Душевно преданный Вам

Н. Лесков.

P. S. Поздравляю Вас со вчерашнею передовою статьею «Московских ведомостей» по герцоговинскому вопросу. Спрашивается: почему это воистину «циническое» отношение к столь ужасным событиям считается такими умными людьми за самое уместное и благоразумнейшее? Я не могу не видать в этом, как и во многом другом, особенного самоуслаждения в противуречии лучшим инстинктам страны, как только она выходит из своей мертвящей апатии и пробует проявить какой-нибудь живой дух и симпатии. И эти унылые люди со всею их дальнозоркою расчетливостью ошибутся, и эту ошибку им покажет не кто иной, как тот, очень многими (и Вами) отвергаемый, незримый духнарода, о котором говорит всех смелее и, по-моему, всех лучше граф Лев Толстой в «Войне и мире». В том, в чем они хотят всех уверить, они никого не уверят, а сами изверятся у многих.

<p>96</p> <p>П. К. Щебальскому</p>

5 октября 1875 г., Петербург.

Уважаемый Петр Карлович!

Вчера я получил Ваше письмо ; а Комитет - Вашу рукопись (под девизом, но с указанием на тюке, кто ее посылает!!). А. И. Ходнев сегодня сообщил мне по секрету, что все Ваши желания будут исполнены, - чему я и радуюсь.

С книгами Стрижевского нельзя было поступить иначе: Вы знаете, сколько у министерства недоброжелателей, которые не станут разбирать, что умышленно, что неумышленно, а просто пойдут на это указывать, и повторится опять история с азбукой Блинова , где тоже, вероятно, не все дурное сделано с умыслом.

В словах Ваших о «мере шпаг» нахожу много справедливого; но в конечной цели с Вами не согласен. Вы делаете комплимент моему «здравому смыслу» и знаете, конечно, что я не враг правительства и послужил ему на свой пай немало; но правительство ведь это не отвлеченная идея, а равно и не одно лицо, которое и я, как и Вы, и люблю и уважаю «не только за страх, но и за совесть». Когда мы говорим о правительстве, мы, конечно, рисуем перед собою целую группу известных нам людей, со всеми их нравственными свойствами и способностями, Что же это за люди в данную минуту? Одним штрихом их не охватишь иначе, как применя к ним слова пророка: «Люди сии не жарки и не холодны»; а таковых, по тому пророку, «изблевывает господь с уст своих». Вы надеетесь, что загарантируете себя и проведете издание честно и интересно, а я Вам отвечаю головою, что все Ваши гарантии не поведут Вас ни к чему и издание в радость Вам не будет. Мысли эти мне не «подшепнуты славянофилами», а их родит тот самый мой здравый смысл, которому Вы воздаете столь лестные хвалы. С этими людьми «не жаркими и не холодными» ничего нельзя делать: ты их крести, а они в омут. Нет никаких таких принципов, которые можно было бы поддерживать, не поддерживая людей, сим принципам преданных и им служить готовых. Не верю я таким принципистам; а на себе вижу весьма близко шкуры моей касающийся пример их внимания: у меня нет уже не только ситного хлеба, но даже и решетного; а я и не ленив, и не коварен, и не без службы правительству в прошлом. Мог бы кто-нибудь мне бросить хоть возможность существования, о которой я бьюся три годаи дошел до последней крайности, которой более уже нельзя терпеть. Не скажете ли и Вы, что «ведь нельзя же…» О, как это противно и мучительно! Все можно, когда хотят; а не делают только для очистки совести - чтобы отвязаться. Изнемогаю я, Петр Карлович, и ничего более не жду, ни от кого, и не от Менгдена; ничего он не сделает, да и никто для меня ничего не делал и не сделает, чтобы я мог хоть дух перевести. К тому же все уже и поздно: мне буквально нечем жить и не за что взяться; негде работать и негде взять сил для работы; а на 1 т<ысячу> р<ублей> с семьею существовать нельзя. Ждать я ничего не могу и, вероятно, пойду к брату в его деревеньку в приказчики, чтобы хоть не умереть с голоду и не сесть в долговую тюрьму. Положение без просвета, и дух мой пал до отчаяния, препятствующего мне и мыслить и надеяться. Если со мною случится что худое, то бумаги мои будут присланы Вам, и Вы из них многое извлечете для характеристики литературного быта, зависящего от столь известной вам «обидной рассеянности и капризов», - прибавлю от себя - пошлых и грубых. Жму Вашу руку.

Н. Лесков.

<p>97</p> <p>П. К. Щебальскому</p>

16 октября 1875 г., Петербург.

Достойнейший Петр Карлович!

Если бы не Ваше письмо , то я и сам бы сегодня написал Вам; Алексей Ив<анович> позавчера меня спрашивал: «успокоил ли я Вас», и при этом, узнав от меня, что дело в спешности, сам обратился к делопроизводителю с просьбою сколь можно скорее известить Вашего попечителя. Курта попросите - он старик добрый; а я тоже буду наблюдать и с своей стороны. Письмо Ваше Ходневу передам 20-го числа и о его ответе напишу Вам немедленно и аккуратно. Предрешать же, что Вам ответят, - не берусь, потому что не могу понять: как это сделать? При том же я ожидаю с этими премиями изрядных курьезов. А впрочем, - что сможем, о том будем стараться.

А. И. Георгиевский теперь должен быть у Вас, и Вам бы надо воспользоваться свиданием с ним, чтобы поставить дело «на точку вида». Вопрос о премиях непременно будет решаться при нем; а он, сколько я понимаю его, кажется расположен к Вам. По крайней мере мне всегда так казалось.

Не лишнее, может быть, известить Вас, что у нас в прошлом заседании рассмотрен «сравнительный польско-русский букварь» г. Стрижевского, и не только не одобрен и обракован, но признан вредным, и в сем духе, конечно, будет сделано распоряжение, которое, может быть, благоразумно было бы предупредить. Посмотрите там картину, изображающую русскую избу(izba)… Прочтите, как напечатано в русском столбце слово «монарх»… Как могли выпустить у Вас такую книжку?! Может быть (и даже вероятно), все это непредумышленно; но уже зато крайне несчастливо.

У меня был вчера наш Бобоша и сетует, что «Щеб<альский> тожемне ничего и написать не хочет». Он поправился и духом и брюхом; много рассказывал о последних минутах Алексея Толстого. Умирал мучительно, - говорил: «О, как тяжело разлагаться на стихийные начала». Бобоша, описывая характер покойного (в «Пет<ербургских> вед<омостях>»), сделал легкую NB Каткову (по поводу неверности в дружбе).

Мои дела довольно скучны и довольно трудны: работы нет никакой, и деться с нею некуда. Не знаю, что вперед буду делать: а так идти не может. Благодарю б<арона> Менгдена за добрые желания; но долгие и неустанные неудачи уже отняли у меня даже привычку на что-нибудь надеяться. Интересно, однако, было бы знать: в чем могут заключаться эти заботы обо мне, возбуждающие в Вас такие завистливые чувства? Нашли кому позавидовать! Мы, кажется, можем обойтись без зависти: ни того, ни другого судьба не побаловала. Да и это бы ничего; а хоть бы «реванжик» злодейка давала, - чтобы совсем не скопытиться. Мне бы к получаемой одной т<ысяче> еще одну - но только не литературную, а казенную или вообще служебную, и я бы, может статься, опять нашел в себе силы обратиться к своему неблагодарному, но милому «литературному разврату». В душе кипит нечто и в мыслях слагается; но обстоятельства гнетут, и руки падают: ото всего остаются одни «головки да хвостики».

Письма об оптимизмеочень жду, и, откровенно говоря, Вы его должны мне написать, потому что я на Ваш счет «попутался»; а мы так давно прожили, считая себя друг с другом в известной мере солидарными, что хотелось бы восстановить пошатнувшееся единомыслие.

Будьте здоровы. Н. Л.

Что там «форейтор» , - как он у Вас прыгал? Не слыхали ли Вы чего про «Анну Каренину»? Данилевский утверждает, что ее не будет в «Р<усском> в<естни>ке»… Не врет ли?

<p>98</p> <p>П. К. Щебальскому</p>

29 октября 1875 г., Петербург.

Благодарю Вас, уважаемый Петр Карлович, за Ваше письмо об оптимизме и во многом с Вами согласен: то и я чувствую, на том и я обжегся; но практически-то я все-таки не понимаю Вас. Вы человек, несомненно, либеральный, в самом хорошем смысле этого слова: но как Вы будете Ваши либеральные чувства сберегать в газете официозного характера? Не скажете ли, что Вы выговорили себе ту и ту долю свободы?.. Ах, как это все ненадежно и как самый либерализм тускнеет, когда его проводят в газете не вполне независимой! По-моему, чисто официальные издания гораздо лучше полуофициальных, или субсидиальных, и это не мне одному так кажется. Не скрою от Вас, что хорошиелюди даже жалеют, что Вы беретесь за эту газету! С поляками считаться время, и с ними надопосчитаться; но - воля Ваша - и они для этого должны иметь равное с Вами право возражать Вам свободно, конечно, в пределах, дозволяемых законом, но законом общим, а не цензурными «правилами», в которых черт ногу переломит. Иначе вся Ваша правда будет принята как кривда П. И. Мельникова .

Ходнев Вам сам писал, и потому я Вам не писал; а рукописи Ваши отправлены Вам позавчера, то есть 27-го числа. От б<арона> Менгдена я получил письмо - правда, очень милое, но едва ли могущее возбудить или поддержать зависть, которою Вы так торопливо воспылали. Это пока - ровно ничего, и впредь, я думаю, будет то же.

Желаю Вам всего доброго и сохранения неизменного ко мне расположения.

Ваш Н. Лесков.

P. S. Не знаю, чего «форейтор» хихикает. Он сыт, конечно; но… все бы честнее было не хихикать.

<p>99</p> <p>П. К. Щебальскому</p>

10 ноября 1875 г., Петербург.

Страдания страданиям рознь, как рознь и сила силе, уважаемый Петр Карлович. Я знаю, что Вы человек, к которому люди были далеко не справедливы; я знаю Вашу семью, очень уважаю Вас и, - без фраз, - много скорбел о Вас и о них; особенно в одно время, которому не дай бог помянуться. И тогда я видел силу Вашу и дивился ей, и с тех пор имею о ней высокое мнение, придающее моим отношениям к Вам особый характер почтительного удивления. Вы, кажется, не так «фантазироваты», как говорит об мне один мой приятель, недалекий, но очень добрый монах. Эта «фантазироватость» ужасное несчастие, и я терплю его, при всех своих религиозных и иных убеждениях, как мне кажется, довольно трезвых, определенных и стойких. Напомню Вам весьма удачные, по моему мнению, слова Искандера: «Я понимаю Курция: махнул в пропасть, да и поминай как звали, - это возможно; но мотаться над пропастью изо дня в день ряды лет - этого снести невозможно, потому что и голова закружится и погибель предпочтешь истоме терзания». Где взять, Петр Карлович, «ослиного» терпения - и именно ослиного, а не человеческого, потому что человеческое тут никуда не годится. С чем надо бороться: с хихикающею и ничему не внемлющею тупостию и разума и чувств? Что же против них можно сделать? Вы говорите о клеветах, несенных Вами после оставления Вашей московской службы. Знаю я их; но разве Вы не знаете клевет, которые нес я и которые так и присохли ко мне и мешают мне беспрестанно? В этом случае у Вас передо мною нет преимущества. И один и другой журнал охотнобы взяли у меня работу (о чем и говорил Гончарову), но… «он-де так ясно определился, и все это с Катковым, и вдобавок, говорят, он близок к III-му отделению ». Ведь это, пожалуй, и смешно, только когда бы тот же Катков не отшиб последней способности сложить уста в улыбку. В «Гражданине» нет работы, - там сам редактор досуж, да и издание слишком мало, чтобы дать человеку не только хлеб, но и подспорье. Притом же там мой (и Ваш) друг (уж не славянофил) Аполлон Майков, с его «этим высоким… этим христианским» уменьем не любить человека, в «Р<усском> мире» - меня не зовут; в «Пет<ербургских> вед<омостях>» тоже, хотя и там и тут сидят люди, которым я в свое время из кожи лез пособить в заработке (Усов, Милюков, Крестовский и Заинька Берг). Что же мне: идти просить и почти несомненно получить отказ? Неужто Вы посоветовали бы это? Аксаков просил за меня Кокорева - не вышло ничего, несмотря на то, что Аксаков лбом бил, а не только попросил. Черкасский тоже просил, и тоже ничего не вышло. Комитетского мало жалованья - сами знаете: на кота широко, а на собаку узко. Притом же «странноприимный» Георгиевский ко мне так странно приимен, что я, право, даже и ума не приложу, как с этим быть. Благочестивый вельможа этот забывает, что такой или сякой мой талантишко открывал мне двери, куда действительных статских советников не всех пускают, и что я приучен уже к некоторой деликатности и вниманию. Я чувствовал бы большое счастие не видать его, потому что я человек вспыльчивый и масса неудач сделали меня раздражительным; а он человек все-таки очень добрый и мне одолжения делал. Вот Вам моя ситуация, как я скажу. Добавить разве к этому сторонние и иные, так как «враги человеку домашние его», - и они не столь в этом виноваты: что им за дело до моих убеждений, до несчастных стечений обстоятельств, и проч., и проч. И они «друзья минутного, поклонники успеха» , а от всего этого… хоть в воду! Однако Вы поняли не так мое письмо, и я думал, что это выйдет; да, собираясь переписать его, вдруг заболел еще хуже, и оно было отправлено. Жизнью своею я самовольно не думаю распоряжаться и боюсь этой мысли, и гоню ее, и осуждаю себя за ее противные посещения. Религия моя со мною, и Христос, с его страданием и терпением, есть моя сила, в одно и то же время меня поддерживающая и пристыжающая. Я признаю спасительную силу незаслуженных страданий как воспитательную школу для духа, в бессмертии которого ни на волос не сомневаюсь. Принимаю бессмертие не стихийное, а субъективное и не смущаюсь тем, что не могу понять его; но смущаюсь не по страху рассуждения, а потому, что это дело не мое и вообще не человеческое: понять это - значит понять бога, а его дано только чувствовать, но не комментировать, ни с какой, ни с лютеранской, ни с поповской точки зрения. Scio quod Rodemptos mens vivit, и надо терпеть, но… измучился, хотя и стыжусь ему это говорить; но ведь то он, а то я… тля ничтожная! Однако все-таки я Вам писал не то, что Вы поняли; а я боленприпадками, никогда со мной не бывавшими: я стынуи обливаюсь холоднымпотом и несколько раз в день теряю сознание, при неотвязной мысли - что у меня нет работы. Я это вижу во сне; с этим пробуждаюсь, с этим хожу и брожу, наводя на всех постылое чувство при виде беспомощной неудачи. Милый московский Воскобойников прекрасно говорил, что «это во мне самое противное», - и я думаю, что это правда. За утешения Вас благодарю: надежда так животворна, хотя и знаешь, что она лжет своим лепетом ; а все… отряхнешься будто. В помощь чью-нибудь я уже решительно не верю и не жду ее; но попытайтесь. Поговорите и с Бергом и хоть с конюхом, если есть конюх, который может дать 2000 р. своему помещику: я к нему пойду, и притом не только в Варшаву, а куда угодно. Исключение составляет одна «голубая» служба , к которой меня причислил Пав. Ив. Мельников, - остальное все что угодно: хоть горшки выносить, лишь бы было чем детей кормить и хоть дух перевести до новой трепки. Пожалуйста, пишите мне почаще. Книга Ваша сегодня еще не получена.

Преданный Вам

Н. Лесков.

<p>100</p> <p>И. С. Аксакову</p>

16 декабря 1875 г., Петербург.

Ах, благороднейший Иван Сергеевич: о чем бы и речь, если бы был какой-нибудь спрос на то, что Вашей снисходительности угодно величать моим «талантом»! Но в том весь и корень всех нынешних затруднений моих, что я, 12 кряду лет, почитал мои литературные способности не только «главным», но даже единственным, за что надо держаться. Этим, может быть, должно объяснить и многие опрометчивости, сделанные мною под теми или другими живыми впечатлениями, без оглядки на стороны; этим же я думаю себе объяснить и мою долгую, долгую веру в Каткова как в литератора. Я чувствовал, что мне, для меня лично, ничего не нужно, кроме сходного по мысли издания, и не видал, как в этом издании чисто литературные интересы умалялись, уничтожались и приспособлялись на послуги интересам, не имеющими ничего общего ни с какою литературою. По прямоте моего неловкого характера я остался при органе человека, которому заботы комиссии наряжать, жидов декорировать и все, что хотите, но только не литературою заниматься. Я думаю, что другого такого презрителя, как он, литература не имеет во всей России, и очень хорошо, что в этой литературе есть действительна немало достойного презрения, - иначе он презирал бы ее еще больше. Ему, как капризной приказничихе, гораздо легче обходиться с мужем, который имеет всеми заметные пороки: она с ним сварится, но и живет этим - живет, ибо может показывать и некоторое свое превосходство; но беда, если ее свесть с мужем достойным, у которого нет таких пороков, на кои можио пальцем тыкать: она с ума сойдет. Они знали, что делали, внушая мысль «понизить тон в литературе». Что же делать нынче с этим воителем?.. Кажется, самое лучшее: ничего с ним не делать. Так я и поступаю, утешаясь, что не я один немотствую; что эту участь я разделяю с людьми высокочестными и высокоумными (в наилучшем смысле последнего слова), - и я бы более всего хотел тако выдержать, хоть не на белом хлебе и даже не на ситном, а на решетном; но когда и того негде заработать!.. Вы не поверите, как в одно и то же время мне и смешно и противно не только говорить об этом, но даже знать, что это так есть! Указанный Вами мне Кокорев (за знакомство с которым я Вам очень благодарен) казался мне именно таким лицом, которое нужно. Тех же мнений был Александр Николаевич Аксаков, Щербатов и другие, кому известно мое положение и от которых я не делал из этого секрета. Кокорев в каждую данную минуту мог мне сделать все, что мне нужно, ибо требования мои, кажется, очень скромные: я хотел бы иметь занятия с вознаграждением тысячи в полторы в год. И Кокореву и Губонину я этих денег стою, даже при нынешних их делах, до решения вопроса о направлении Сибирской дороги. Если бы К<окорев> хотел, - он, конечно, сто раз мог бы это уладить; но… ему, видно, «хотей не велела». Вправду говорят: отношения наши с ними, с самого первого дня знакомства, до сей минуты самые наилучшие и приятные. Мне даже кажется, что он ко мне не без некоторого уважения; но и только… Проект Скальковского я ему разобрал и размерил, за чем прошел месяц; он мне за это недавно прислал 300 р<ублей>, и опять конец… Просил меня сказать на суде, что знаюв его оправдание по кляузам Овсяникова, - я, по долгу совести, сказал то, что знал:виделись мы любезно; расстались любезно; говорили всегда шутяи никогда обо мне, - вот Вам и весь отчет о характере моих к нему отношений - совершенно чистых, приятных, но, к сожалению, нимало не полезных в той мере, в какой они могли быть полезны.

В чем тут дело? По-моему, во-первых, в духе времени: Кокорев человек не без шири и не без великодушия даже, но он мудрец практический. Вас он чтит высоко, но как мудреца в области созерцательной, а не практической, которая ныне «едина есть на потребу». За рекомендации Вами меня он на Вас, конечно, не сердится; но ему, вероятно, неловко видеть меня между шустрыми ребятами, гожими на все руки, и он, пожалуй, думает: «Сам этот И<ван> С<ергеевич> не практик, и человека такого поддерживает… Парень бы ничего, если бы теперь литературою интересовались; а то что вступись за него, что нет, - никто не похвалит. А притом «катковский»… Этого никто не любит». Эти и сами подобные соображения делают то, что дело без гадости гадко. Я не раз думал просить его поговорить с Губониным, но, право, язык не поворачивается; а теперь и совсем нельзя его поворотить: точно будто стану просить услуги в вознаграждениеза мой свидетельский труд… Бог знает, не придет ли ему это в голову? А мне это так кажется. Меж тем опять повторяю: Кокореву ничего не стоит примкнуть меня к делу, при содействии Губонина, который тоже меня знает и как писателя- любит, то есть хвалит. Но как сделать, чтобы Кокорев ревниво захотел помочь мне? Ему личноя едва ли могу быть полезным, хотя, разумеется, порученное мне дело всегда бы справил не хуже многих; а поддержать меня для литературы, - он, кажется, не в том духе теперь. Кто о ней заботится, кроме чудаков? Губонин же благонадежнее, если бы знать, через кого за него взяться. Дел у него теперь тоже немного, но он не останавливается этим и (между нами говоря) дает, например, 6 т<ысяч> р<ублей> общему нашему знакомому кн. Ал<ександру> Щ<ербато>ву за то, чтобы «в оперу ездил слушать, что говорят». Конечно, я для этого труда не гожусь; но есть ведь и другие труды, более черные и оплачиваемые подешевле. Нельзя ли его на это вдохновить и подвигнуть? Нет ли у Вас в Москве человека, которого мнением и словом он дорожил бы? Пособите пожалуйста! С Кокоревым же мне теперь, право, неловко самому заговорить, если не будет к тому побудительной причины откуда-нибудь со стороны. Генерал Шмилик Поляков пропитывал и Полонского и графа Скоробрешко, - неужто же русские люди и этого не сделают? Нет, я, право, все-таки уповаю на Кокорева, что он тот «серый волк», который меня, «Ивана-дурачка», вызволит.

Еще о литературе: Вольф предлагает мне написать роман, «превзойдя Мещерского», который, взойдя в славу, «стал дорожиться». Как превзойти Мещерского, у которого хлеб на корню покупают? - Не могу.

Вис<сарион> Комаров был у меня на сих днях, предлагал мне написать роман для фельетонов Черняева: «чтобы, было совсем не художественно, а как можно базарнее и с похабщиной». Никак не мог и на это согласиться. Ком<аров> предлагал, что он мне «сочинит сценарию», а я чтобы только «исполнил»… Ну ведь вот Вам, что теперь называется «литература» (litera dura). Да и помимо всего этого: я писать не могу, пока не вздохну и не поставлю себя в состояние, в котором можно наблюдать, обсуждать и резюмировать в живых образах это мертвое время. Я так напуган тем, подо что подпал, что не могу более надеяться на одну литературу и должен опереться на что-либо другое, чтобы служить слову. С Катковым мои отношения в глупой заминке:ему нет стати ко мне обращаться; а я тоже не могу этого сделать. И притом он уж таков, что не беспокоить его - самое приятное. Скоробрешко говорит, что будто он «слышать обо мне не может за приостановку романа», но это, я думаю, вздор, навеянный на болтливого графа неудачами «Царственного блузника» . А просто мы в таких друг к другу отношениях, что с ними нечего делать.

Душевно преданный Вам

Н. Лесков.

<p>101</p> <p>А. С. Суворину</p>

24 декабря 1875 г., Петербург.

Очень благодарен Вам, любезный Алексей Сергеевич, за календарь и еще более того за привет, оказываемый Вами и Вашей дочерью моей Вере. Это поистине очень хорошее дело, приносящее честь Вашему сердцу и сердцу Александры Сергеевны, а меня обязывающее глубокою Вам признательностью. Эти дети - ровесницы по возрасту, ровесницы по житейским невзгодам, которые они встретили рано, что и должно, мне кажется, быть для них хорошим уроком. Я очень рад, что они сознакомились, и еще раз благодарю Вас за добрый привет оказанный в Вашем доме моей дочери.

Фельетоны Ваши хороши по-прежнему, силы Ваши, по-видимому, все в сборе: мысль о «досках», что купил гробовщик, мне очень понравилась, она напомнила мне одну превосходную речь пастора Стерна (автора Тристрама) . К этому размышлению всегда полезно склонять внимание людей, особенно в эпохи, подобные той, какую мы переживаем, - эпоху пошлой скуки, умаляющей цену жизни и делающей людей «к добру и к злу постыдно равнодушных» . Одно скажу: замечаю в Вас уменьшение чуткостив выборе предмета, чем Вы отличались и чем приобрели себе любовь публики. Что такое М. П. Погодин для общества в эту минуту?А Вы его изъясняли очень пространно. Все, писанное об Овсяникове , было очень живо и умно, равно как и о полиции и об адвокатах… Разве мало неправд, вопиющих гораздо громче, чем преувеличение значения личного характера кого-либо из старых людей, «в пределах земли совершивших земное» .

До свиданья; желаю Вам всего доброго и, с благодарностью за дочь, жму Вашу руку и руку Вашей дочери.

Н. Лесков.

1876

<p>102</p> <p>П. К. Щебальскому</p>

4 января 1876 г., Петербург.

Я замедлил ответом на Ваше последнее письмо, уважаемый Петр Карлович, потому что хотел сообщить Вам ответ превосходнейшего молодого человека, которого хотел завербовать Вам в учители. Ответ этого молодого моего приятеля (человека лет 24–25) таков: он не желает сделать ц<арство> Польское долгим для себя поприщем; но на 1–2 года, в виду нынешнего бездорожья для скромных людей, готов и там поработать. Он очень сведущ в литературе;много начитан; разумен; честен до болезненности; добр бесконечно - до самозабвения; происхождения не громкого, но хорошего (сын одного губернатора); не хорош собою, но добровзгляден, чудаковат, но весьма симпатичен; весьма религиозен в хорошем значении этого слова;