– Гриша, не томи! – властно осадила жена и плюхнулась на первый же попавшийся стул, закинула ногу на ногу, острые коленки натянули тонкую юбку, готовые пробуравить ее. «Дама-шкилет», как определил Ротман, держала форс, царевала в этом доме, а важный, неприступный на должности банкир в доме своем был обыкновенным подпятником. Ротман стал евреем по паспорту и, чтобы понять сокровенный смысл нового быта, сейчас цеплялся за каждую мелочь, примеряя ее к будущей жизни…
   – Сара, уймись…
   – Сколько повторять! Не Сара я, не Са-ра! Я Люся, Люська – золотая ручка. – Хозяйка нервно сунула в тонкие накрашенные губы сигаретку, закурила и выдула клуб чада прямо в лицо гостю. Ротман отмахнулся ладонью и чуть приотступил. – Ты, Гриша, лакей, тебе бы в ресторане подавальщиком… Мусолишь избитое, бродишь словами, как кот по сметане. Иль боишься, что органы подслушают – и с работы вон?
   – Ничего я, Люся, не боюся. И зря со мной так. Не надо меня спускать с горы, на которую не вздымала. Не те времена на дворе, слышь? Нынче времена хама и ама. – Григорий Семенович, склоня голову набок и отворотя лицо от жены, обошел ее кругом, встал за коляску дочери. – Симочка, рыбка моя золотая, никто нас в этом доме не понимает. Только ты, да я, да мы с тобою.
   Хозяин подкатил креслице во взглавие стола, поцеловал дочь в пушистую теплую маковицу и, чуть отойдя, поклонился ей, как дорогой иконе. Жена наблюдала за мужем с ухмылкою, с каждым мгновением тускнела, покрывалась тонкими морщинами: ее медальное, тонко вычеканенное лицо покрылось паутиной и патиной, как древняя фреска. Она затушила сигаретку в фарфоровую тарелочку и вдруг стремительно подошла к мужу, приобняла его за плечи и поцеловала в стриженый затылок, потерлась о спину щекой. И гости сразу встрепенулись, ожил муж, и какая-то благоговейная тишина на мгновение наступила в квартире, будто сюда явился сам Христос и благословил на многопированье. Но тут подала голос Симочка:
   – Ну, па-па…
   Григорий Семенович, блуждая взглядом по столу, мигом рассадил затомившихся гостей, рассовал по какому-то заранее решенному замыслу. Ротман оказался рядом с тетей Фирой из Житомира. От нее пахло старостью, чесноком и духами. Старуха была не то рыжая, не то ржавая, и сквозь редкие истончившиеся волосы просвечивала веснушчатая кожа. Что говорить, старость не красит. Но зубы у тетки были золотые, ногти наведены фиолетовым лаком, а на узловатые пальцы с взморщеннои кожею вздернуты массивные перстни и кольца, а в обвисшие уши внизаны дутые колеса, а по плечам лежали черные бельгийские кружева. Соседке было лет сто иль двести, но она отчаянно молодилась, прятала прожитые годы, и выпавшие бровки были усердно натерты тушью, а обочья глаз обложены голубыми тенями.
   – Вы очень интересный мужчина. – прошепелявила старбеня, едва открывая рот, и сразу же захлопнула губы, наверное, боялась потерять золотые челюсти. И нечаянно шатнувшись, прижалась к плечу Ивана, как бы вызывая его на игру.
   «Смешная бабка», – уважительно подумал Иван и, наконец-то вспомнив про жену, отыскал ее взглядом. Миледи фыркнула и отвела глаза. Хозяин присоседил гостью к себе и сейчас споро, умело обихаживал ее, навострился, как коршун на курочку, отбившуюся от петуха.
   – С чего начнем, сударыня? – Иван с нарочитым вниманием приклонился к соседке.
   – Ой, чего-то ничего не хочется. Прямо никакого аппетита нет, – жеманно заотказывалась соседка, но глаза ее азартно заблуждали по столу, наискивая для зачина самое сладкое. – Ну, рыбки разве да салатику мясного самую малость.
   Иван щедрой рукою наполнил тарелку. Чего мелочиться, правда? Аппетит приходит во время еды: лишь разжуй стебелек укропчику, узелочек петрушки и стрелку лучка, и тут такой ествяный розжиг случится, так утробушка тоскующая воспоет, что только подкладывай еды и не зевай. Подобное и случилось со старенькой: она будто для виду побродила задумчиво вилкою по закуске, лишь примерилась к тарелке, ан посудина-то уже пустая. Не ленясь ухаживал Ротман за тетей Фирою, и та с такой вот вялой полуулыбкою, со старческой усталостью в тусклых глазах испробовала и трещочки подгорелой, и тарталеточек, и всяких салатцев, и вина пригубила, звякнув зубками о хрустальный фужер, оставив багровый следок от накрашенных губ. Иван пил, не закусывая, с какой-то необычной для него настойчивостью; лишь однажды положил на зубок семужье малосольное перо и с волчьим хрустом разгрыз рыбий хрящик. Скоро хмельной жар завладел мужиком, и Ротман полюбил и тетю Фиру из Житомира, и тетю Миру из Воронежа, и их племянника с косоватеньким, вечно смеющимся взглядом. Ему радостно стало, что угодил из мира тесного, заскорузлого и расхристанного в круг теплых, жизнерадостных и любвеобильных людей, ставящих себя на одну ногу с Господом Богом; недаром же из этого круга, из этой вековечной живорождающей спайки появился Христос и повел все народы мира за собою, И завороженное мировое стадо поплелось сначала с натугою, как подневольное, а после же со стихирами и песнями, понуждая себя жить по тому укладу, что заповедовал Иисус. Ротману показалось, что в инвалидной коляске, приклонив слегка голову набок, мерцая остановившимся задумчивым взглядом, сидит сама Божья Матерь в предвкушении родин, сложив расслабленные от хвори руки на истертые бархатные подлокотники. Хмельно блуждал Иван взглядом по застолью и уже запоздало услышал необычное звяканье длинных ножей, словно бы их приготавливались точить. Это хозяин поднялся со стула, подпирая ребро стола округлившимся пузцом и велюровым кафтанцем с витыми шнурами.
   – Посмотрим, как наточены ножи, – возгласил любимый всеми Григорий Семенович и полоснул лезо о лезо, издав скребущий железный звяк.
   Счастливая тетя Фира из Житомира опередила всех и хрипло вскричала:
   – Хорошо наточены, хорошо наточены…
   – А это смотря кого резать, – снова поддел племянник Виля.
   Глаза у него встали чуть накось, иль так показалось от выпитого, и под бараньей шапкой волос, низко надвинутых на лоб, походили на беспокойных мышат; они сновали по столу и никак не могли споткнуться и остыть.
   Хозяин засучил рукава кафтанца, обнаружив густо обметанные шерстью полноватые руки, и придвинул блюдо к себе. Потом взвел глаза в потолок и прочел, едва шевеля губами, какое-то наставление, понятное лишь посвященным.
   – Припоздал, племянничек, с рыбою. Порядок забыл. Совсем русским стал, – упрекнула тетя Мира из Воронежа. У нее был мясистый, в породу Фридманов, нос и тугая черная волосня на голове, побитая сединою, и жирные хвосты бровей.
   Григорий Семенович слегка смутился, но намек проглотил: с тетей Мирой вздорить – себя живым закопать в могилку.
   – Ха-ха-ха, – засмеялась Люся. – Сколько помню его, никогда он евреем-то не был. Наверное, забыли обрезать.
   – Это никогда не поздно, – заступилась тетя Фира. – Мы сегодня Гришеньку обрежем. Вот еще поедим – и обрежем.
   – Кровожадные… Вам еды мало? – свел на шутку Фридман и, уцепившись вилкою за щуку, стал деловито распускать ее на сочные ломти. – Сам порол, сам молол, сам набивал и сам зашивал. Мое рукоделье, прошу накладывать на тарелки и затем пробовать: соли там, лучку, маслица в меру ли.
   Иван, не промедля, буквально из-под ножа хозяина выхватил самый богатый кусманчик, возложил на тарелку тети Фиры и, как бы мимоходом, поцеловал ее веснушчатое запястье, покрытое золотистой шкуркою, похожей на пустынные солончаки. Метафора была приблизительной, импрессионистской, но Ротману приглянулась. Поэт, он и в гостях в самом-то хмельном, восторженном состоянии не забывал все оценивать художным взглядом, всякую подробность занося за лобную кость, как в невидимую записную книжку. Каждое неожиданное словечко сгодится на черный день.
   Щука исчезла в один миг, как бы испарилась, оставив на блюде жирное пятно и унылый цветок с изогнутым черенком. С головою деловито разобрался хозяин, каждую мясную волоть из-за щеки и костяного лба близоруко промеряя взглядом; де, нет ли потайной косточки. Григорий Семенович так вкусно вкушал рыбку, что все невольно позавидовали ему.
   – В головизне весь ум, – похвастал Григорий Семенович, причмокивая и облизывая пальцы. – Кто ест щучьи головы, тот долго живет.
   – А на хрена попу гармонь? Сейчас, дядя, в цене не ум, а знакомства. Ты мне, я тебе. Рука руку моет. Толкача подмажешь – быстро поедешь. Как грибы, растут всякие РАО, АО, ЗАО и пр. Буквы, как вши, не разглядеть, а за ними миллиарды прячутся. Кому нужна твоя голова? – ядовито процедил племянник из Воронежа, выказывая цепкий практический ум. И Григорий Семенович вдруг почувствовал себя глубоким стариком. И Ротман посчитал себя уязвленным. – Кто прежде носил шляпу, нынче таскает чепчик дебила. Кто тянул сроки на зоне в полосатой робе, теперь примеряет костюм от Ферсачи. И знаешь, впору пришелся, в самый чик. А кстати, господин Ротман, вам в газете за строчку платят иль аккордом за статью? – неожиданно перекинулся племянник на Ивана. Но времени на ответ не отмерил, ибо Виля говорил сам с собою. Его прорвало, кудрявый молодец намолчался в гоститве, слушая всякую чушь, и от дилетантских россказней его чуть не стошнило. – Всем даю бесплатный совет. Пользуйтесь, пока добрый. Из верного источника: одна бабка сказала. Если набили чулки деревянными, то спешно переводите в золото иль капусту. Зелень не плесневеет, но прорастает процентами. Горбатый нам обещает рай, а всякая дорога в рай ведет через ад. Скоро советскими деревянными станут топить печи. Кстати, тонна деревянных тугриков заменяет три кубометра дров.
   – Проверял, что ли, Виленька? – спросила дотошная тетя Фира и приставила к уху ладонь, похожую на цепкую лапку огородной ящерки.
   – Проверял, тетя. Истопил за зиму два вагона. Мама Мира не даст соврать. Мама, скажи, что не вру. Они не верят.
   Но у мамы Миры что-то не заладилось с пищеварением, и она лишь икнула.
   – Виля, тебя назвали в честь Владимира Ильича. И Горбачев верный ленинец, – заверила простодушная тетя Фира. Ее глаза спрятались за натекшими студенистыми слезами, как в футляр, и старенькая радостно погрузилась в прошлое. В ее лице проснулось даже что-то от девических лет. – И я Ленина видела, да. Это в гражданскую было, мы тогда под Вяткой стояли. Нынче Киров. Холодно было, голодно, мы в обносках, босиком. Объявили по начальству, де, Ленин к нам. Ну, построили в шеренги, да. У соседа, помню, ничего не было в руках, а у меня винтовка. Вижу, по рельсам катит бронепоезд. На платформе стоит броневик. Крышка открывается, вылезает человек, да. Ростиком, надо сказать, небольшой, это правда. Плешивый, крикливый. Кричал по ветру, далеко было слыхать, да. Вскинул ладонь к нам и призывает: стойте до конца, не сдавайтесь белым гадам и не поступайте так, как это сделали двадцать шесть бакинских комиссаров, что добровольно встали на плаху с динамитом и подорвали себя. Надо сражаться до конца, надо убивать белых гадов. Хоть одного, да забери с собой в могилу. Ну, мы все закричали «ура»…
   Тетя Фира заблудилась в прошлом, замолчала, позабыв о гостях.
   – А разве Ленин Вятку навещал? – наивно спросил Ротман и как бы от своей неделикатности сел в лужу.
   – Не перебивай. Тетя Фира говорит – значит, был, – строго оборвал Григорий Семенович. – Тетя, а куда дальше-то он поехал?
   – Куда-куда… На кудыкину гору, вот куда. Залез в броневик и дальше поехал по войскам. Разве не понятно?
   – Вот видишь, тетя… Ленин из броневика да сразу в мавзолей, а мы страдай. И Горбачев, как мышь, сколько нор нарыл, – не отступался племянник. Но его можно было простить, потому что его устами заговорило вино.
   – Нет-нет, Ленин человек эпохи. Он лампочку дал. А то сидели бы без света. А Горбачев всем по квартире даст. Он слов на ветер не бросает.
   – Ага… а гробы не хочешь? Две тысячи тонн золота спрятал и не подавился. Сами наелись, а теперь Коминтерн кормят.
   – А ты откуда все это знаешь? – вступился за тетю Фиру Григорий Семенович. Он особо и не желал бы защищать Ленина, но хозяину было крайне обидно, что в его же присутствии ругали без его дозволения.
   Зло оборвал дорогого родича банкир, тем нарушая всякое приличие. Тетя Мира может перенять обиду на себя, а там и греха не оберешься, прославит во все концы света. Ведь дорогие гостеньки тянулись за тыщи верст из теплых краев в дикое место не киселя хлебать, но сытных щей отведать, а тут им даже и ложку не подали. Какой тут резон от бездельной кругосветки? – Скоро, племянничек, впору станет не смеяться, но плакать. Все шишки повалятся на нас.
   – Ну и что ж, что шишки? Шишки, дядя, тоже денег стоят, если их оценить в деньгах.
   – Что ты все на деньги переводишь. Еще молоко на губах не обсохло, а он деньги… деньги. Как попугай, – вскипев, закричал Григорий Семенович, вовсе отказавшись от недавних мыслей, что доверчиво выкладывал наедине Ивану Ротману. – Деньги – тлен, горстка пепла. Дунь – и нет. И эта щепотка пепла управляет людьми, делает их иль всесильными, иль беспомощными рабами. – И тут Григорий Семенович неожиданно успокоился. – Были когда-то меновые кости, скальпы, бусы и тряпки, потом бронза и меха, золото и платина, теперь – бросовая бумага по сто рублей за кило…
   – А ты проживи без капусты. За такую зелень люди трупами дорогу устилают.
   – Мне ничего не надо, ни-че-го!
   – Ну, па-па, – жалобно позвала позабытая всеми Симочка, с усилием вздернув хорошенькую, как бы изваянную из тонкого фарфора головенку, и в глазах ее проступило бешенство.
   – Всё-всё… Музыку! Где музыка? Танцы-шманцы-обниманцы! Миледи, Миля, за пиано…
   – Не могу. От музыки тошнит, – неожиданно призналась Миледи, но все отчего-то внимательно посмотрели на Ротмана. Тот недоуменно насторожился и едва слышно обрезал жену:
   – Дура, не кочевряжься. Люди же просят.
   Миледи не расслышала, пожала плечами, кинула на тарелку ложку винегрета и стала безучастно жевать, глядя в окно. Ей мерещился утренний сон: она беременная, с огромным животом лежит одна в больничной палате, а в изножье кровати лениво бродит кругами кавказская овчарка с обрубленными ушами и лижет ей пятки.
   Хозяин отпахнул с пристуком крышку, пробежался по клавишам пианино, выбил проворными пальцами, умеющими, казалось бы, только считать деньги, игривую бурную скороговорку, все время отрывисто взглядывая из-за плеча на гостей, де, вот какой я умелец. У Григория Семеновича оказались повадки тапера. Но игру сразу же оборвал, включил музыкальный ящик.
   Иван пригласил повальсировать тетю Фиру. Она оказалась крохотулечкой, и ее изрядно облысевшая, накрашенная хною головенка едва достигала его груди. Тетя Фира судорожно вцепилась в рукава пиджака, дутые серьги, принакрытые невесомыми букольками, болтались, как уши болонки, счастливая улыбка блуждала на помятом старостью, запрокинутом на ухажера лице. Но шаг у партейной оказался весомый, солдатский, будто была тетя Фира в подкованных кирзовых сапогах. Один раз бабуля промахнулась и наступила на палец, так что Иван обезножел и захромал. Боль слегка привела в чувство, хмель сник, проредился, как утренний туман, и опал куда-то в брюшину. Ивану было хорошо на пиру, все любили его, и он с любовью почитал новую свою родню.
   – А я ведь москвич. У меня московская прописка, – вдруг похвастался Ротман, сбиваясь с такта; его понесло неудержимо в сторону, но кокетливая столетняя старка поддержала его и наладила вальсок. Тут Иван невольно поверил, что тетя Фира была дружна с Лениным и гоняла с ним чаи в шалаше под Питером. Такие неизносимые люди, подумал он, до самой смерти не ходят, а маршируют, красят брови, маникюрятся и носят мужские штаны; не ведая уныния и тоски, они непобедимы.
   … Все ж таки матриархат великая штука, умилился Ротман. Это русские мужики, так их в качель, гоняют своих баб по углам и посылают по Владимирской на три, на шесть и двенадцать букв. Ротман мучительно считал матерки, разлагая их в моховой голове на слоги и тут же подбирая рифму. Но получался один срам, какие баранки ни завивай.
   Тетя Фира привела кавалера к столу, усадила, властно придавила за плечо, как благоверного, будто приклеила к столу, а сама осталась стоять возле, возложив костяную ладонцу на серебристый чуб ухажера. Иван Ротман напоминал ей комиссара Печельницкого, который обещал взять за себя, но, надув ей живот под копною, женился вдруг на боевой подруге Мусе Фраерман… У него, помнится, тоже было чугунное, ссиня, лицо и бельмастые глаза. И-эх, тачанка-ростовчанка, умчалась в туманную даль, и не догнать.
   Виля отплясался до пота с хозяйкою; та будто гарцевала на жеребце, выставив перед собою полусогнутые в локтях руки и не выпуская изо рта пахитоску. Ее тонкая шелковая юбка надулась, как Царь-колокол, а каштановые волосенки встали колом. Она, сколько помнится, не бывала такой счастливою. Симочка сидела в своей коляске вытянувшись, как икона. Бедную все забыли, никто не приставал с расспросами и с наукою, никто не улещал шоколадками, и девочке было воистину хорошо. Миледи выпрямилась на стуле, будто затянутая в корсет. Ее постоянно подташнивало, и она вдруг уверилась, что понесла, и стала подсчитывать сроки.
   Виля наконец приустал, плюхнулся на стул, долго блуждал взглядом по столу, не зная, наверное, чем призакусить, и вдруг ткнул пальцем в бабочку Ротмана:
   – Сколько карат?..
   – На весах не взвешивал… А вообще-то, подарок.
   Виля засмеялся:
   – За сто баксов отдашь?
   – Даром отдам. Хоть и грех дареное отдаривать.
   – Виля, не задирайся, – строго осек Григорий Семенович. Племянник лишь дерзко усмехнулся, глаза его еще пуще пошли нараскосяк, обнимая взглядом всю вселенную.
   – Молчи, банкир – восемь дыр… За сто баксов отдашь? Хотя дрянь камешек-то, пыль земная. Но светит, дьяволенок.
   – Говорю, даром отдам, – притравливал Ротман, в душе за что-то необъяснимо невзлюбя нахаленка. И тот платил Ивану той же монетою: они скреблись друг о друга, как кремень о кресало, высекая пока мелкие искры, от которых могло вызняться жаркое полымя. – Сделай одну фигуру – и всё…
   – Что, гольем раздеться? Мне есть что показать. Не пальцем делан, верно, мама?
   – У отца спроси, – коротко ответила тетя Мира из Воронежа, мечтательно уставясь в окно. Бури в желудке улеглись, все жарковое было пущено в дело, а пустынный стол не вызывает зависти, но предполагает спокой в душе.
   Миледи, почуяв неладное, отвлеклась от своей взволнованной родилки и жалобно воскликнула, отчего-то оборотись к хозяину:
   – Ваня, прекрати! А ты, Виля, с ним не спорь. Ты его не знаешь, это страшный человек.
   Миледи сказала полушутя и этим еще больше затравила спорщиков.
   – А если не сделаю? Тебе какой навар?
   – Отрублю шнобель. У тебя благородный нос, похожий на редьку. Я его отрублю, потом изотру на терке и съем с постным маслом.
   – А хук с правой не хочешь? Я мастер по боксу.
 
– Хук со мной и хук с тобой.
Ты пройдешь стороной, я с кровавой уйду бородой…
 
   Ротман покатал желваками и, словно бы выгнав из себя хмель, поднялся решительно трезвым, лишь окрайки желтоватых белков окрасились малиновым; пережимистый нос потонел и заострился. Иван посмотрел на хозяина, помедлив, добавил:
   – Слышу, ваше время стучится в окно, Мы же с Гришей уходим на дно…
   Ротман снял с шеи бабочку, поцеловал дареный адамант и с кривой усмешкой стал раздеваться.
   – Ваня, слышь? – испуганно вскрикнула Миледи. – До трусов разденешься – уйду совсем.
   Все вдруг повторялось, как на свадьбе: твердокаменный Ротман на людях вдруг с превеликой охотою превращался в шута.
   Ротман сбросил пиджак и рубаху, остался в майке. Предплечья обвисли, как двухпудовые гири, но запястья были тонкие, обвитые тугой синей жилою, будто под кожей прикорнула змея медянка.
   Тетя Фира открыла от удивления рот.
   – Поддубный, – только и прошамкала древняя и чему-то широко улыбнулась. Ваню Поддубного она видела в цирке Чинизелли и, как помнится, тогда послала ему воздушный поцелуй. «Нет, не перевелась еще порода», – подумала она с восхищением.
   Миледи было стыдно смотреть на шутовство, и она удалилась в коридор. Следом потянулся Григорий Семенович; у кухни царил полумрак, и там в уединении хорошо было вести деловые разговоры. Люся подошла к Ротману, ткнула прокуренным пальцем под дых.
   – На московских булках отъелся, бугай. Я думала – отчего у тебя рукав морщит? Ты, Ваня, эротический мужик. А ты, Виля, отстань. Против лома нет приема. – Прислонилась ухом к бархатистой шкуре и добавила: – Стучит, как пожарный насос «Гудзон и К0».
   Ротман пьяно осклабился: оказывается, приятно и сладко было сердцу завлекать народец. И-эх, Москву-то упустил, там можно бы сорвать золотой куш; ну, да всякому овощу свое время.
   Ивана подмывало крикнуть на публику что-нибудь разухабистое, дерзкое и тем осадить, поставить всех на ступеньку ниже. Слова вертелись на языке и тут же опадали куда-то в горло вместе со слюною.
   А чего лишнее болтать, верно? И так все ясно! Народ хочет балдежу, и он его получит. Балдеж пока в пределах одной квартиры, а после – на всю Россию.
   – Встань, – приказал дерзкому гостю из Воронежа. – Раньше встанешь, быстрее упадешь.
   Выдернул из-под Вили стул, к задней ножке на пол положил коробок спичек. Сел, напружился воздухом, так что шея, побагровев, сравнялась с плечами, и, гибко окручиваясь вокруг стула, не держась за него, достал зубами коробок.
   – Эка невидаль, – сказал Виля, не чуя подвоха. – Хоть каждый день по тыще раз.
   Он был человек не ледащий, прогонистый, поджарый, может, и мастер биться на кулачках; ушные хрящи порядком поизмусолены, а на переносье косточка слегка провалилась. Может, потому Виля говорил с прононсом, как бы в норки заползли мокрые улитки.
   А каверза заключалась в том, что этой шуткою надобно было баловаться раз сто на дню, чтобы сыскать ту магнитную точку, что будто клеем приваривает твой зад к стулу. А с первого раза никто еще не добивался успеха в этой хитрой штуке.
   Бедный Виля, он на глазах у родичей терял свой нос. Запомни, парень, не серди старших, не доводи до белого каления, ибо Господь видит все и накажет тебя за непоклончивость.
   И конечно, с пьяного-то ума да от излишней спеси клюнул наш племянник на пол, приложился лобешником, выбил под черным каракулем изрядный рог. Мама Мира зажалела отчаянного гордого сына, приложила к фингалу кухонный нож из отличнейшей немецкой стали «Золингер», которым и была вспорота и расчленена фаршированная щука.
   – Дурачок! И что вы, русские, делите промеж собой? Возьмите каждый свое и идите с миром.
   Виля покосился на голубоватое острое лезо с крошками пристывшего рыбьего мяса в сливе для крови, вспомнил обещанную Ротманом угрозу, зажмурился и пьяно, по-детски занюнился.
   – Плачь, Каин! Ты за что убил Авеля? – громовым голосом возвестил Ротман, перехватил неожиданно у тети Миры нож и занес его над бедной головою воронежского гостя. – Деньги есть – и девки любят. Денег нет – и нос отрубят, и собакам отдадут.
   – Накажи, Ваня, хлюста, пусть не дерзит, мальчишка, – велела тетя Фира. В блеклых ее глазах вспыхнула страсть.
   Тетя Мира с испугом взглянула на свойку, проглотила нервный смех.
   – Не слушай бабку, сыночек. Тетя Фира шутит, – зажалела мать сына, прикрывая синюю шишку лафтачком черной шерсти. – Вот тебе, мальчик, первая шишка, за которую надо платить. Отдай ты врагу сто баксов, пусть подавится. Каждой собаке своя кость. Ты, сыночек, схватил мосол не по зубам.
   Гости столпились вокруг спорщиков, каждое слово зачарованно перехватывали с губ и как бы пробовали на соль и перец. Праздник выходил на все сто: и сытно, и зрелищно, память на всю жизнь. Многомысленная тетя Мира победно обвела всех взглядом, хотя разделочный нож невольно повис над ее короткой, в складочках, шеей. Тетя Мира на глазах у разгулявшихся людей творила мир в последний день мира. Григорий Семенович мог бы, наверное, размягчить досадную минуту, но хозяин торопился затворить тесто, пока не усиделась на печи квашня, но, увы, дрожжи на холоду не выбраживали; Миледи лишь обещивалась намеками, полнила сумрак коридора недомолвками, но от мужа ничем не тратилась. Она как бы предвидела предстоящую свою дорогу и торопилась поставить на ней вешки.
   В это время распалившийся не на шутку Иван Ротман ухватил Вилин нос меж скляченных в клещи пальцев и резко рубанул ребром ладони, отсекая породистую дулю посрамленного дуэлянта. Все охнули и остолбенели: застольная игра превратилась в один срам и подсудное дело.
   … Воистину дьявол сыграл над добрыми чувствами. Ведь все столпившиеся видели, как хищно сверкнул нож и тугим алым жгутом плеснулась на пол кровища.
   Ротман торопливо заслонил несчастного спиною и, повернувшись к гулебщикам, осторожно приоткрыл кулак, бережно дунул в дырку, как бы выпуская на волю малую сизокрылую птаху. Но никто не слетел с ладони.
   – Где фокусам-то научился? – спросила Люся, сморщив страдальческое старообразное личико. Но в глазах было разочарование.
   – Поживи с мое, милочка. Чего бы дельное, а это – тьфу! – отмахнулся Ротман, торопливо одеваясь. Он покачнулся, но устоял. – Все для вас. Все для вас, для вас и живем-с. Как скажете, что прикажете. Воленс-ноленс, плачу по счету, лишь бы не грустили, братья мои и посестрия…
 
Нет праздника прекраснее на свете,
Когда казнят счастливого поэта.
Палач подаст вам голову на блюде.
В уста целуй, не брезгуй, тетя Люда…
 
   Тут бедная Симочка, всеми позабытая в инвалидной коляске, от обиды трубно возрыдала, вскинула овечьи глазенки к потолку и забилась в припадке. Прибежал с тайной свиданки Григорий Семенович, упал перед дочерью на колени, возле заворошились тетки и свойки, стараясь разжать зубы и влить несчастной целебного нектару. Лишь мать, неожиданно похорошевшая, облокотилась о карниз печи-голландки и затянулась сигареткою, бездельно глядя в окно.