— И живут теперь?
   — И живут парочка, и никто их за стол не сажает, и не молится с ними, лапоть к лаптю пришелся. Он падаль дерет, а она бабит, ну, значит, и чешись конь с конем, а свинья с углом. Так-то, милый ты мой человек.
   В обед родился новый сын древлего благочестия и был омыт и повит еретицею, странствующею лицедейкою, богомерзкими плясаниями потешающею немилосердого антихриста и его слуг, от них же первые есть мы, вы да я, мой снисходительный читатель.
   Гостомельские хутора, на которых я родился и вырос, со всех сторон окружены большими раскольничьими селениями. Тут есть и поповщина и беспоповщина разных согласий и даже две деревни христовщины (Большая Колчева и Малая Колчева), из которых лет около двенадцати, по распоряжению тогдашнего правительства, производились бесчисленные выселения на Кавказ и в Закавказье. Это ужасное время имело сильное влияние на мою душу, тогда еще очень молодую и очень впечатлительную. Я полюбил раскольников, что называется, всем сердцем и сочувствовал им безгранично. С этого времени началось мое сближение с людьми древлего благочестия, не прерывавшееся во все последующие годы и особенно возобновившееся в последнее время, когда начались о расколе различные толки. Этими толками я старался поверить мои личные впечатления и уяснить себе моим личным знакомством с расколом эти толки. Но мне этого не удалось, и я, не страдая слабостью отрицания, решаюсь отрицать довольно распространившееся мнение, что в последние годы мы много подвинулись в изучении раскола. В изучении истории раскола, в изучении его литературы, — это так. Один г. Щапов в этом отношении принес заслуги огромные, хотя, к сожалению, он и не отличается особенно беспристрастностью.
   У него очень много своих известных симпатий, симпатий весьма благородных, достойных его честной личности, но все-таки не совсем удобных для исторического труда, требующего беспристрастия не менее, чем трудолюбия и знаний.
   Без спокойного беспристрастия трудно работать на историческом поприще, не рискуя ввести читателей в заблуждение и ошибки, весьма обильные различными последствиями. Но живого раскола, его духа, его современного быта, его стремлений, нравов, и главное нравов, — мы вовсе не знаем. Мельниковский «Гриша» — это безобразие, безобразие в отношении художественном и урод по отношению к правде. Гриша никак не может назваться хорошим, то есть верным очерком раскольничьего мира, а другие мимолетные лица этого мира, очерчиваемые так мимоходом то тем, то другим из наших беллетристов, касаются только тех сторон жизни людей древлего благочестия, где они приходят в соприкосновение с миром никонианским, миром, все-таки как-то живущим. А собственно верного очерка внутренней жизни раскола я не знаю.
   Остроумные люди, имеющие приятную привычку доказывать, что мнения, не отвечающие их симпатиям, прежде всего неверны, потому что выведены из частных случаев, которых хотя и нельзя отрицать, но от которых все-таки нельзя делать посылок к общему, могут мне весьма едко заметить, что болтовня бабы навела меня на целый ряд весьма обобщенных выводов. Это действительно так и будет. Я давно не вспоминал об этом случае. Тогда сгоряча я поверял рассказ бабы расспросами во многих местах: выходило, что баба не врет. Но и из двух-трех подтверждений я не делал общего вывода о распространенности жестокого обычая, тем более, что жестокость эта далеко не везде одинакова. Но когда я встретил упреки в этой жестокости в пяти полемических рукописных сочинениях, неудобных даже для цитирования, то я вполне стал сочувствовать горячему слову Павла, ставящему наших фарисеев древлего благочестия ниже египетского язычника Фараона. Честно, да честно это слово «Сборника» о браках.
   «Ожесточенный на люди еврейския, Фараон, когда восхотел истребити их, тогда призва к себе две бабы еврейския, единой имя Сенфора, а имя второй Фуа. И рече им: егда бабите евреянынь и суть к рождению аще убо мужеский пол будет, убивайте его, аще же женский, снабдите его». Бабы хотя и услышали таковое царское повеление, однако делать так не согласились. Царь призвал их и спросил: что же сотвористе вещь сию, и оживляете мужеский пол; ответствовали ему бабы: жены египтяныни рождают при бабех, а евреяныни рождают прежде вшествия к ним баб и за сие что их было, объявляется: «Благо же творяше Бог бабам».
   «Но Фараон повелел убивати младенцев токмо мужеска пола; женский же снабдевати. Нынешние же нелюбители младенческаго рождения обоего пола младенцев не брегут и матерей не щадят и баб, служащих при рождении, от общемоления и купно ядения MT дней отлучают».
   Когда это печатает Павел, злостный раскольник, expatri?, [21]анафема московский, анафема вилькомирский и опять expatri?, то… ну да уж можно, кажется, поверить, что «жестокие, сударь, нравы в нашем городе».
   Теперь еще два слова о том, как издатель «Сборника» отбивается от лжетолкования федосеевского, что настало время девства, время, в которое даже «имущий жены, яко не имущий будут».
   «Можно же (сказано в „Сборнике“) и жену имеющему в таковое привести себе любомудрие. Ибо реченное прежде сего, не лишайте себе друг друга, о едином смешении точию сказано есть, в сем бо друг другу последовати повелеваем и на которое не оставляет самовластным быти, но и где потребно иного обучитися любомудрия во одеянии, в пище и во всем прочем, един другому не подлежит уже. Но возможно есть мужем аще и жена не восхощет отсещи сладострастие всякое и окружающее попечений множество и жене пока такожде никакой нет нужды, аще не восхощет украшатися и тщеславитися и об излишних пешися. Ибо похотение оное естественное некое есть, и не властен есть и сего ради позволительно есть, и не властен есть лишати другаго не хотящего. Похотение же сладострастия, излишняго почитания тщетнаго не от естества происходит, но от праздности и великия гордости раждается. Сего ради и не обсуждает и в сих тако повиноватися друг другу сочетавшихся яко же и во оных».
   Вот и все учение, проводимое Павлом и его учениками. Кому оно как покажется — это опять-таки не мое дело. De gustibus non est disputandum. [22]В читающем обществе очень недавно выражалось большое сочувствие свободе федосеевских брачных отношений, свободе, о которой это же самое общество, мимоходом сказать, имело самое туманное понятие. Свобода брачных отношений слишком заманчива, чтобы ей не сочувствовать, особенно в таком положении, в каком с этим вопросом бьется наша русская семья, и потому стремления Павла ввести брак у безбрачных, да еще брак неразрешимый, не может встретить одобрения у самых свободно мыслящих людей нашего общества. Им непременно покажется, что Павел на белой доске старые каракули выводить хочет, что вместо отношений свободных и горячо желаемых человечеством, запутавшимся в своих тенетах, он называет ненавистные, обязательные отношения, да еще и неразрешимые.
   Это иначе не может быть.
   Я не поручусь за искренность Павла, когда он рассказывает об ожидании чувственнообразного антихриста. Это ему просто нужно было, чтобы нарубить на груди федосеевщины рубчик, в который он намеревался клин загнать. В богомолении за власти он просто дипломатничает. Зная, что федосеевское немоление за царя вовсе не оппозиция ни трону, ни властям, а просто старая традиция, не имеющая нынче никакого политического содержания, как умный мужик, Павел решил так: коли вы сами считаете себя верноподданными царя русского и вредить его престолу никакого намерения не имеете, то что ж вам мешает за него молиться «да тихое и безмолвное житие поживем»? Сначала он это говорил выхилясами да выкрутасами, а потом ввел чтение помянной молитвы, о которой я скажу несколько ниже. По религиозным своим взглядам Павел гораздо более поморец, чем всякий другой русский сектант, но поморец, так сказать, с евангелическим оттенком и к тому же отчасти материалист и поклонник критического метода в исследовании писаний. Но в вопросе о браках Павел просто светлый русский человек, знающий последствия федосеевского разврата не из либеральных книжек, писавшихся в то время, когда думали, что каждый федосеевский раскольник, особенно раскольник ковылинской общины, чуть-чуть не маленький Фурье, что он тяготится собственностью и готов стремительно бежать в общую казарму, сложить в общую сокровищницу все награбленное плутовсгвами его отошедших от мира сего родителей и сдать в фаланстерию приблудных ребятенок, наказав учить их происхождению вещей по Бюхнеру, Фейербаху и Молешотту. Павел знал, что ничего этого нет, и что человеку, имеющему своею задачею достигнуть по мере сил возможно большего счастия возможно большего числа людей, нечем дорожить в федосеевщине. Я не знаю, действительно ли Павел сторонник того «неразрешимого» брака, о каком говорится в «Сборнике» и от какого в некоей стране христианской люди давно покрехтывают да локотки кусают. Может быть, он только не хотел в этом случае противоречить Андреяну Сергеевичу, пользующемуся у москвичей известным авторитетом; а может быть, и на его взгляд, должно быть так, а не иначе. Что ж, и то может быть! Павел ведь все-таки хоть личность и свободная, хоть и довольно смелый мыслитель, а все же человек простой, понимающий вещи грубо и односторонне. В таком щекотливом, нежном вопросе, как брак, он бессилен рассмотреть предмет со всех сторон и, как всякий малообразованный и малоразвитой, но честный и впечатлительный человек, видя зло, рвется помочь ему, ударяясь в противоположности, нередко попадая при этом из огня в полымя.
   Ну, а если Павел таким образом, ударившись от современного федосеевского разврата хотя бы и к весьма свободному, но все-таки к неразрешимому браку, внесет более горя, чем счастья? Если последователи его, открыто признав господство семейного начала, станут им после тяготиться и de facto [23]снова начнется разврат, охуждаемый в принципе? Словом, если большинство послушавших его раскольников, вместо того чтобы увидеть себя в положении более счастливом, почувствуют на себе только еще одни лишние путы, с которыми рано или поздно им придется биться?
   Не думаю, чтобы здесь имели место эти опасения.
   Более гадкого положения женщин и детей, чем положение их в раскольничьих общинах, считающих блуд выше прочной связи, быть не может, пока раскольники наши то, что они есть в наше время. Это доказывается: 1) нравственностью раскольничьих женщин; 2) несоответственным множеством сирот, развращаемых на все художества с самого раннего детства; 3) слезами, слезами и слезами, в которых тонут федосеевские бабы, таща за собою блудных детей или бросая их выбиваться как сами сумеют, и 4) равнодушие отцов и сожителей, глядящих на этот поток в слезах и разврате с невозмутимым спокойствием чревобесника и чревоугодника.
   «Можно сделать, говорят, чтобы и слез не было, и можно, чтобы брачный вопрос у бракоборов оставался по-старому».
   Говорят, что можно, но я за это ручаться не хочу и поручусь только за одно, поручусь моею головою и всем, что мне дорого, что это невозможно с раскольниками, пока они раскольники. Говорят, в них есть задатки чего-то: социалистического, коммунистического, и что они вообще удобны для переработки Руси на иной лад. — Да. Но худший, на реставрацию во вкусе Ивана Грозного, — очень удобны.
   — Раскольники, говорят, носят начала; они могут развиться.
   — В чью меру, господа? В вашу, так сами тогда перестанут быть раскольниками; а в свою, так тоже из них будет что теперь отродилось.
   И что за возмутительная недобросовестность обманывать себя, обманывать других, льстить людям, ясно сознавая, что им льстить не за что, и все из-за чего же? Из-за того, чтобы показать, что вот у нас есть народ, готовый к социально-демократической революции, тогда как это совершенно неправда. Говорят, раскол — сила. Пожалуй, но ведь «сила — ума могила». А еще верно и то, что раскол вовсе не сила, а толпа. Сила общественная не слагается без известных элементов, и прежде всего без единства, без солидарности стремлений. А раскол в чем солидарен: в ненависти к духовенству господствующей церкви и в неуважении к чиновникам, теснившим и угнетавшим раскол. Ну, а дайте этому расколу такое же право гражданственности, какое имеет в России лютеранин, евангелист и католик, и тогда в чем же будет выражаться его ненависть? В чем сопелковский вечный бегун будет солидарен с оседлым домовитым поморцем, духовный христианин, отвергающий все таинства и чтущий выше всего общечеловеческие достоинства, с филипповцем, обтирающим и окуривающим ручку двери, к которой прикасался еретик? Какая тут солидарность? Какая здесь возможность согласия? Они и теперь друг другу на след не наступают и козлы дерут. А теперь им запрещен гласный спор или печатная полемика; теперь они, составляя секретные соборы, не боясь огласки, чуть не до выволочки доходят (без чего даже не обошелся и последний московский собор против Павла, так называемый морозовский), ну а как они повели бы себя на свободе? Что ж это за сила, неспособная соединиться? «Общее вече» часто помещает известия о соединении некоторых разнокалиберных раскольничьих обществ, но, к сожалению, эти соединения происходят только в вече, а на земле русской мы их не видим. В земле русской соединения эти представляются, как вода во облацех небесных.
   Было такое дело (пример будет весьма не частный): писал я для одного лица записку по вопросу о раскольничьем образовании. При этом случае мне во многом помогали некоторые из моих приятелей древлей веры. Помогая мне в этом деле, они сами незаметно в него втянулись и очень им заинтересовались.
   — Что если б вы к нам на вечерок-ба, да своих-ба, кого-нибудь, а мы-ба своих, да посоветываться, как в самом деле нам робят-то учить?
   Я не пошел, а пригласил к себе. Собралось: поморцев трое (один богач и два начетчика), федосеевца два (один богач и один начетчик), павловца два (оба начетчики), рижской федосеевской поморщины или, лучше, римской бестолковщины два (богач и начетчик). Дело происходит на Васильевском острове в 5-й линии, квартира представляет восемь свободных комнат, из которых в одной стол, самовар, свеча, древляя икона с лампадой, несколько толстых и много тонких книг. Начетчики с своими стаканами, богачи миршат. Все это был народ слишком умный для того, чтобы толковать о соединении в каком-нибудь общем смысле, например о соединении федосеевщины, филипповщины и поморства в одну древнюю церковь, без духовенства. Тут просто дело было о том, что вот, если Создатель явит свою милость насчет школ, то как тут быть? Школы всемерно нужны, а дело непривычное: как их наладить? чему в них учить? и чем их наконец содержать там, где община рассыпалась и денежных средств, принадлежащих обществу, нет.
   Ну, в том, что школ наладить само древлее благочестие не сумеет, согласились довольно скоро и помирились с необходимостью позволить это дело обдумать министерству народного просвещения. Об учении все опасались новшества.
   — Как, помилуйте, скажите, учить теперича грамматике, когда есть правильная, законная грамматика, печатанная при патриархе Иосифе? Там теперь слова писаны по-законному, как должно писать, а в нынешних какое письмо! Как нынче писать, например, «Тебе Господи»?
   Беру карандаш и пишу: «тебе Господи».
   — Ну вы напишите, — обращается начетчик к моему приятелю, великобританскому подданному, отлично, впрочем, знающему русский язык. — Тот тоже написал: «тебе Господи».
   — Вот и есть что не верно!
   Раскольник взял карандаш и нарисовал «тэбэ Господи», — вот, говорит, как надо писать.
   — Опять же, — начинает другой, священной истории этой вовсе нам не требуется. Нам требуется псалтырь. Там эти картинки живенькие такие, — ну их!
   — Или тоже другие прочие книги, — говорит поморец, — неужто теперь около восемьсот лет христианство на русской земле, и не было настоящих книг? Вздор это, судырь! Книги непременно есть, поискать их нужно. Как теперь, чтоб за благоверного князя Владимира ничего книг не было? Или в Москве опять. Вздор! Есть книги под сокрытием, и если милость власти есть, так пусть с тех книг напечатают и дадут в школы.
   Выходит, что учебники надо печатать с книг князя Владимира. Да будет сооружена русская грамматика, арифметика, история и география 988-го года! Ну, помилуй Бог, если б такие антики существовали, а доказать, что их не существует, было не совсем легко. «Как, говорят, быть не может, чтобы за такие благочестивые времена, да наук высоких не было. Сомневаемся. Ну хоть иосифовскую грамматику».
   — Ее, — говорю, — в пять лет ребенок не выучит.
   — Пусть, — это ничего, лишь бы верно знал.
   — Да и верно знать не будет.
   — Отчего не будет? Вы вон «тебе»-то как написали?
   — А так, как вы написали, никто писать не станет, и пойдет, значит, у вас одно письмо, а у нас другое.
   Но о том, что говорится насчет сущности учения, я расскажу позже, а теперь о средствах школ.
   Нашли, что средств этих негде взять, если, например, здесь, в Петербурге, не соединиться для этого дела всем людям древлего благочестия воедино. Мне удалось доказать, что это удобно, ибо древние книги у всего почти раскола одни и те же, а катехизису можно учить при моленных, стало быть, разномыслить будет не над чем. Согласились, что это так, что разбитым раскольникам одно средство — заводить общую школу, а не дробиться по каждому толку. Началась речь о том, где быть школам? Единогласно выражено желание иметь школы при богадельнях. При какой же богадельне? Спор. «Мы лучше, нет мы лучше, мы правильней!» Поморцы говорят: «мы за власть Бога молим, и власть нам больше благоволит», а федосевцы отвечают: «и мы власти не сопротивники».
   До полночи протолковали и ни на чем не решили. Положили завтра сойтись у О—го, куда будет приглашен и Е—в, глава и командир всех петербургских федосеян. Собрались. Опять толки, споры о превосходстве в глазах правительства и т. п. Наконец дело ступило на свою ногу: заговорили о средствах. Как ни вертели, выходило, что нужно соединиться и заводить общие школы. Но как тут участвовала одна, так сказать, интеллигенция, а решить дела без стариков невозможно, то решили собрать стариков и при них изложить все по порядку.
   — Болотные не пойдут, — замечает один из поморцев.
   — Не пойдут.
   — И наш отец не пойдет, — подсказывает федосеевец.
   — Кто же у вас тут отец?
   — Старик, простец, хороший человек.
   — У них солдат отцом, — иронически замечает поморец.
   — Ну так что ж, что солдат! Солдат был, а нынче не солдат.
   — Только не перессорьтесь, господа.
   — Да, надо держаться честно.
   — Мы уступить не можем, — опять говорит поморец. — Они в религиозном (sic) с нами не согласны: они за царя не согласны Бога молить.
   — Ну вот, — говорю, — как же вам совещаться? Начнете за здравие, а кончите за упокой. Вы уж одного вопроса держитесь.
   — Нельзя этого-с. Они за царя Бога не молят.
   — Молим, неправда, молим.
   — Как вы молите? Ну как молите?
   — Как умеем.
   — А! как умеете. У нас молитва законная. У нас теперь 19 кафизьма: «Тии спяти быша и падоша, мы же возстахом и исправихомся. Господи, спаси Царя и услышины в онь же день аще призовем тя». А вы кафизьму-то эту как читаете?
   — Как? — растерянно проговорил федосеевец.
   — А! как? Никак вы ее не читаете.
   — Полноте, — говорю, — господа, ведь не о том у вас вопрос.
   — Нет, уж позвольте. Теперь мы тропарь опять поем как положено: «Спаси, Господи, люди своя и благослови достояние свое, победы Царю нашему на сопротивная даруй и своя сохраняя крестом люди», а у вас что?
   — Что? — опять переспрашивает разбитый федосеевец.
   — У вас «Спаси, Господи, люди своя и благослови достояние свое, победы дая рабом своим и своя сохраняя крестом люди». А «царя» куда дели? Себе победу-то молите, а не царю.
   — Мы никакой победы не молим.
   — Не молите!
   — Не молим.
   — Полноте, — говорю опять, — полноте, господа, ведь об этом отцы и деды ваши спорили, да ни до чего не доспорились. И разве ловко такой вопрос заводить на сходе, куда еще и меня и моего товарища пригласили. Ведь все же мы люди чужие.
   — Истинно? истинно так! — схватился федосеевец. — Вот так-то они и всегда. С ними о деле, а они все на этот пункт. Известно, нам на этом пункте нельзя с ними спорить. Мы царю не сопротивники и всего ему хорошего от Бога желаем, ну, а спорить о чем? Как наши деды молились, так и мы молимся. Мы помянник читаем и за всех, и за врагов даже, а если там есть слово за всех, так, стало, мы и за царя молимся.
   — А слово-то «царю нашему» зачем выбросили?
   — Ну, да а вы зачем не поете: «благоверного царя нашего», зачем не поете: «твое сохраняя крестом твоим жительство»?
   — Это ничего.
   — А, ничего! Как вам, так все ничего.
   — Мы все же молим.
   — И мы молим.
   — Позвольте, господа, — вмешивается павловец, — можно таперича ведь и так молиться; вот, например, наша помянная молитва из следованного псалтыря: «Помилуй, Господи, державнаго царя нашего, и его великую царицу, и благородныя их чада, и все сродство, и весь синклит, и вся князи, и боляры, и всех иже во власти сущих, и все воинство. Огради миром державу их, и покори под нозе их всякаго врага и супостата, и глаголи мирная и благая в сердцах их о церкви твоей святой и о всех людях твоих, да и мы (с особенною расстановкою произносит павловец) в тишине их тихое и безмолвное житие поживем во всяком благоверии и честности». Вот и богомоление, — какого еще лучше желать надо?
   — Какого желать? — вскрикивает поморец.
   — Да, что же-с! И за царя, и за князи, и за боляры…
   — Да, что же еще нужно? — вопрошает другой павловец.
   — Что? А тропарь!
   — Что тропарь, что молитва, все равно.
   — Равно! нет не равно.
   — Все это равно. Вы-то, вы-то давно стали тропарь петь? Страха ради самаринского его запели, а у нас молитва от сердца, без неволи.
   — Нет у нас неволи.
   — Что врать!
   — Не вру, не вру. Мы на тропаре повиснем, а не уступим вам, — горячо крикнул поморец.
   — Ну и вешайтесь.
   — И повесимся.
   — И вешайтесь.
   — И повесимся.
   — И вешайтесь.
   — Тьфу!..
   — Тьфу!..
   Оба расплевались. Вот и разговор.
   — А вы на крылус женатых зачем пущаете? — среда паузы спрашивает поморца рижанин, Абрам Нефедьев.
   — Ну так что ж!
   — Вы и уставщика женатого примете.
   — Не все равно разве, — и очень примем. Сделай милость.
   — Фу ты мерзость! — восклицает рижанин.
   — Отчего так мерзость?
   — Мерзость!
   — Да отчего мерзость? Вы доведите это мне по писанию.
   — Мерзость! Лучше пусть Бог знает что. — Рижский раскольник поднялся, выпрямился во весь свой рост, закрыл рукою глаза и, подумав секунду, произнес торжественным тоном: — Лучше не хочу видеть своей моленной, лучше хочу век ее не видать и пропадать как собака, но пусть она не сквернится молитвой женатых. Променял Бога на жену, так не молись с рабом, блюдущим веру. Благодари Бога, что еще видеть молящихся удостоен.
   — А за углом хоть пять имей?
   — Хоть десять. На то есть покаяние.
   Е—в, самый рьяный из здешних федосеевцев, не пришел в это собрание. Он собирался ехать в Вильно заявить свое сочувствие нынешнему генерал-губернатору литовских губерний и сделать пожертвование в пользу войск, а потому, говорят, был очень занят.
   — Эх, жаль, — говорит мне на ухо федосеевец, — жаль, Е—ва-то нет.
   — Да, очень жаль, — говорю.
   — Он это против тропаря-то отлично знает.
   — А дело так и ушло.
   — Как же будет со школами-то?
   — А Бог с ними со всем, — нам что же школы? Не хотят в одно, под один уровень подойти, ну и пусть. Им правительство не даст ничего. Ничего им правительство не даст.
   — Это вам еще неизвестно, — замечает федосеевец.
   — Не даст, не даст, — вопит поморец.
   — А у вас школ не будет.
   — И пущай не будет. Нам позволят моленну на Охте, обнесем оградку, поместим старух, да и станем молиться, — вот и все. Что школы, — и без школы можно молиться.
   Однако кое-как решились еще попробовать сойтись и поговорить о школах, не касаясь «религиозности», — не вытерпят, опять сцепятся.
   А Павел-то хорошо, во сто раз лучше всех нас знает эти нравы. Ему не раз приходилось прать против рожна, и, разумеется, он теперь старается обходить рожны-то эти, а не лезть на них прямо глазами. Отсюда и его лавировка, и его подходы осторожные. Тяжела дорога его между федосеевским изуверством и поморскою слепотою, и он непременно должен ввести новый раскол по учению об антихристе и по отношению к букве писаний, ибо ему нет другого средства идти к весьма очевидной цели: к умягчению нравов, к доставлению большего господства евангельскому учению и наконец к возможному соединению двух главных беспоповщинских толков: федосеевщины и поморства.
   А о браке «неразрешимом» он рассуждает как простой человек, всегда склонный противодействовать крайнему мнению крайним, и даже он в своих соображениях очень хорошо поступает, ибо темные люди, каков по преимуществу весь раскол, всегда всего способнее увлекаться крайностями и в минуты борьбы не умеют удержаться на самом удобном пункте. Таков закон истории всех веков и народов, и его бы надо хорошо помнить тем, кто рекомендует обществу ту или ту силу.
   Лучше ли павловский неразрешимый брак федосеевского безбрачия? В теории это как кому нравится. По-моему, безбрачная связь с грубым, только чувственным человеком, каких всегда много в неразвитом народе, не обещает никакого счастия ни женщине, ни ее детям. Здесь так же, как и везде: quod licet Jovi, non licet bovi.