжале. И я его взял. Я не мог его не взять от горца, который, отстранив герцогский подарок, охотно принял мой перстень и, взяв мою руку, приложил её к своему сердцу, но далее я соблюл вежливость: я тотчас же подал мёд герцогу, только он не взял... он ехал, отворотясь в сторону. Я подумал, что он обиделся, но это у меня промелькнуло в голове и сейчас же исчезло, вытесненное живым ощущением, которое сообщало мне вдохновляющее спокойствие горца.
   Его сердце билось так же ровно, как бьётся сердце человека, справляющего приятную сиесту. Ни страх минувшей опасности, ни оскорбление, которое он должен был почувствовать, когда ему хотели заплатить червонец, как за акробатское представление, ни мой дорогой подарок, стоимость которого далеко превосходила ценность трехсот червонцев, - ничто не заставило его чувствовать себя иным, чем создала его благородная природа. Я был в таком восторге, что совсем позабыл о неудовольствии герцога и, вынув из кармана мой дорожный альбом, стал наскоро срисовывать туда лицо горца и всю эту сцену. Художественное было мне дорого до той степени, что я совсем им увлекся и, когда кончил мои кроки, молча подъехал к герцогу и подал ему мою книжку, но, вообразите себе, он был так невежлив, что отстранил её рукой и резко сказал: "Я не требовал, чтобы мне это было подано. Чёрт возьми, вы знаете, я к этому не привык!" Я спокойно положил мою книжку в карман и отвечал: "Я извиняюсь!" Но и это простое слово его так страшно уязвило, что он сжал в руке судорожно поводья и взгляд его засверкал бешенством, а между губ выступила свинцовая полоска.
   Я помнил спокойствие горца и на всё это сверкание обратил нуль внимания, и... я победил грубость герцога. Мы поехали дальше; я всё прекрасно владел собою, но в нём кипела досада, и он не мог успокоиться: он оглянулся раз, оглянулся два и потом сказал мне:
   - Знаете ли вы, что я никогда не позволяю, чтобы кто-нибудь поправлял то, что я сделал?
   - Нет, не знаю, - отвечал я и добавил, что я вовсе не для того и показывал ему мой рисунок, чтобы требовать от него замечаний, потому что я тоже не люблю посторонних поправок, и притом я уверен, что с этого наброска со временем выйдет прекрасная картина.
   Тогда он сказал мне уже повелительно: "Покажите мне сейчас ваш рисунок".
   Я хотел отказать, но улыбнулся и молча подал ему альбом.
   Герцог долго рассматривал последний листок: он был в худо скрываемом боренье над самим собою и, по-видимому, переламывал себя, и потом взглянул мне в глаза с холодною и злою улыбкой и произнёс:
   - Вы хорошо рисуете, но нехорошо обдумываете ваши поступки.
   - Что такое? - спросил я спокойно.
   - Я чуть-чуть не уронил ваш альбом в пропасть.
   - Что за беда? - отвечал я. - Этот смельчак, который сейчас достал мёд, вероятно, достал бы и мой альбом.
   - А если бы я вырвал отсюда листок, на котором вы зачертили меня с таким особенным выражением?
   - Я передал то выражение, которое у вас было.
   - Всё равно, кто-нибудь на моём месте очень мог пожелать уничтожить такое своё изображение.
   Я был в расположении отвечать дерзко на его дерзости и сказал, что я нарисовал бы то же самое во второй раз и только прибавил бы ещё одну новую сцену, как рвут доверенный альбом. - Но, - добавил я, - я ведь знал, что вы не "кто-нибудь" и что вы этого не сделаете.
   - Почему?
   - Потому, что вы в вашем положении должны уметь владеть собою и не
   Лицо герцога мгновенно изменилось: он позеленел и точно с спазмами в горле прошипел:
   - Вы забылись!.. мне тоже нельзя делать наставлений, - и на губах его опять протянулась свинцовая полоска.
   Это все произошло из-за куска мёду и из-за того, что он не успел как должно поблагодарить полудикого горца за его отвагу, а я это поправил... Это было для него несносное оскорбление, но я хотел, чтобы мне не было до его фантазий никакого дела. Вместо того чтобы прекратить разговор сразу, я сказал ему, что никаких наставлений не думал делать и о положении его имею такое уважительное мнение, что не желаю допускать в нём никаких понижающих сближений.
   Он не отвечал мне ни слова, и, вообразите, мне показалось, что он угомонился, но - позор человечества! - в это же время я вдруг заметил, что из всех его окружающих на меня не смотрит ни один человек и все они держат своих коней как можно плотнее к нему, чтобы оттереть меня от него или оборонить от меня. Вообще, не знаю, что такое они хотели, но во всяком случае что-то противное и глупое.
   Я осадил своего коня и, поравнявшись с тем горцем, который доставал мёд, поехал с ним рядом.
   Только здесь теперь, в безмолвном соседстве этого отважного дикаря, я почувствовал, как я сам был потрясён и взволнован. С ним мне было несравненно приятнее, чем в важной свите, составленной из людей, которые сделались мне до того неприятны, что я не хотел дышать с ними одним воздухом и решился на первой же остановке распроститься с герцогом и уехать в Испанию или хоть в Америку..."
   - Прекрасно! - перебил Мак.
   - Нет, ты подожди, что будет ещё далее! - вставил Пик.
   - Я всему предпочёл бы, чтобы он сдержал это намерение и этим кончил.
   - Нет, ты услышишь!
   Другие вскричали:
   - Да ну вас к чёрту с вашими переговорами! Письмо гораздо интереснее, чем ваши реплики!.. Читай, Пик, читай!
   Пик продолжал чтение.
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   "Я был очень зол на себя, что предпринял это путешествие с герцогом, на которого, признаться сказать вам, я, однако, не питал ни гнева, ни злобы. Всё это у меня ушло почему-то на долю его окружающих. Настроение было препротивное: все молчали. Так мы доехали до ночлега, где нам было приготовлено сносное для здешней дикой страны помещение. Все имели лица с самым натянутым, а некоторые с смешным и даже с жалким выражением. Если бы я не был очень недоволен собою, то я всего охотнее занялся бы занесением в мой альбом этих лиц, рассматривая которые всякий порядочный человек, наверное, сказал бы: "Вот та компания, в которой не пожелаешь себя увидеть в серьёзную минуту жизни!" Но мне было не до того, чтобы их срисовывать. Притом же это было бы уже крайне грубо. Я теперь имел твёрдое намерение немедленно же отстать от них и ехать в Америку.
   Не понижая своего тона и способа держаться, я не старался и скрывать своего раздражения, - я отдалился от компании и не хотел ни есть, ни спать под одною с ними кровлей. Я отошёл в сторону и лёг на траве над откосом и вдруг захотел спать. Этим в моей счастливой организации обыкновенно выражается кризис моих волнений: я хочу спать, и сплю, и во сне мои досаждения проходят или по крайней мере смягчаются и представляются мне после в более сносном виде. Но я не успел разоспаться, как кто-то тронул меня за плечо, я открыл глаза и увидал герцога, который сидел тут же, возле меня, на траве и, не дозволяя мне встать, сказал:
   - Простите меня, что я вас разбудил. Я не ожидал, что вы так скоро уснули, а я отыскал вас и хочу с вами говорить.
   И сейчас же вслед за этим он стал горячо извиняться в своей запальчивости. На меня это страшно подействовало, и я старался его успокоить, но он с негодованием говорил о своей "проклятой привычке" не удерживаться и о ничтожестве характеров окружающих его людей. Он был так искренен и так умён и мил, что я забыл ему всё неприятное и зашёл в своём порыве дальше, чем думал. Может быть, я сделал большую глупость, но это уже непоправимо. Я, наверное, удивлю вас. Да! узнайте же, мои друзья, что я себе наметил место, и теперь приспело время выслать мне мои вещи, но не на моё имя, а на имя герцога, так как я, как друг его, отправляюсь с ним в его страну... Да, мои друзья, да, я называю его "другом" и еду к нему. Это решено и не может быть переменено, а решено это тут же, на этом ночлеге, среди диких скал, каплющих диким мёдом. Не я просился к нему и набивался с моею дружбой, а он просил меня "не оставлять его" и ехать с ним в его страну, где я встречу для себя большое поприще и, конечно, окажу услуги искусству, а вместе с тем и ему. Герцог - испорченная, но крупная натура, и я хочу быть полезен ему; его стала любить моя душа за его искренние порывы, свидетельствующие о несомненном благородстве его природы, испорченной более всего раболепною и льстивою средой. Я могу внести и, конечно, внесу в эту среду иное. А кстати, ещё об этой природе и об этой среде. Среда эта удивительна, и вам трудно составить себе о ней живое понятие. Я уже писал вам, как после истории с мёдом на кинжале эти люди смешно от меня удалялись, но они ещё смешнее опять со мною сблизились: это случилось за ужином, к которому он подвёл меня под руку, а потом вскоре сказал:
   - Удивительно, как сильно влияет на человека такой грубый прибор, как его желудок: усталость и голод в течение знойного дня довели меня до несправедливости перед нашим художественным другом, а теперь, когда я сыт и отдохнул, я ощущаю полное счастье от того, что умел заставить себя просить у него извинения.
   Это произвело на всех действие магическое, а когда герцог добавил, что он уверен, что кто любит его, тот будет любить и меня, то усилиям показать мне любовь не стало предела: все лица на меня просияли, и все сердца, казалось, хотели выпрыгнуть ко мне на тарелку и смешаться с маленькими кусками особливым способом приготовленной молодой баранины. Мне говорили:
   - Не тужите о родине, которая вас отвергла! У нас будет один отец и одна родина, и мы все будем любить вас, как брата!
   Всё это у них делается так примитивно и так просто, что не может быть названо хитростью и неспособно обмануть никого насчёт их характеров, и мне кажется, что я буду жить по крайней мере с самыми бесхитростными людьми в целом свете".
   Письмо кончалось лаконическою припиской, что следующие известия будут присланы уже из владений герцога. И Пик, дочитав лист, стал его многозначительно складывать и спросил Мака:
   - Ну, как тебе это нравится?
   - Недурно для начала, - процедил неохотно Мак и сейчас же добавил, что это напоминает ему рассказ об одном беспечном турке.
   - Каком турке? - переспросил Пик.
   - Которого однажды его падишах велел посадить на кол.
   - Я ничего не понимаю.
   - Все дело в том, что когда этого турка посадили на кол, он сказал: "Это недурно для начала", и стал опускаться.
   - Что же тут сходного с положением нашего товарища?
   - Фебуфис сел на кол и опускается.
   - Ты отвратительно зол, Мак!
   - Нет, я не зол.
   - Ну, завистлив.
   - Ещё выдумай глупость!
   - Тебе это письмо не нравится?
   - Не нравится.
   - Что же именно тебе в нём не нравится: мёд, кинжал, сцена у скал, сцена с альбомом?
   - Мне не нравится сцена с желудком!
   - То есть?
   - Я не люблю положений, в которых человек может чувствовать себя в зависимости от расположения желудка другого человека.
   - Ну, вот!
   - Да, и в особенности гадко зависеть от расположения желудка такого человека, по гримасам которого к тебе считают долгом оборачиваться лицом или спиною другие. Согласясь жить с ними, Фебуфис сел на кол, и тот, кто стал бы ему завидовать, был бы слепой и глупый человек.
   - Ты, кажется, назвал меня глупцом?
   Мак посмотрел на него и заметил:
   - Кажется, ты ко мне хочешь придираться?
   - А если бы и так!
   Мак промолчал.
   - Ты, наверное, желаешь этим пренебречь.
   Мак молча повёл плечами и хотел встать.
   - Нет, в самом деле? - приставал к нему Пик, слегка заграждая ему путь рукой.
   Мак тихо отвёл его руку, но Пик стал ему на дороге и, покраснев в лице, настоятельно сказал:
   - Нет, ты не должен отсюда уходить!
   - Отчего я не могу уходить?
   - Я вызываю тебя на дуэль!
   Мак улыбнулся.
   - За что на дуэль? - сказал он, тихо поднимая себе на плечо свою альмавиву.
   - За все!.. за то, что ты мне надоедал своими насмешками, за то, что ты издеваешься над отсутствующим товарищем, который... которого... которому...
   - Распутайся и скажи яснее...
   - Мне всё ясно... который поднимает имя и положение художника, которого я люблю и хочу защищать, потому что он сам здесь отсутствует, и которому ты... которому ты, Мак, положительно завидуешь.
   - Теперь ты в самом деле глуп.
   - Что же с этим делать?
   - Не знаю, но я ухожу.
   - Уходишь?
   - Да.
   - Так ты трус, и вот тебе оскорбление! - и с этим Пик бросил Маку в лицо бутылочную пробку.
   Мак побледнел и, схватив Пика за шиворот, поднял его к открытому окну на улицу и сказал:
   - Ты можешь видеть, что мне ничего не стоит вышвырнуть тебя на мостовую, но...
   - Нет, идём сейчас в фехтовальный зал.
   - Но ведь это глупо!
   - Нет, идём! Я тебя зову... я требую тебя в фехтовальный зал! - кричал Пик.
   - Хорошо, делать нечего, идём. Но ты знаешь что?
   - Что?
   - Я там непременно обрублю тебе нос.
   Пик от бешенства не мог даже ответить, а через час друзья, бывшие в зале свидетелями неосторожного фехтовального урока, уводили его под руки, и Пик в самом деле держал носовой платок у своего носа. Мак в точности сдержал своё обещание и отрезал рапирой у Пика самый кончик носа, но не такой, как режут дикари, надевающие носы на вздержку, а только самый маленький кончик, как самая маленькая золотая монета папского чекана.
   Честь обоих художников была удовлетворена, как требовали их понятия, всё это повело к неожиданным и прекрасным последствиям. О событии с носом Пика никто не сообщал Фебуфису, но от него в непродолжительном же времени было получено письмо, в котором, к общему удивлению, встретилось и упоминание о носе. В этом письме Фебуфис уже описывал столицу своего покровителя. Он очень сдержанно говорил о её климате и населении, не распространялся и об условиях жизни, но зато очень много и напыщенно сообщал об открытой ему деятельности и о своих широких планах.
   Это должно было выражать и обхватывать что-то необъятное и светлое, как в прямом, так и в иносказательном смысле: чувствовалось, что в голове у Фебуфиса как будто распустил хвост очень большой павлин, и художник уже положительно мечтал направлять герцога и при его посредстве развить вкус в его подданных и быть для них благодетелем: "расписать их небо".
   Ему были нужны помощники, и он звал к себе товарищей. Он звал всех, кто не совсем доволен своим положением и хочет более широкой деятельности (деньги на дорогу можно без всяких хлопот получать от герцогова представителя в Риме).
   Особенно он рекомендовал это для Пика, про которого он каким-то удивительным образом узнал его историю с носом и имел слабость рассказать о ней герцогу (герцога всё интересует в художественном мире). Правда, что нос заставил его немного посмеяться, но зато самый характер доброго Пика очень расположил герцога в его пользу. При этом Фебуфис присовокуплял, что для него самого приезд Пика был бы очень большим счастием, "потому что как ему ни хорошо на чужбине, но есть минуты..."
   Пик скомкал письмо и вскрикнул:
   - Вот это и есть самое главное! Я его узнаю и понимаю: как ему там ни хорошо, но тем не менее он чувствует, что "есть минуты", - я понимаю эти минуты... Это когда человеку нужна родная, вполне его понимающая душа... Я
   Пику советовали хорошенько подумать, но он отвечал, что ему не о чем думать.
   - По крайней мере дай хорошенько зажить твоему носу.
   Он вздохнул и отвечал:
   - Да, хотя Мак и оскоблил мне кончик носа и мне неприятно, что мы с ним в ссоре, но я с ним помирюсь перед отъездом, и он, наверное, скажет, что мне там приставят нос.
   Затем Пик без дальнейших размышлений стал собираться и, прежде чем успел окончить свои несложные сборы, как предупредительно получил сумму денег на путешествие.
   Этим последним вниманием Пик был так растроган, что "хотел обнять мир" и начал это с Мака.
   ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
   Он побежал к Маку, кинулся ему на шею и заговорил со слезами:
   - Что же это, милый Мак, неужто мы всё будем в ссоре? Я пришёл к тебе, чтобы помириться с тобою и прижать тебя к моему сердцу.
   - Рад и я и отвечаю тебе тем же.
   - Ведь я люблю тебя по-прежнему.
   - И я тоже тебя люблю.
   - Ты так жесток, что не хотел сделать ко мне шага, но всё равно: я сам сделал этот шаг. Для меня это даже отраднее. Не правда ли? Я бегом бежал к тебе, чтобы сказать тебе, что... там... далеко... куда я еду...
   - Ах, Пик, для чего ты туда едешь?
   - Между прочим для того, чтобы ты мог шутить, что мне там приставят нос.
   - Я вовсе не хочу теперь шутить и самым серьёзным образом тебя спрашиваю: зачем ты едешь?
   - Это не мудрено понять: я еду, чтобы жить вместе с нашим другом Фебуфисом и с ним вместе совершить службу искусству и вообще высоким идеям. Но ты опять улыбаешься. Не отрицай этого, я подстерёг твою улыбку.
   - Я улыбаюсь потому, что, во-первых, не верю в возможность служить высоким идеям, состоя на службе у герцогов...
   - А во-вторых?.. Говори, говори всё откровенно!
   - Во-вторых, я ни тебя, ни твоего тамошнего друга не считаю способными служить таким идеям.
   - Прекрасно! Благодарю за откровенность, благодарю! - лепетал Пик, - и даже не спорю с тобою: здесь мы не велики птицы, но там...
   - Там вы будете ещё менее, и я боюсь, что вас там ощиплют и слопают.
   - Почему?
   - О, чёрт возьми, - ещё почему? Ну, потому, что у тамошних птиц и носы и перья - все здоровее вашего.
   - Грубая сила не много значит.
   - Ты думаешь?
   - Я уверен.
   - Дитя! А я тебе говорю: ощиплют и слопают. Это не может быть иначе: грач и ворона всегда разорвут мягкоклювую птичку, и вдобавок ещё эта ваша разнузданная художественность... Вам ли перевернуть людей упрямых и крепких в своём невежестве, когда вы сами ежеминутно готовы свернуться на все стороны?
   - Я прошу тебя, Мак, не разбивай меня: я решился.
   - Ты просишь, чтобы я замолчал?
   - Да.
   - Хорошо, я молчу.
   - А теперь ещё одна просьба: ты не богат и я не богат... мы оба равны в том отношении, что оба бедны...
   - Это и прекрасно, зато до сих пор мы оба были свободны и никому ничем не обязаны.
   - Не обязаны!.. Ага! Тут опять есть шпилька: хорошо, я её чувствую... Ты и остаёшься свободным, но я теперь уже не свободен, - я обязан, я взял деньги и обязан тому, кто мне дал эти деньги, но я их заработаю и отдам.
   - Да; по крайней мере не забывай об этом и поспеши отдать долг как можно скорее.
   - Я тебе даю моё слово: я буду спешить. Фебуфис пишет, что там много дела.
   - Какого?.. "Расписывать небо", или писать баталии, или голых женщин на зеркалах в чертогах герцога?
   - Ну, все равно, ты всегда найдёшь, чем огорчить меня и над чем посмеяться, но я к тебе с такою просьбой, в которой ты мне не должен отказать при разлуке.
   - Пожалуйста, говори её скорее.
   - Нет, ты дай прежде слово, что ты мне не откажешь.
   - Я не могу дать такого слова.
   - Видишь, как ты упрям.
   - Ты, как художник, любишь славу?
   - Любил.
   - А теперь разве уже не любишь?
   - Теперь не люблю.
   - Что же это значит?
   - Это значит, что я узнал нечто лучшее, чем слава.
   - И любишь теперь это "нечто" лучшее более, чем известность и славу?.. Прекрасно! Я понимаю, о чём ты говоришь: это всё про народные страдания и прочее, в чём ты согласен с Джузеппе... А знаешь, есть мнение... Ты не обидишься?
   - Бывают всякие мнения.
   - Говорят, что он авантюрист.
   - Это кто?
   - Твой этот Гарибальди, но я знаю, что ты его любишь, и не буду его разбирать.
   Мак в это время тщательно обминал рукой стеариновый оплыв около светильни горевшей перед ними свечи и ничего не ответил. Пик продолжал:
   - Я не понимаю только, как это честный человек может желать и добиваться себе полной свободы действий и отрицать такое же право за другими? Если хочешь вредить другим, то не надо сердиться и на них, когда они защищаются и тоже тебе вредят...
   - Говори о чём-нибудь другом! - произнес Мак.
   - Да, да; правда: это не в твоём роде, и ты уже сердишься, а я всё это виляю оттого, что боюсь сказать тебе прямо: мне прислали на дорогу денег.
   - Поздравляю.
   - И я нахожу, что мне много присланных денег... Мак, осчастливь меня: возьми себе из них половину, чтобы иметь возможность написать свою большую картину.
   - Отойди, сатана! - отвечал Мак, шутливо отстраняя от себя Пика, который вдруг выхватил из кармана бумажник и стал совать ему деньги.
   - Возьми!.. Умоляю! - приставал Пик.
   - Ну, перестань, оставь это.
   - Отчего же? Неужто тебе весь век всё откладывать произведение, которое сделает тебя славным в мире, и мазикать на скорую руку для продажи твои маленькие жанры?
   - Я не вижу в этом ни малейшего горя: мои маленькие жанры делают дело, которое лучше самой большой картины.
   - Ну, мой друг! что обольщаться напрасно?
   - Я не обольщаюсь.
   - Посмотри, сколько твоих жанров висят по тавернам: их и не видит лучшее общество.
   - Лучшее общество! А чёрт его побери, это лучшее общество! Оно для меня ничего не делает, а мои жанры меня кормят и шевелят кое-чью совесть. Особенно радуюсь, что они есть по тавернам. Нет, мне чужих денег не нужно, а если у тебя так много денег, что они тебе в тягость, то толкнись в домик к Марчелле и спроси: нет ли ей в них надобности?
   - Марчелла! Ах, добрый Мак, это правда. Я ему, однако, напомню о ней... я заставлю его о ней подумать...
   - Нет, не напоминай! Найдётся такой, который напомнит! Пойдём в таверну и будем лучше пить на прощанье. Ни о чём грустном больше ни слова.
   Друзья надели шляпы и пошли в таверну, где собрались их другие товарищи, и всю ночь шло пированье, а на другой день Пика усадили в почтовую карету и проводили опять до той же станции, до которой провожали Фебуфиса. Карета умчалась, и Пик под звук почтальонского рожка прокричал друзьям последнее обещание: "писать всё и обо всём", но сдержал своё обещание только отчасти, и то в течение очень непродолжительного времени.
   Мак видел в этом дурной признак: наивный, но честный и прямодушный Пик, без сомнения, в чём-нибудь был серьёзно разочарован, и, не умея лгать, он молчал. Спустя некоторое время, однако, Пик начал писать, и письма его в одно и то же время подкрепляли подозрения Мака и приносили вести сколько интересные, столько же и забавные.