Имелась в виду, конечно же, Луша, растерянно и бестолково метавшаяся под дверью. Но в маминых глазах все равно читался немой вопрос и восторг, не все было потеряно.
   – Мама, мы уедем, давай я только сумки занесу, – примирительно предложила Катя.
   – Сама занесу, – отрезала мама.
   В это время таксик снова пару раз тявкнул для порядка. Лушка, которой надоело маяться у закрытой двери, обежала машину и с любопытством засунула морду в салон, просачиваясь за мамиными ногами. Щенок, наверно впервые в жизни увидевший такую большую собаку, присел на сиденье и описался от избытка обуявших его противоречивых собачьих чувств.
   Катя, как можно спокойнее, достала упаковку салфеток, промокнула лужицу, словно ничего и не произошло, прижала песика к себе и тихо попросила:
   – Можно я чашку кофе выпью с бутербродом? Я с утра работала, ехала. Так устала…
   Это было попадание «в десятку». Мама всегда строго следила за тем, чтобы ее дочь нормально питалась хотя бы на ее глазах. Отказать единственному ребенку в куске хлеба с колбасой она не могла. Путь к дому был расчищен.
   С таксом на руках Катя вышла из машины, хотела погладить любимую Лушу, но та демонстративно вывернулась из-под руки и боком-боком потрусила к калитке. Перед калиткой Лушка внезапно уселась на дорожку, подняла к небу страдальческие глаза и замерла, выдавливая из себя большущую лужу. Это был не просто немой собачий протест, это был выпад, открытое обвинение в предательстве, ужас того, что сейчас ее, старую и верную, выкинут на помойку, а пригреют страшного, лысого, кривоногого гаденыша. Это была вся возможная ревность, собранная воедино.
   Луша не сводила укоризненного взгляда с Кати, а лужа растекалась и растекалась во все стороны, унося встречающиеся на ее пути соринки и клубки пыли. Это было серьезно.
   Невозможно было предать Лушку, верную подружку, сторожа и пастуха их семьи, умеющую скрасить бездетную жизнь и погасить начинающуюся ссору.
   Но и маленького беззащитного сироту, доверчиво прижавшегося теплым упругим тельцем, бросить тоже было никак нельзя.
   Катерина присела на корточки, спустила на землю щенка с приглашением:
   – Смотри, как здесь интересно.
   Щенок замер на мгновение от страха, втянул голову и поджал прутик хвоста, а потом – будь что будет! – отважно двинулся в чужой незнакомый мир.
   Катя на корточках, неудобно передвигая ноги, подобралась к Лушке, обняла за шею и жарко зашептала в загнутое конвертиком ухо:
   – Дурочка ты моя, неужели я тебя на кого-то променяю? Ты у нас самая лучшая, ты – Лушка-ватрушка, ты…
   В Лушкино ухо лился поток добрых, ласковых слов. От удовольствия Лукерья положила голову Кате на плечо и замерла, внимая и доверяясь. Пахло от нее нагретой на солнце шерстью, пылью и деревней.
   Помирившись, Катя снова подхватила на руки такса и проникла-таки на участок, где папа, как обычно прозевавший самое интересное, с веселым удивлением наблюдал за процессией.
   Завидев нового незнакомого человека, щенок ловко вывернулся с рук на землю и посеменил знакомиться. Папу он не облаивал, а подошел вплотную, обнюхал ноги, посмотрел снизу высоко вверх, вздохнул и сел. Как будто наконец пришел домой после долгих скитаний. Мама, за много лет научившаяся понимать без слов и собачьи, и человеческие выходки, на всякий случай напомнила:
   – Пьете кофе и уезжаете обе!
   Однако же при этом понимала, что данная битва проиграна ею всухую.
   Такс освоился на природе в два счета. Тот, которого «на улицу не выносить и поить только кипяченой водой», через час был, как черт: нос в земле, лапы в грязи, а сам в зеленой ряске. Пока все отвлеклись, он по старым подгнившим мосткам резво спустился в заросший прудик и аппетитно хрустел улитками. Обнаружили его только по сердитому лаю Луши, в бессилии бегавшей вдоль берега. От хохота не смогли даже сразу выловить его из воды.
   Умаявшись от избытка впечатлений, вскоре такс крепко спал в теньке под яблоней, а Катя нежилась рядом на солнце, подставляя лицо и тело косым вечерним лучам.
   Мама в тот вечер больше не заводила разговоров об отъезде. И было ощущение маленького счастья, уютного домашнего очага и абсолютного мира. О Бобе Катя старалась не вспоминать, просто лежала на свежеподстриженной траве и радовалась теплу, лету, распускающимся бабочкам ирисов, запаху стоячей воды из пруда, крику какой-то вечерней птицы.
   Утром она проснулась поздно и не обнаружила возле себя щенка. Мама давно забрала его, накормила деревенским творогом и в ожидании Кати потихоньку воспитывала.
   Воспитывать малыша пытались все понемногу, но основную ответственность по становлению цивилизованной собаки взяла на себя Лукерья. Она неусыпно косила взглядом: что же делает маленький неугодный мерзавец, обманом проникший в дом, и при первых попытках нашкодить с радостью пресекала поползновения в корне. Она рычала, била его лапой, трепала за шкирку и лаяла, призывая хозяев, если не могла справиться сама. Щенок быстро сообразил, что лучше не связываться со странной большой и волосатой собакой, лучше во всем ей подражать.
   Через день Катя, всласть насладившись долгим сном, завтраком на газоне в пижаме, рассказала родителям о том, как появился в ее жизни щенок… Но что был какой-то там щенок по сравнению с радостью оттого, что дочь собралась все-таки с духом и рассталась со своим Бобом. Хотя было не до конца ясно, кто и с кем расстался. Но это ерунда, главное – результат. Тем более что Катя пообещала, что Боб заберет щенка через неделю, а пока попросила оставить собаку здесь. Якобы у Кати нет возможности кормить его по часам и быть при нем нянькой.
   Все последующие дни она при первой возможности неслась ночевать на дачу, подгоняемая опасением, что в один прекрасный вечер мама вынесет ей щенка прямо к машине и скажет как в тот раз:
   – Прямо сейчас и уезжайте отсюда. Вдвоем. Я его пасти не нанималась.
   Но мама открыто не протестовала, только с первого дня поделила братьев меньших на «твою собаку» и «нашу собаку». Надо же было как-то обозначать безымянного детеныша. Дележ на «твою» и «нашу» вышел символический, потому что щенок никого и ничего делить не собирался, сытно накормленный и обихоженный Катиной мамой. Между тем за вожака стаи держал с первого дня Катю, ей отдавал всю свою щенячью преданность и любовь.
   И только балагур-папа, помятуя о происхождении щенка, упорно называл его Бобом. При этом никакой злости на щенке не срывал, а подзывал мягким голосом:
   – Ну, иди ко мне, Бобик.
   Не через неделю, а почти что через месяц настоящий Боб доехал-таки до Кати. Был он сильно «после вчерашнего», с нудными подробностями рассказывал об Ибице и не вызывал в Кате былых пылких чувств, а вызывал лишь чувство слабо ноющей, затягивающейся раны, которая напоминает о себе, только если неловко повернуться, потревожить. Казалось, он приехал зондировать почву: пустят ли обратно. Был Боб не дурак, понял, что нужно по крайней мере выждать, что сейчас не пустят…
   Катя весь вечер ждала, когда же зайдет разговор о собаке. Отдавать смешного инопланетянина с тельцем-сарделькой и маленькими сарделечками лап ужасно не хотелось. А Боб, оказалось, про него и вовсе забыл. Когда она наконец не выдержала и напомнила, он не сразу сообразил, о ком речь, испугался лишних, ненужных хлопот и с радостью передарил его Катьке. А через некоторое время даже привез ей родословную, где черным по белому было написано, что щенок породы «такса гладкошерстная стандарт» зовется Бобтеус Реджинальд Голд Тил и имеет таких предков, что Катьке со своими «вшивыми интеллигентами» нужно как минимум называть его на «вы».

3

   И вот теперь потомок собачьих принцев с гордым именем Бобтеус Реджинальд Голд Тил радостно и увлеченно толкал перед собой пустую консервную банку, нападая на нее сбоку как на маленькую металлическую лисицу, подминая ее под себя в охотничьем азарте.
   Выросший на свежем воздухе, вскормленный деревенским творогом и «своими» овощами вперемешку с обрезками парного рыночного мяса, Боб превратился в молодого, крепкого, ширококостного кобеля с блестящей шерстью, крепкими нервами и устойчивой психикой, повадками сторожевого пса и любопытным нравом.
   Давно уже он выбрался из-под Лушиной власти, представляя собой цельный, самостоятельный организм, обуреваемый постоянной жаждой охоты.
   Ради Боба Катин папа даже достал много лет бесцельно лежащее ружье и осенью заходил вдруг на охоту в дальний лес. Папа утверждал, что знает пару-тройку енотовых нор, а мама с Катей смеялись и издевались над охотниками. Смеялись до тех пор, пока однажды им не принесли с охоты настоящую лису.
   В другие времена приходилось довольствоваться охотой более примитивной: на мышей, лягушек, пчел и даже птичек. Тут уж Боб охотился самостоятельно, возвращаясь или с гордо зажатым в зубах трофеем, или же, скуля и мотая бедовой головой, с перекошенной от пчелиных укусов мордой.
   Самым же экстремальным видом охоты подросший собачий принц считал охоту на кошек. Еще бы, у каждой уважающей себя кошки существовал хозяин, который представлял собой опасность даже большую, чем острые когти. Те же, кто по определению хозяев не имел, были сущими бандитами с большой дороги, оглашавшими округу воинственными воплями и шипением почище Соловья Разбойника. Со слабыми, старыми и ленивыми Боб не связывался – неинтересно. Самым смаком в охоте была погоня, чувство превосходства. Что же это за охота такая, если зверь сидит перед тобой, сжавшись в комок, и даже не шипит?
   Короче, дело это было на редкость опасное. И, не теряя надежды когда-нибудь словить добычу, гонял Бобтеус попадающихся кошек с диким визгом и до изнеможения. Ну, если совсем честно, то не всегда до изнеможения, чаще до гневного хозяйского окрика. Тогда он вздыхал, сетовал в душе на полное непонимание хозяевами его натуры и печально брел следом, мечтая о побежденном страшном, царапучем и шипучем хищнике, как каждый настоящий охотник мечтает о заваленном в честном бою медведе…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента