Надо полагать, что Исмайлов нередко разглагольствовал о своих «заветных мечтах» и его желание жениться было известно окружающим, между которыми нашлись люди, имевшие на этот счет свои виды.
   Исмайлов рассказывает:
   «Привязанность моя к даме, о которой я упоминал, усилилась во мне и превратилась в совершенную любовь, но любовь чисто платоническую. Я предался ей душою, — душою и она предалась мне; но я был свободен, а она не свободна, и потому ей легче было хранить чистоту любви, а мне крайне было тяжело (!). Выпадали самые соблазнительные случаи, но мы воздерживались от тесного интимного сближения».
   «В доме генерала, в одном со мною флигеле жил чиновник, его родственник, малоросс, дворянин, по-малороссийски образован в уездном училище. Я жил с ним дружно, — он меня любил и почитал как человека ученого».
   Этот малоросс, однако, надувал своего ученого соседа. Стал он звать секретаря к Спасу Преображению, к обедне. Исмайлов в одно воскресенье не пошел, а в другое пошел. Отстояли они обедню, и малоросс начал его звать к одной даме, «предоброй и благочестивой старушке, которая любит поговорить о религии». Секретарь не пошел. Он «не желал заводить знакомства с пожилыми барынями, которые стесняют этикетом», но в следующее затем воскресенье малоросс опять повел его к Спасу Преображению и оттуда-таки завел к своей «знакомой старушке».
   Пришли. «Девушка сняла с нас плащи и говорит: барыня в гостиной.
   Настроенный в воображении, что увижу какую-нибудь почтенную старушку, я иду смело — и что ж: вместо старушки вижу необыкновенную красавицу, читающую на диване книжку в полулежачем положении…
   Я оторопел, смутился, и все настроение духа у меня пропало.
   Когда мы вошли, красавица встала, улыбнулась, протянула руку сначала соседу, а потом мне. Смущенный, я не мог сказать никакого комплимента и поцеловал руку просто.
   Сели. Разговор начался приступом об обедне, перешел к погоде, к здоровью и к чьим-то похоронам.
   — Не говорите об умерших, — вскричала красавица, — говорите лучше о живых. Мы хотим жить. На что омрачать жизнь преждевременно!
   Подали кофе, — было кстати помолчать и одуматься. Я не говорил ничего по причине смущения, которое у меня не проходило. Я смотрел на хозяйку с изумлением; я замечал ее позы и движения и удивлялся искусству женщин говорить о себе станом и оборотами (?!). На ней и около нее все будто дышало и двигалось. Красавица была одета просто: грудь и руки закрыты, ножки в золотых туфельках, прическа с двумя локонами; на плечах распущенная шаль, но каждая складка, каждая застежка, каждый бантик говорили, что под ними скрывается какая-нибудь прелесть. Никакому живописцу не схватить той линии оборота руки, когда она поправляла свои локоны. Подобный оборот я видел только у Тальони».
   Синодальный секретарь сразу влюбился и пошел дознавать кондуит своей «красавицы».
   Она была вдова незадолго перед этим умершего полковника, и малоросса с нею познакомил адъютант военного министра Р., «который был близким приятелем ее мужа».
   Тут Исмайлов вспомнил, что этот Р. четыре месяца назад просил его хорошенько написать «просительное письмо к государыне» о помощи этой даме, у которой после мужа осталось трое детей и ровно никаких средств. Р. надеялся, что императрица ей поможет, «особенно если вспомнить ей, что вдова воспитывалась в Смольном институте, круглая сирота и выпущена первою».
   Из документов этой дамы Исмайлов узнал, что она сирота, дочь священника, воспитывалась в Смольном на казенный счет, выпущена первою, 16 лет от роду, и прямо из института вышла замуж за полковника, служившего по военно-учебным заведениям; прожила с ним шесть лет и овдовела с тремя малолетними детьми. Средств никаких не было.
   Исмайлов сочинил письмо, а адъютант отвез его к военному министру, и прелестная вдова «получила не малозначительное пособие».
   Но на одновременное пособие, конечно, нельзя было прожить весь век, и адъютант Р. о ней заботился, а еще лучше их всех она сумела позаботиться о себе сама.
 
   Секретарь стал подозревать, что его малоросс неравнодушен ко вдове, и начал расспрашивать о ее прошлом.
   История выходила не совсем обыкновенная и даже трогательная.
   «Муж красавицы влюбился в нее, когда она была в институте, и женился на ней с дозволения директрисы. Прожив с нею шесть лет, он не ознакомил ее ни с кем по ревности или из расчета, потому что был беден. Замужняя красавица осталась после него с детьми, но сохранила все другие качества благовоспитанной девицы. (Так думал Исмайлов, но с развитием истории она покажет свои качества иначе.) Свободная и откровенная, как дитя, доверчивая и расположенная ко всем, она мечтала только о добре; всегда веселая, всегда радушная, она знала одно, что женщина должна быть замужем и, овдовевши, не понимала своего положения и верила в будущее».
   «Первым ее патроном был Р.», которого секретарь называет «благороднейшим человеком», но он уехал в командировку и поручил навещать ее малороссу. Сейчас же началась игра. «Красавица попробовала испытать его к себе расположение, коснулась его сердца и подобралась к тому, что он решился сделать ей предложение». (Через три месяца после смерти мужа.) «Предложение было принято с обыкновенною женскою робостью».
   Малоросс завел Исмайлова ко вдове для того, чтобы узнать его о ней мнение и вопросить его: «будут ли они счастливы?»
   Сам неравнодушный ко вдове, секретарь советовал товарищу подождать возвращения Р., но влюбленный малоросс отвечал, что «ждать для него и для нее томительно». Притом же малоросс открыл Исмайлову, что неопытная, никогда «не видавшая света и людей» институтка «не дает ему покоя, требует, чтобы он написал обязательство жениться, и дает обязательство и сама.
   — По крайней мере, — говорит она, — мы тогда будем покойны и будем знать, как вести свои дела. При вступлении в брак пенсию у меня отнимут, но я надеюсь, что перед выходом замуж мне дадут пособие; а об этом надо хлопотать благовременно».
   Оба приятеля нашли эти соображения и мысль об обязательстве резонными, но секретарь стал наводить малоросса на мысль, что красавица ему не пара, что она для него слишком «умна, образована и великолепна». В одном из разговоров он и ей тоже развел рацею, что неравенство воспитания бывает очень тяжело в союзах, а малороссу сказал, что красавица, кажется, кокетка, и что ему не худо бы повременить с выдачею обязательства, на котором красавица настаивала.
   Малоросс его послушался и обязательства не выдал, но, однако, заподозрил, не прочит ли синодальный секретарь эту красавицу в жены себе. А красавица, не получив обязательства, вдруг изменила тактику. Она назначила вечера и стала принимать «холостых и вдовых мужчин и ни одной женщины». Все ее гости были в нее влюблены и «каждому казалось, что он имеет у нее преимущество». То же самое сдавалось и Исмайлову. Он только недоумевал одно: откуда она берет деньги, чтобы давать свои роскошные вечера?
   Скоро это ему разъяснилось.
 
   Исполняя какое-то поручение этой неопытной, не видавшей света смолянки, синодальный секретарь заходит один раз к ней утром и застает у ней «военного генерала, которого видал у нее на вечерах в числе других поклонников. Хозяйка и гость говорили очень жарко, но когда секретарь появился, они прекратили разговор, и генерал после двух-трех незначащих слов взял фуражку и раскланялся.
   — Вот чудак, — сказала, проводив гостя, красавица. — Хочет заставить меня насильно чувствовать! Делает предложение, чтобы я за него вышла, а когда я сказала, что об этом еще не думала да и думать не вижу надобности, он рассердился. Не верит, чтобы меня в мои годы не тяготило одиночество, а с ним-то какая радость? Сед как лунь, стар как гриб и лыс как Адамова голова.
   — Что же, вы отказали наотрез?
   — Ну, нет; он мне много помогает: он и нынче мне привез пуд сахару и ящик чаю и еще кое-какие безделушки — целый кулек».
   Вот какая тогда была на этот счет простота.
   Секретарь представил институтке, что генерал богат, любит ее, даст ей положение в свете и устроит ее детей; но она отвечала:
   «— Генерал не моего духа, кроме того он стар и мне не нравится. А к тому же он так делает добро, что это меня унижает. Добро надо делать умея».
   Потом она «особенно чувствительно взглянула» на синодального секретаря и страстно проговорила:
   «— Я жить хочу!»
   Он, кажется, это не хорошо понял.
   «— Живите, — отвечал он, — вы достойны жизни, — и откланялся…» Ушел «и стал ее уважать еще больше». «А меж тем у вдовы гостей все прибывало, и все были люди очень порядочные и готовые всем для нее жертвовать». Малоросс не выдержал секретарских советов и пришел к очаровательнице с «обязательством», которого она прежде хотела, но было уже поздно. Она его теперь сама отстранила. Несчастный «загрустил, заболел горячкою, сошел с ума и в две недели умер, все вспоминая ее имя и бредя чарами любви. Она даже не вздрогнула».
   С этих пор начинается что-то вроде сцен у Лауры.
   «В доме красавицы цели посетителей стали обнаруживаться: закипела ревность; на вечерах прежде держали себя тихо, с любезностью и приличием, а тут завелся шум, брань, ссоры и стало доходить до дуэлей». Все как с ума сошли и впали в такой азарт, что «каждый старался всеми мерами отдалить от нее другого. Клеветали, ссорили, злословили друг друга. Она видела, что все это идет из-за нее, и не только не останавливала этого, но напротив поддерживала огонь вражды за нее. Один из поклонников застрелился, другой скоропостижно умер»… Запахло преступлением…
   Синодальный секретарь увидал, что ему здесь между таким отчаянным народом не место, и сейчас свернул ласточкины хвостики своего полиелейного фрачка и перестал летать к ней на свидания.
   Однако было уже поздно, и тут начинаются тягчайшие его испытания от этой мучительно-прекрасной иерейской дочери, для прихотей которой даже и синодальный секретарь понадобился.
 
   В разгар смертоносных оргий, в которых прекрасная смолянка духовного происхождения хладнокровно и бестрепетно изводила своих поклонников, в Петербург возвратился из своей командировки адъютант военного министра Р. Он ужаснулся, как подвинулись дела во время его отсутствия и какими сорвиголовами окружила себя молоденькая вдова его покойного товарища.
   «Он устремился к тому, чтобы рассеять не понравившееся ему общество и заставить ее отказаться от своих поклонников». Лучшим средством, чтобы заставить ее возненавидеть разгульную жизнь, адъютанту показалось реставрировать в доме вдовы неопасного синодального секретаря.
   Тот прибыл на пост, но все это «не возвратило ей прежних доблестных качеств» (т. е. тех качеств, которые насочинили ей в своей восторженной простоте и житейской неопытности Исмайлов и погибший от ее руки малоросс). Адъютант и синодальный секретарь совместно старались «восстановить ее на ступень нравственного достоинства», и Исмайлов, как записной философ, «согласно духу адъютанта, вовлекал ее в разговоры откровенные, а когда в ней проторгались мысли, противные его убеждениям, препирался с нею до грубости». «Р. поддерживал» его, «горячился и грубил еще более». Но «все это ни к чему не повело», кроме того, что, надо полагать, оба эти проповедника совсем надоели вдове, которая, очевидно, твердо наметила себе, как тогда говорили, «другой проспект жизни». Она стала давать им на все их доводы «о вдовстве и супружестве» такие отпоры, что хотя бы самой завзятой нигилистке 60-х годов.
   «Супружество красавице не нравилось, а вдовство она не считала для себя тягостным. Для воспитания же детей признавала со стороны матери всякое средство простительным и даже позволенным.
   Последнюю мысль, говорит Исмайлов, мы отвергли с презрением и стыдили свою соперницу, а о свободе внушали ей, что женщине нельзя полагать свободы в том, в чем ее дозволяют себе мужчины». Однако дама нашла, что все это пустяки. По ее мнению выходило, что женщина «сирота или вдова» может жить свободно, «лишь бы не делала несчастия других».
   Собственным умом, при одном образовании Смольного института и без малейшего влияния растлевающей литературы 60-х годов, красавица, значит, предупредила идеи века почти на целое полустолетие…
   Видя такое ее настроение, синодальный секретарь отказался у нее бывать. Да это ему так и следовало.
   Но что же сделала интересная вдова?
   Тогда она сама стала «заманивать» к себе Исмайлова. Он долго стоически выдерживал себя и к ней не шел. Она выходила из себя и не знала, как «с ним поступить». Наконец написала письмо, исполненное страстных жалоб и резких упреков, и закончила тем, что сама не хочет меня видеть.
   «Я извинился через письмо, говорит Исмайлов, и несколько польстил ей: я написал, что я человек холостой, могу любить, но не могу жениться: что любить и видеть любимый предмет, не обладая им, значит обречь себя на жертву неминуемую, и что подле нее я всегда чувствовал жгучий пламень, но не ощущал отрадной теплоты. Боюсь сгореть и пасть такою же жертвою неосторожности, какою пал мой добрый малоросс».
   Сказано было очень ясно. Так тоже писали в 60-х годах. Приглашения к обладанию отрадной теплотой синодальный секретарь, однако, от вдовы не получил. «Красавица замолчала», и секретарь сделался к ней не вхож, а адъютант опасался, что «она того и гляди уронит себя окончательно. Но судьба решила по-своему».
   И как увидим, решила очень причудливо и совсем in hoch romantischen Stile. [2]
 
   «В один осенний полдень красавица гуляла в Летнем саду, с нянею и детьми. Кому-то из гуляющих близко нее сделалось дурно. Почувствовавший дурноту потянулся было к скамейке, но закачался и вдруг упал.
   Красавица оставила детей на присмотр няни, а сама бросилась помочь упавшему. Расстегнула ему сюртук и галстук; потерла чем-то из своего флакончика виски и голову; потребовала воды; спрыснула лицо и, таким образом приведя омертвелого в чувства, отправила его с провожатым в его квартиру».
   А «в то время, когда красавица занималась больным, подходит к ней один мужчина немолодых лет (ниже сказано за 70), изысканно одетый: помогает ей в операциях, оберегает от любопытных и, когда все кончилось, вежливо раскланивается, не объяснив, кто он такой, и не спросив, кто она такая.
   На другой день незнакомец приезжает в дом красавицы и под предлогом благодарности за оказанное ею вчера доброе дело просит позволения с нею познакомиться». В одном месте записок сказано, что красавица жила «между церковью Спаса Преображения и Литейною». Здесь издавна было только два дома: один гр. Орловых, где сторонним жильцам квартир не отдавали, а другой длинный, одноэтажный, деревянный, на месте которого в наши дни построен огромный дом Мурузи. По всем вероятностям, очаровательная куртизанка тридцатых годов жила именно в этом доме. [3]
   Посетитель этот был «русский вельможа и государственный муж».
   Красавица «сумела его принять и повела себя с ним прекрасно». Адъютант Р. явился к ней, чтобы дать ей совет, как держать себя с государственным человеком, но неопытная смолянка в советах своих опекунов не нуждалась.
   «Государственный муж стал ее посещать каждый день».
   Виверы [4]и дуэлисты исчезли как по манию волшебного жезла. Музыка пошла совсем из другой оперы. «Красавица держала себя строго и прилично, так что государственный муж не мог заметить в ней даже невинного кокетства. Отношения их образовались как отношения двух особ, ведущих дружбу и взаимно друг друга уважающих».
   Однако синодальный секретарь вельможе не верил.
   «Нельзя, говорит он, было подумать, чтобы он не имел на нее видов. Бескорыстное посещение из желания одного добра и пользы ближнему не клеится как-то с понятием богатого и гордого вельможи».
   Таковы были мнения о вельможах в синодальной канцелярии.
   Но со вдовою вельможа не был горд, и дружба их шла прекрасно, в полной семейной простоте. Государственный муж взялся устраивать ее дела, обласкал детей и стал их посылать кататься с нянькою по городу в своем экипаже…
   Известно, что такие моменты, когда дом пустеет, бывают для многих вдов не безопасны, и потому «положение красавицы (за которою адъютант и секретарь наблюдали) показалось шатким».
   «Государственный муж» был стар, «имел за 70 лет» и был «весь на пробках и на вате», но все-таки en tout cas [5]друзьям вдовы казалось, что она рискует.
   Секретарь и адъютант предупреждали красавицу, что «вельможа желает сделать из нее гризетку», но она, по своему отчаянному характеру, их не послушала и даже начала брать от него подарки. Это тоже в своем роде любопытно, как делалось. Подарки присылались щедро, но не грубо — не так, как делал генерал, который привозил голову сахара и ящик чаю, и сейчас прямо, по-военному требовал, чтобы его за это уже любили. Вельможа присылал свои дары с удивительною утонченностью и с тонким символизмом, на языке цветов, — чего не обнаруживали до сих пор ни один из вымышленных романических героев этой любопытной и малоописанной эпохи.
 
   Государственный человек заезжал в магазины, отбирал там лучшие товары и прямо «кипами» присылал их вдове через таких послов, которые назад брать не смели.
   — Не можем, — говорили, — за все заплачено, а кто платил — не знаем.
   Невозможно было не брать, и красавица так своим опекунам и говорила. Это «невозможно».
   Но мало-помалу щедрый Юпитер объявился своей Данае.
   Раз государственный муж, не скрывая себя, прислал ей «несколько штук разных материй разных цветов и просил ее выбрать, какие ей понравятся, и указывал, какие ему нравятся».
   Необходимость получить ответ, вероятно, и побудила его открыться.
   Дары пришли при адъютанте, который сейчас «заставил красавицу подумать: не приманка ли это?»
   Надо вспомнить, что тогда влюбленные были гораздо замысловатее и знали секрет переговариваться цветами.
   Адъютант призвал на совещание синодального секретаря, и они раскатали перед собою дорогие ткани и начали соображать.
   Секретарю «показалось, что вельможа имеет хитрую цель искусить красавицу и узнать: какие она имеет о нем мысли?»
   «Цвета материй, говорит Исмайлов, все были знаменательны, а те, которые будто нравились искусителю, выражали восточные объяснения в любви».
   Секретарь и адъютант решили: «или ничего не брать, или взять одну материю неопределенного цвета».
   Но «красавица» и тут была обоих их умнее: она «решения их не одобряла, а выбрала материю цвета темненького».
   То есть степенность и постоянство.
   Впрочем, потом она, по просьбе вельможи, взяла и все остальные материи, а своим советчикам сказала, что «иначе невозможно было, не изменив такту приличии».
   А между тем, «материя темненького цвета» сделала прекрасное дело, и удивительно скоро. Увлечение государственного мужа молоденькою вдовою назрело до того, что «вельможа пригласил к себе адъютанта, которого считал, может быть, родственником красавицы, и поручил ему узнать: не желает ли она вступить с ним в брак».
   Секретарь был уверен, что она откажется, потому что военный генерал, который возил ей чай, сахар и безделки, был сравнительно гораздо моложе и сильнее «государственного мужа на вате и на пробках», и, однако, она даже и ему отказала. Но все эти соображения не годились: вдова сверх ожидания немедленно же дала свое согласие выйти за вельможу на вате.
   «Брак скоро состоялся, и наша красавица вступила в первый слой общества и внесена в список придворных дам».
 
   Красный зверь, за которого Исмайлов брался простыми руками, ушел далеко, и секретарь мог только философствовать: «что она теперь чувствует?» Написал он об этом много, но не отгадал ничего. Он думал, что у нее должен происходить ужасающий «разлад с собою», а она, вместо того, устроилась преудобно.
   «Облелеянная мужем, она усвоила вельможеский быт и пышность, имела первый дом и первые экипажи, и заняла при дворе место, соответствующее значению мужа, а в доме умела себе заручить полную свободу. (Пользовалась она этою свободою сколько хотела, чтобы осуществить свои мечты.) Мужу она отдалась умом, а сердце, которым старик неспособен был владеть, отдала на произвол собственных движений, и… в чаду великосветской жизни не позабыла меня»…
   Да, ужасный, сколько необъяснимый, столько же и гибельный для Исмайлова, и роковой для самой этой дамы, каприз побудил ее в высоком своем положении сделать то же самое, что сделал светлейший князь Тавриды, когда, пресытясь тонкими «столами», он захотел ржавой севрюги, которую нес себе на ужин бедный чиновник.
   Высокопоставленная дама, видевшая уже у ног своих цвет лучшей молодежи, вдруг вспомнила о синодальном секретаре в его полиелейном фрачке…
   Секретарь затрепетал от страха — и было из-за чего…
   Библейская история madame Petiphare с Иосифом во всех отношениях уступает той, которую разыграла шаловливая смолянка тридцатых годов. Египетская дама действовала в примитивной простоте, — сама лично своею особою, а эта с удивительною прихотливостью добилась, чтобы синодальный секретарь был отдан ей на жертву руками собственного ее высокопоставленного мужа и генерала Капцевича, которых она столь ослепила своею мнимою наивностью и чистотою, что они стали смотреть на целомудрие, соответствовавшее званию синодального чиновника, как на непозволительное невежество перед достойною уважения светской дамой, и самым угрожающим образом толкали его на путь, его недостойный.
   Исмайлов является в таком ужасном положении, что с одной стороны его ждут сети дамы, к которой можно применить стих Байрона:
   Весталка по пояс, а с пояса Кентавр,
   а с другой — ему грозило бедами гонение ее могущественного супруга и генерала Капцевича, готовых представить его карбонаром обер-прокурору князю Мещерскому и самому рекомендовавшему его митрополиту Филарету, который сопротивления начальству не переносил ни в ком.
   Положение запутанное и трагикомическое, из которого пострадавшего синодального секретаря могли освободить только счастливая случайность да находчивость охранявшего его гения.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. СИНОДАЛЬНЫЙ ИОСИФ

   Разговор во дворце подействовал на Капцевича очень сильно.
   Исмайлов пишет: «Генерал, возвратясь домой, тотчас позвал меня к себе и начал расспрашивать, как он, мелкотравчатый человек, „знаком с такими лицами?!“»
   «Я (говорит Исмайлов) слегка рассказал историю знакомства и как дело дошло до приглашений и моего укрывательства».
   Генерал Капцевич не только нимало не обиделся за то, что ее высокопревосходительство дозволила себе в его доме описанный нами дебош и с забвением всех приличий хотела произвести насильную выемку синодального секретаря из запертого помещения, — напротив, генерал обрушился гневом на самого же Исмайлова за то, как он смел «укрываться».
   Он очень долго сердился и кричал:
   «— Вы, милостивый государь, компрометируете меня. Дама, которая призывала вас к себе, даже приезжала к вам сама — супруга одного из первых государственных чинов империи!.. Ваш поступок низок и его ничем оправдать невозможно… В субботу непременно поезжайте и извинитесь, как знаете и как придумаете».
   Словом, ступай и губи свою чистоту, как пожелала супруга важного человека!.. Но если генерал и государственный сановник считали ни во что секретарскую добродетель, то ему самому она была дорога, и он надеялся ее отстоять с упованием на бога, перед очами которого и синодальный секретарь все же ст?ит «более двух воробьев, предлагаемых за единый ассарий». А и о тех есть высшее попечение.
   «Мне стыдно было перед генералом, говорит Исмайлов, но сдаться мне не хотелось». Бедняк «для успокоения генерала, разгневанного и обиженного тем, что в его доме маленький человек смел уклоняться от прихоти дамы большого света» — «дал слово ехать в субботу и извиниться, как и перед кем будет пристойно»…
   Колико раз гордыней всперт порок
   И приунижена бесщадно добродетель…
   Теперь положение синодального секретаря было уже самое отчаянное: ослушаться и не идти «под удар» долее решительно было невозможно. Так это поставила коварная красавица, приведя дело своих пустых прихотей в соотношение с вопросом о чинопочитании старшим, в числе коих один, самый к ней расположенный и готовый карать за нее кого угодно, был ее высокопревосходительный супруг, «из первых чинов государства».
   Исмайлову, кажется, можно было для охраны своей добродетели съехать из генеральского дома, но тогда непременно последовали бы напасти по службе от обер-прокурора князя Мещерского, который тоже был хороший ценитель связей и дорожил «случайными людьми» не менее, чем друг его генерал Капцевич. Сделав один шаг из дома Капцевича, весьма вероятно пришлось бы удалить себя и из синода, где Исмайлову так нравилась умилявшая его «обстановка присутственной камеры»; а затем он мог быть представлен в самом неблагоприятном свете и митрополиту Филарету, как человек, не оправдавший его редкой рекомендации. Митрополиту же всего, что тут действует, не расскажешь, ибо это зазорно, да его святость и внять тому не может, ибо, по собственным словам святителя, он жизнь мирскую «недостаточно знал». Одно имя важнее другого витали в смятенном уме Исмайлова и должны были усиливать тревожное представление о ней, которая хотя и происходила из духовного звания, но не почитала ничего истинно великого и святого. Словом, синодальному секретарю угрожала потеря всего, а против этого противостояла не менее страшная для его добродетели необходимость — «сдаться» и вести самого себя «под удар».