Моя сестра Хинда, правда, осталась в живых, но была всю свою жизнь несчастной. Ее выдали замуж за человека, который ее возненавидел. Его буквально ей навязали. Комплекс неполноценности довершил дело: дескать, она в свои двадцать пять лет уже старая дева, к тому же нехороша собой, бесприданница и наверняка не найдет другого. К тому же перед ее глазами стояла болезнь моей самой старшей сестры.
   У Хинды тоже была несчастная любовь. Она влюбилась в молодого парня, за которого ей не разрешили выйти замуж. Хотя он был одним из учеников отца. Но он уже пытался освободиться от религиозного послушания. Читал Шопенгауэра, Ницше, даже Вильгельма Вайтлинга. Вскоре он подверг сомнению многие догматы иудейского учения. Моему отцу доставляло удовольствие философствовать и спорить с этим одаренным молодым человеком порой все ночи напролет. Но как жених для дочери? Исключено! А между тем девушка и парень по-настоящему полюбили друг друга. Я могу засвидетельствовать это. Сегодня. Тогда я молчала и не мешала им. Однажды, вспоминаю я, они думали, что остались дома одни, и делали то, что делают муж и жена, если любовь еще горяча и никто не мешает. Я притворилась спящей.
   В один прекрасный день отец вызвал этого парня: «Слушайте, молодой человек. Ницше сюда, Ницше туда. Со своей головой вы вправе делать, что вам вздумается. Вы можете вертеть ею как угодно. Даже сверху вниз. Это ваше дело. Но не кружите голову моей дочери. Прошу вас об этом. Еретика взять в зятья? Нет! И еще одно: кто будет кормить ваших детей? Ваш господин Ницше? Или господин Шопенгауэр? Или любовь заменяет хлеб? Нет-нет, молодой человек. Выбейте это у себя из головы! Шолом-алейхем и будьте здоровы!»
   И все! Жаль. Он мне нравился. Из него могло что-нибудь выйти. Толковый парень. А какие глаза! Они всегда смеялись. А это было так приятно в нашем унылом доме.
   Молодой человек ушел и уже никогда не возвращался. Хинда страдала много месяцев. Она заперлась в одной из комнат. Злилась на родителей, не хотела ничего есть. Голодная забастовка была самым любимым способом борьбы у нас, детей. Бастовать было нетрудно, но не помогало. Хинда была очень несчастной. Мои родители тоже. Но отказ жениху оставался в силе.
   И тут, как будто его позвали, в дом пришел сват. Выбор на этот раз был невелик. Хинда слыла уже старой девой, была некрасивой, приданого не было. Жулик сват притворялся, что ему пришлось приложить много усилий, чтобы вообще найти жениха.
   Хинда охотно отказалась бы от такого «счастья». Я это чувствовала. Хотя она была на десять лет старше меня, она бежала за мной, когда я украдкой шла в кино или в театр. Какая она была одинокая! И какая у нее была жажда жизни! Она много размышляла об утраченной любви, о неудавшейся жизни. Я ее жалела и охотно брала с собой. Но затем начались споры. Она делала шаг вперед и два назад. Однажды она рассказала родителям все и добавила к этому: «Кроме того, она якшается с парнями». С тех пор дружбе пришел конец. К тому же разница в возрасте между нами была слишком велика. Я предпочла взять под свое крыло Зуре, младшую сестру. Она была еще ребенком.
   После долгих колебаний отец, мать и Хинда сошлись на одном и том же кандидате в женихи. На сей раз Хинде разрешили участвовать в обсуждении ее судьбы. Она получила право голоса. Какой прогресс! Утешение за растоптанную любовь! Слабое ото было утешение, как потом оказалось. Когда пришел жених, мне велели уйти. Разрешили показаться лишь после того, как тот отбыл восвояси. Сват не хотел, чтобы путалась тут девушка в полном соку.
   Но мне очень хотелось поглядеть на этого героя. Я прокралась к замочной скважине: был он не из самых молодых, где-то около тридцати, заикался, глаза голубые, водянистые, как у поросенка, бесцветные волосы, как шерсть у новорожденного ягненка. «Венец творения» сидел надутый как индюк. Ну ладно, может, я и преувеличиваю. По не очень далеко ушла от истины, а сестренка, до смерти несчастная и усталая, сказала: «Да» и «Аминь».
   Этот «Аполлон» не сказал ни да, ни нет. Он еще поставил условия. Первое? приданое, все равно откуда. Второе ? никакого парика на голове жены. А как он важничал, как будто что-то собой представлял. Жил в подвале и имел там пошивочное ателье. Был сам закройщиком и швеей. На этот раз отец оказался более сговорчивым, боялся отказа. Сестра тоже. Вскоре отпраздновали свадьбу. Детей у них не было. По этой причине портной страшно издевался над своей женой. А кто был виноват, если вообще в таких случаях можно говорить о вине.
   Семя, которое всходит
   Шел 1921 год. Минуло семь лет с тех пор, как мы «завоевали» Гренадирштрассе. Семь жирных лет для богатых, семь тощих для бедных. Четыре года войны, миллионы жертв? убитые, искалеченные, измотанные, изголодавшиеся. Нищете людей труда не было видно конца. Революция, как ее хотел осуществить «Союз Спартака», положила бы конец этой жизни, но социал-демократическое руководство предотвратило революцию, предало ее. Социал-демократы взяли власть в свои руки, «пожертвовали кайзером» и оставили все почти так же, как было.
   Политические события, казалось, проходили мимо дома раввина, как мимо других ортодоксальных домов в гетто. Старики не хотели расстаться со старым. И все же время от времени я слышала, как мой отец философствует со своим синагогальным служкой Зальменом о политике. Этот мыслящий человек очень интересовался вопросами политики. И был рад тому, что нашел собеседника. Он просвещал отца. И вот оба просиживали вечер за вечером и занимались «мировой политикой». На свой лад. Каждый раз разговор заканчивался тем, что реб Зальмен говорил: «Да, если бы я мог решать, я бы все повернул по-другому». Как по-другому, мне узнать не удалось. Отец следил за тем, чтобы в этом месте его собеседник переходил на шепот.
   О Ноябрьской революции я едва ли что слышала. Какие-то имена, слова, смысл которых оставался для меня тайной. Нам не разрешали выходить на улицу. Шла стрельба. Кто? Что? За кого? Против кого? Я ничего не знала. Политика меня тогда не интересовала. Я была нормальным ребенком. Меня манили игры на улице, кино и мальчики. Внезапно меня что-то взволновало: убийство Розы Люксембург и Карла Либкнехта. Об этом говорили повсюду. Я не могла понять, почему их убили, и зверски убили. Пошла на улицу и дождалась, пока появился Гюнтер. Это был рабочий паренек с нашей улицы, которому я нравилась. Он дразнил меня, правда, звал Ребеккой, дергал за косы. Но лишь потому, что смущался. А так он был очень галантен со мной. Мне он тоже нравился. Во-первых, он был блондином, я питала к блондинам слабость, хотя сама блондинка. Во-вторых, мне опять представлялась возможность совершить «грех», ибо Гюнтер был «гоем». Часто он рассказывал мне о своем отце, члене Социал-демократической независимой партии Германии, который уделял ему много внимания. Я расспрашивала Гюнтера обо всем.
   Он пересказывал мне все, что слышал дома. Отец его пошел попрощаться с убитыми вождями рабочих и взял Гюнтера и меня с собой. По обе стороны Александерплац тротуары были полны людьми, в большинстве мужчинами. Окаменевшие, стояли они и глядели вслед длинному траурному шествию. Едва ли у кого из них были сухие глаза. Многие были с детьми, даже с малышами. Они держали их на плечах. А я вцепилась в отца Гюнтера.
   Такие впечатления не забываются. Это семя, которое прорастает. После этого я начала интересоваться политическими событиями. Гюнтер поддерживал меня. Было ему четырнадцать лет, но он был очень развит для своего возраста. Он знал многое, о чем я понятия не имела.
   Роль Гретхен
   Искусственно созданное гетто размывалось со всех сторон. Молодежь начинала его покидать. Пока это были еще единицы. Я тоже стремилась расстаться с этим реликтом средневековья. Только с чего начать? Куда пойти? На что жить? Что дала мне школа для самостоятельной жизни? Ей-богу, немного. Хотя училась я охотно и прилежно. К тому же за два года до окончания мне пришлось покинуть школу. Надо было дома помогать по хозяйству. Любопытно, что засело в моей памяти от школы: фрейлейн Кон, которой я многим обязана. Комичный пафос, с которым мы заучивали «Колокол» Шиллера. До потери сознания, до тошноты. Да и трость моего последнего классного наставника, некоего господина Энгеля. Трость была длинной и гибкой, лежала она всегда на кафедре. И с быстротой молнии ударяла по ладоням учеников, когда учителю этого хотелось. А хотелось ему этого довольно часто. Он брал ее с собой и, когда был дежурным на большой перемене, строго следил, чтобы мы в школьном дворе ходили по кругу, друг за другом, по четверо в ряд. Бог ты мой, если кто нарушал этот порядок! Трость лежала около него, даже когда он завтракал. Может быть, он брал ее с собой и в кровать? Черт его побери, этого прусского учителя эпохи Вильгельма! Такие еще и сегодня существуют неподалеку от нас.
   Иное дело вечерняя школа для взрослых. Здесь заниматься было действительно интересно. Я с нетерпением ждала каждого из двух вечеров в неделю, когда посещала эту школу. На уроках немецкого языка мы читали пьесы IT распределяли роли. Я всегда жаждала участвовать в этом. У меня пробудилась любовь к театру. Если я до сих пор зачитывалась романами и рассказами немецких, русских, французских, еврейских классиков, то теперь меня интересовали только пьесы. Я буквально глотала их. Я проигрывала все женские роли на чердаке нашей квартиры. Я была в восторге от собственной игры. Только роль Гретхен в «Фаусте» не удавалась мне. Я повторяла ее вновь и вновь. Не получалось. Я была еще неопытной в таких вопросах.
   Иногда на чердак приходила мать. Ее озадачивая мой крик. Постоит, постоит минутку, не скажет ни слова и уйдет. Однажды она пробормотала, уходя: «Не спятила ли моя дочурка? Все только о любви. В голове у нее только любовь. Да, да, надо скорее выдавать замуж, а то еще, боже упаси, спятит».
   По вечерам я часто украдкой уходила из дома и отправлялась в театр. Обычно в Немецкий театр. Пешком, конечно. Билет на галерку стоил одну марку. Это я еще могла сэкономить из хозяйственных денег. Иной раз спрашивала себя, не кража ли это. И отвечала: «Нет». В конце концов, у меня было так много работы по хозяйству. Шутка ли, обеспечить семью из шести человек. Карманных денег мне не давали. Ни пфеннига. Мои родители этого не понимали. Иногда мы совали контролеру пятьдесят пфеннигов, это когда билетов достать не удавалось. Нередко мы пытались вообще проскользнуть «зайцем». Но нас обычно ловили и выдворяли. Нас это особенно не огорчало. В конце концов мы все же оказывались в театре. Отказаться от этого художественного наслаждения было выше наших сил.
   «Мы»? это были девчонки и парни, восторженные театралы с галерки. Какое удовольствие доставлял нам театр! Этого не забудешь всю жизнь! По меньшей мере полдюжины раз смотрела я «Живой труп» Толстого с Александром Моисеи. Или его «Гамлета», его «Ромео». Он был моим любимым актером. Я хорошо подражала ему и охотно делала это, когда друзья просили меня. А какое наслаждение получала я от игры Элизабет Бергнер, Альберта Бассермана, Фрица Кортнера, Пауля Вагенера, Александра Гранаха и многих, многих других. Я могла бы часами перечислять их. Мы ходили в театр, чтобы увидеть на сцене того или иного актера, а не ради пьесы. Иное дело утренние спектакли по воскресеньям. Тогда в театре собиралась «гневная молодежь» посмотреть прогрессивные пьесы Брехта, Броннена, Фридриха Вольфа, Эрнста Толлера.
   После спектакля мы подолгу стояли перед театром и горячо спорили. Шла борьба противоположных мнений. Клубов не было, денег на кафе тоже. Дискутировали на улице. Это было так интересно. Взволнованная и удовлетворенная, шла я домой. В воскресенье все обычно сходило с рук, ибо отец в это время был занят своими обязанностями мирового судьи. Хуже было, когда я возвращалась из театра вечером. Меня заставляли иногда ждать на улице по часу. Никто не торопился бросить мне ключ от ворот, несмотря на крики и стуки. А иногда мне отпирали сразу, но тогда я получала пощечины за то, что была в театре, за то, что я встречалась там с молодыми парнями. И за то, что могло случиться. Ну и глупой же была я тогда.
   Синагогальный служка
   При слове «театр» отец терял самообладание, которое, впрочем, никогда не было сильной стороной его характера. Возможно, что он понимал, как глубоко сидит во мне страсть к театру. Он сам пел и читал молитвы в синагоге по-актерски. Голос его был не очень сильным. Примерно как у наших сегодняшних эстрадных певцов. Но пел и читал он с большим чувством. Как хороший актер. Только уж слишком нажимал на чувствительность своих «овечек», особенно женского пола. Когда он читал молитвы, у них градом катились слезы. Женщины обычно не читали по-древнееврейски. Нередко они держали молитвенники вверх ногами. Умение моего отца служить заменяло этим людям все: театр, кино, цирк. Места в синагоге шли нарасхват. Маленькая комнатушка для прихожанок была отделена от молитвенной комнаты мужчин стеной. Все, конечно, происходило в мужском помещении. Лишь отверстие шириной в окно давало возможность женщинам следить за богослужением. Поэтому все хотели сидеть в первом ряду.
   Распределение мест происходило «демократическим» образом. Раввин, члены синагогального совета и синагогальный служка простаивали много вечеров над планом и спорили друг с другом, кому отдать места получше. Вокруг этого «жизненно важного» вопроса разгорались страсти, возникала вражда. Она продолжалась недолго, самое большее год.
   Вообще-то отец имел большой успех у женщин. Но пользоваться этим не мог. «Не пожелай жены ближнего своего»? гласит одна из десяти заповедей. Вся женская родня была в него влюблена. Одна молодая замужняя кузина говорила моей матери каждый раз, когда та сетовала на свою судьбу: «Тетя! Хочешь, я поменяюсь с тобой. Тут же». Моя мать ревновала своего красивого, умного мужа. Бог ты мой, раввина, который не смел и взглянуть на чужую женщину. С опущенными глазами шел он мимо женщин, как монах, который дал обет целомудрия. Между нами, тайком он не раз поглядывал на красивых племянниц.
   Женская родня часто выражала свое восхищение им. Правда, на расстоянии. Он любил устраивать пирушки. Когда праздник подходил к концу, он собирал всех в нашей квартире. Синагогальный служка собирал деньги и покупал несколько бочонков пива, а мы, женщины, целый день варили огромное количество гороха и подавали его к столу настолько круто посоленным и наперченным, что от него захватывало дух. Горох ели с пивом, как семечки. Других алкогольных напитков, кроме пива, в доме у нас не водилось. Не хватало денег? Возможно. Ибо богачи в пирушках не участвовали. А может, алкоголя покрепче не покупали, чтобы люди не напивались? Этого отец не потерпел бы.
   Мужчины сидели за длинным столом. Женщины стояли в соседней комнате у двери и наблюдали за происходящим. Мать занимала почетное место в кресле в первом ряду.
   Участвовать в пирушке женщинам не позволялось. Ну и нравы! Ни молиться в одной комнате с мужчинами, ни сидеть за одним столом, а вот в одной кровати… пожалуй… Ладно, лучше помолчим об этом. Мужчины ели, пили, пели, беседовали о мировой политике. Хорошо ли она складывается для евреев? Или плохо? Угрожает ли им высылка? Или оставят в покое?
   Но затем они забывали свои страхи и заботы, начинались рассказы о «чудесах раввина-кудесника». Только бы дальше от этого мира! Каждый уверял, что сам видел эти чудеса. Если уж фантазия заходила слишком далеко, отец его прерывал. Он не был другом «раввинов-кудесников», никогда их не посещал. Однако рассказчик клялся: «Это чистая правда! Чтоб я так жил!»
   Когда пирушка шла к концу, отец вставал, за ним? остальные. Они отодвигали стол в комнату к женщинам, образовывали круг, клали руки на плечи соседям и начинали танцевать под одни и те же звуки: «Ой-ой-ой, ой-ей-ей!» Ото выражало все: страх перед богом и страх перед людьми, радость и горе. Сначала они танцевали медленно, раскачиваясь в стороны, вперед и назад, то держа голову вверх, то склонив ее. Потом танец убыстрялся, их охватывал экстаз, они вытягивали голову к небу, как будто они уже попали в рай.
   Внезапно хоровод замирал, как будто окаменев: сам раввин вступал в середину и танцевал соло. Начинал он медленно, маленькими шажками, едва двигаясь, раскачивая вытянутое туловище, помахивая платком, держа его в руке, как будто это была партнерша. Глаза его были закрыты. Он наслаждался каждым движением. Как бы прорывалось наружу все, что таила его душа, он мчался вперед, мчался, как ураган, забыв все окружающее. Вдруг, выбившись из сил, останавливался и долго и задумчиво разглядывал все вокруг. О чем думал он в этот момент? Трудно сказать. Он был человеком, полным противоречий, и жил в мире, полном противоречий.
   При разумном общественном строе он стал бы танцором либо актером. Я в этом убеждена.
   На таких вечерах я присутствовала охотно. Даже меня, для которой все, что происходило в отчем доме, было чуждо, эти встречи, эти танцы завораживали. Стоя в стороне, прислонясь к двери, я смотрела на происходящее как зачарованная. Обычно я старалась исчезнуть из дома как можно раньше. Свои хозяйственные хлопоты я организовала так, что все необходимое делалось до обеда. Ужин брал каждый сам, обычно молочный. Но если на обед было мясное, полагалось ждать шесть часов. Это строго предписывал ритуал. Исключения делались только для малышей. Надо было поистине обладать головой министра, чтобы разбираться во всех этих предписаниях. Чем больше я внутренне удалялась от гетто и отчего дома, тем спокойнее я становилась. И конечно, старше, зрелей. Я покончила с мелочными распрями и упрямством.
   Меня начинал интересовать окружающий мир, с его противоречиями и несправедливостью. От отца я унаследовала не только его склонность к искусству, но и чувство справедливости. Это чувство культивировалось в нашем доме не меньше, чем старые нравы и обычаи. Понятие «класс» было мне еще незнакомо. Но противоречия между классами я на себе испытала. Мы сталкивались с ними слишком часто. На собственном опыте. Мой отец? хотя он и делал много несуразностей? работал с утра до вечера, а семье не хватало на самые насущные нужды. Бывали дни, когда он не знал, где взять кусок хлеба для детей. Когда положение становилось безвыходным? а это случалось не раз,? он отбрасывал гордость и шел к богачам, к Лейзерам, известным владельцам обувных магазинов. У них была огромная вилла в одном из берлинских предместий. Но посещал он только мать семейства, дальнюю свою родственницу, и одалживал у нее денег. Иногда он возвращал долг, иногда нет, если уж совсем нечем было расплачиваться. От этого он страдал. Ну что он должен был делать? Он не видел иного выхода.
   К примеру: напротив нас жил биржевой спекулянт. Он сидел каждый день за письменным столом у окна. Одной рукой он ударял себя по толстому брюху, другой держал телефон, ни на минуту не прекращая говорить. Летом, когда окна были открыты, удавалось расслышать отдельные слова. Он имел двух помощников, которые работали на него. Как сумасшедшие носились они целый день туда-сюда, принося ему последние новости с биржи и последние сделки.
   Его три дочери тоже были постоянно заняты. Они все время меняли свои туалеты. Две уходили утром из дому и возвращались поздно ночью. Девушки отличались редкостной красотой. Они гордились своим телом, которое наверняка продавали за немалую цену. Рассказывали, что у них были богатые любовники, которые никогда не показывались в гетто. Старшая дочка была лунатичкой. Иногда рано утром я видела, как она карабкается по карнизу первого этажа. Все семейство, дрожа, стояло у окон и не двигалось, пока девушка снова не вползала в окно. Наверное, из-за этой больной дочери Крамеры не переселились в богатый квартал.
   Господин Крамер, однако, был очень набожным. Он ежедневно молился богу. Я часто видела его у окошка облаченным в молитвенный балахон и с молитвенным ремнем на лбу. Он молился, раскачиваясь взад и вперед. Наверняка он упрашивал «милостивого» бога, чтобы тот ниспослал ему выгодные сделки, а конкурентам? неудачи. И наверно, еще молился, чтобы бог простил его дочерям их грехи.
   Отец мой был и мировым судьей своей общины, но господин Крамер не утруждал его, как, между прочим, и другие богачи. К отцу приходили «маленькие люди» со своими большими заботами. Я не раз наблюдала, как мой старик ломал себе голову, чтобы помочь беднякам. В официальный суд они едва ли могли обратиться. Адвокату платить было печем. А моему отцу бедняк мог дать самую малость. Он мог заплатить ему по частям, а то и вообще не платить, если у него ничего не было. Бедность хорошо ладила с бедностью.
   В таких случаях наш синагогальный служка обычно говорил: «Аи, реб Пинхус-Элиэзер! Вы умный человек, но в делах ничего не понимаете. Маленькие общины едва могут оплатить раввина, поэтому каждый, кто к вам обращается, должен сам оплачивать услугу. Вы должны поступать, как раввин из моего городка. Если к нему кто-либо приходил и заказывал, например, погребальную речь, on говорил: „Вот у меня есть особенно хорошая речь. Она стоит восемьдесят марок. Есть еще и другая, тоже хорошая, за пятьдесят марок. Кроме того, есть у меня еще одна, за двадцать марок, но, откровенно говоря, ее я бы вам не посоветовал“. Начав, Зальмен с трудом останавливался: „Если вы, реб Пинхус-Элиэзер, не станете поумнее, придется мне сменить профессию. Я стану ассистентом у раввина-кудесника. Вот тогда-то я загребу денег. Что для этого нужно? Только сопровождать раввина, когда тот путешествует по городам и селам. Каждый раз, когда он совершает очередное чудо, мне надо стоять рядом, качать головой и говорить: „Тс, тс, тс“. Ну вот, реб Пинхус-Элиэзер, что скажете об этом великолепном будущем?“
   А что мог сказать мой отец? Он отвечал лишь глубоким вздохом, ибо, когда не зарабатывал он, ничего не получал и его служка. А у того было столько же ребятишек, сколько у раввина. Зальмен Гертнер, так звали синагогального служку, был прирожденным балагуром, остряком. На все случаи жизни у него находилась побасенка, анекдот, легенда. Они жили в согласии, эти два бедняка? раввин и его служка.
   Отец вершит суд
   Суд вершил отец, как правило, по воскресеньям. В своей комнате. Разбирались спорные вопросы всякого рода? личного, делового. Ход разбирательства не был лишен известной комичности. Отец сидел на своем «троне» у длинного стола. По обе стороны? участники спора. Несколько в стороне, на диване,? моя мать. Она присутствовала всегда, если только была здоровой. «Это мое единственное удовольствие»,? говорила она.
   Одна из сторон излагала свои претензии. Другая перебивала. Один стремился перекричать другого, потом кричал отец. А потом начинался скандал, потому что вмешивалась мать. В конце концов, у нее тоже была голова на плечах. Хотя и с коротко постриженными волосами. Зато язык у нее был длинный, когда надо было поспорить с отцом. А вообще она была кроткой как овечка.
   Когда посторонние уходили, тут только скандал и разгорался. Между отцом и матерью. Они ссорились часто. Иногда на то были причины, а иногда и нет. Чаще нет. Должны же были они когда-нибудь облегчать свои души, правда?
   Когда я была дома, то внимательно следила за судебным разбирательством. Я сидела в своей комнате с книжкой за столом, притворялась, будто читаю. Время от времени я выбегала в кухню, чтобы посмотреть, не пригорел ли обед, что случалось нередко. Однажды я опрокинула кастрюлю с кипящим бульоном на правую руку. Прошли месяцы, прежде чем рана зажила. Шрам остался до сих пор. Меня очень интересовали судьбы людей. Я наблюдала за ходом действия и кое-чему училась. Немножко знанию людей, немножко обращению с ними. Позже мне это пригодилось. При этом у меня возникла еще одна страсть: я начинала интересоваться психологией. Как охотно я пошла бы учиться! У меня тогда еще не хватало «смелости» думать о профессии актрисы. В мире, в котором я жила, эта профессия ставилась на один уровень с проституцией.
   Из множества дел мне запало в память одно дело о разводе, потому что оно было трагикомичным. К отцу пришла молодая, но уже увядшая женщина. Она сперва долго беседовала с моей матерью. Согнувшись, придавленная несчастьем, глаза полны страдания, на коленях узелок, сидела она перед ней и изливала душу. Она хотела, чтобы ее развели. Вот уже полгода, как она замужем, и все еще девица. Ее муж не прикоснулся к ней. Наверное, не мог. В качестве доказательства она развернула перед моей матерью простыни. Простыни были незапятнанными, а молодая женщина? девственницей. Моя мать посоветовала ей потерпеть. Женщина качала головой: «Нет! Я терпела столько ночей, терпела и ждала. Теперь не хочу больше. Он мне чужой, едва со мной говорит, не смотрит на меня. Какой-то чудак. Я хочу, чтобы раввин меня развел».
   Она стеснялась рассказать все это моему отцу. Он не настаивал на этом. Послал служку за мужем этой женщины. Тот явился. Неуклюжий как медведь, прошел в комнату отца, даже не поздоровавшись с матерью и но взгляпув на жену. Я не знаю, что рассказал этот «герой» отцу. Но женщину мне было ужасно жаль. Она была сиротой. Первая молодость уже миновала, красотой никогда не отличалась. По как стремилась она найти в браке немножко счастья. И вот тебе на: опять возврат к безрадостной одинокой жизни. Мне так хотелось найти для нее жениха.