– Я и сама не видывала! – смеялась тетя Нюра. – Как налью, деньги-то за лифчик сую и все думаю: ой, кабы не вывалились, казенные же!
   – А считанное? – спросила бабушка, вглядываясь в тетю Нюру.
   – Что? – не поняла она.
   – А считанное молоко-то?
   Тетя Нюра пронзительно взглянула на бабушку, и та сразу пошла к своим кастрюлькам.
   – Считанное, не считанное, – ответила она хмуро, помолчав, – а денежки эти не наши, колхозные.
   – Да я не об этом, – заговорила бабушка, возвращаясь от кастрюлек. – Я и не об этом совсем, как ты могла подумать! Я спросить хотела, как отчитываться-то будешь? И опять же, сколько тебе за труды положено? Целый день, поди-ка, на жаре проторчала.
   – К жаре-то нам не привыкать, – сказала тетя Нюра. – Вон люди на уборке костоломят, а я тут, как кассир, деньги муслякаю.
   – Вот Ваське-то работы, а, теть Нюр? – спросил я, заглядывая ей в глаза.
   – Нет, это не ему, – ответила она. – Это главному бухгалтеру сдавать буду. Васька счетовод. Счет ведет, сколько чего, каких гектаров сделано. Он до денег не допущен, потому как несовершеннолетний.
   – Да и слава богу! – обрадовалась бабушка, будто боялась, что с деньгами Васька напутает.
   – Ох, деньги, деньги! – вздохнула тетя Нюра, помолчав. – И вроде бумажка простая, а есть все же в ней сила!
   – Охо-хо! – вздохнула бабушка. – Какая еще сила-то!
   Но тетя Нюра будто и не услышала ее вздоха.
   – Вот эти вот денежки-то, – сказала она, кивнув на диван, – на трактор копим, Васильевна. Ноне все на кобылах землю горбим. Было до войны три трактора, дак рассохлися. – Она засмеялась и добавила, становясь серьезной: – А теперь новый купим.
   Я поглядел внимательно на тетю Нюру и вспомнил базар – бывал я там и с бабушкой, и с мамой, и один, – вспомнил ряды молочниц в белых фартуках, в белых нарукавниках, бойко орудующих железными черпаками с длинными ручками. Глядя на этих торговок, я всегда завидовал им, завидовал, что любая из них может взять и вот так, запросто, целый черпак молока выпить. А если захочет, и еще один: бидон-то у нее вон какой, два мужика еле с машины снимают. Торговки казались мне жмотинами и богачками – молоко стоило не дешево, и однажды я видел, как один старик покупал полчерпака. Молочница долго отплескивала из своего черпака, отлила, наконец, ругаясь, деду в бутылку, и он ушел, шаркая ногами. С тех пор я этих торговок особенно не любил.
   И вот тетя Нюра. Она ведь тоже торговка. А торговала на трактор.
   Я с интересом разглядывал Васькину мать. Рядом с ней лежали деньги, разложенные в стопки.
   – Есть на трактор? – спросил я тетю Нюру, довольный, что и я к этому трактору имею отношение.
   – На одну гусеницу! – ответила она, рассмеявшись. – Или на полмотора.
   Я тоже засмеялся, представив, как по полю ползет не целый трактор, а одна только гусеница.
* * *
   Оставив деньги на диване, тетя Нюра сбегала в магазин, принесла соли и спичек. Потом пришла мама, и мы уселись пить чай.
   – Вы меня извиняйте, бабоньки, – сказала тетя Нюра, прихлебывая чай, – что молочка-то Николке я не привезла. На машине казенное было, а призанять у соседок не успела, погнал окаянный председатель прямо из конторы.
   Мама и бабушка смутились, стали говорить: «Что ты, Нюра, да зачем, не такое теперь голодное время, все же лето», – но она, не слушая их, посмотрела на меня и сказала:
   – Ну-ка, а может, Коле к нам податься? – И засмеялась: – Конечно! Живет парень в городе, глотает пыль, а у нас чистота! Раздолье!
   Я сначала даже опешил. А потом вскочил, словно ошпаренный.
   – Мама! – крикнул я. – Бабушка! Отпустите!
   Видно, глаза мои сверкали, как угли, и голос звенел. Мама и бабушка нерешительно переглядывались.
   – Он вам обузой будет, Нюра, – сказала наконец мама. – Ты на работе, Вася тоже. Не хватало еще тебе лишних хлопот.
   – Ну и хлопот! – удивилась тетя Нюра. – Дитя малое, что ли? Вон глядите, – она кивнула на меня, – парень что надо! Самостоятельный! А скучать ему некогда будет. На уборку со мной поедет. По грибы с Васькой сбегают, порыбалят малость. Эх, да разве у нас соскучишься!
   Ну тетя Нюра! Она сегодня просто нравилась мне. Веселая! На тракторную гусеницу молока продала. И маму с бабушкой в один миг уговорила.
   Я стал отыскивать старый рюкзачок, суетиться, спешить, бегать по комнате, и мама, и бабушка, и тетя Нюра хором рассмеялись: отправиться-то мы должны были только завтра.
   – Ну и что! – сказал я, смутившись. – Ведь рано, наверное, пойдем?
   – Верно, – ответила тетя Нюра. – Пораньше отправимся, чтоб засветло добраться.
   Всю ночь я просыпался, мне казалось, уже пора, тетя Нюра готова и сейчас уйдет без меня. Но было тихо, в темноте кто-то негромко всхрапывал, и я снова погружался в ненадежный сон. В последний раз я проснулся не сам, меня кто-то тряс за плечо, я отнекивался и прятал голову под одеяло, потом вскочил, крутя глазами. Тетя Нюра тихо смеялась.
   Она сидела умытая, одетая, готовая в путь. Путаясь в рубашке, я торопливо оделся, попил чаю, повесил на спину легкий рюкзак.
   – Ну, с богом! – сказала тетя Нюра и шагнула к двери.
   – С богом, с богом! – как лесное эхо, откликнулись бабушка и мама.
   А мама, наклонившись, шепнула мне:
   – Осторожней там, Коля! В речку не лезь! И в лес один не ходи! Не кури еще, слышишь?
   Я пожал плечом – было неудобно перед тетей Нюрой, что мама шепчет мне такие слова, будто маленькому.
   Река, бурлившая весной, теперь, в июле, опала, сузила берега, разметала песчаные косы.
   Мы переправились паромом и пошли по тропке, которая вилась через поле. Я почувствовал вдруг, что воздух пахнет смолой и медом.
   Тропка наша то поднималась вверх, то ныряла в низину, заросшую высокими цветами с большими, яркими колокольцами.
   – Это иван-чай, – говорила мне тетя Нюра.
   – Почему Иван? И почему чай?
   – А зовут так, – загадочно говорила тетя Нюра, – спокон веку зовут. Был, может, Иван, который из этого цветка чай варил? – Она смеялась, шагала размашисто, твердо переставляя сильные ноги, и я едва поспевал за ней.
   Под ногами скрипели кузнечики, и, когда мы поднимались на холм, я всякий раз оборачивался: там, внизу, кузнечики при шорохе шагов умолкали, скрипели только те, что подальше; отсюда же, с высоты, поле иван-чая покачивалось, будто неторопливые морские волны, и тысячи, нет, миллионы кузнечиков в один тон пели огромным хором – сиреневое море покачивалось и пело, пело и покачивалось.
   Я улыбался, догонял тетю Нюру, она поглядывала на меня искоса и спрашивала:
   – Нравится?
   Нравится! Еще бы не нравиться! Я бывал, конечно, в лесу и в поле тоже бывал, когда ездил в пионерский лагерь от маминого госпиталя, но там мы ходили и в лес, и в поле колонной – в затылок друг другу, и то, что я запомнил тогда, совсем не походило на это. Здесь было тихо, и никто не мешал мне смотреть и слушать. И я слушал, и смотрел, и дышал полной грудью.
* * *
   – Вишь оконце открытое, – сказала тетя Нюра. – Васька подле него сидит. Поди напугай!
   Она сидела на берегу ручья, держа в руках свои стоптанные туфли, а ногами, как девчонка, болтала в воде, так что брызги летели.
   – Иди, иди! – подговаривала она меня, и я, оставив свой рюкзак, крадучись пошел вдоль деревни.
   У самой избы я согнулся и подкрался к окошку на четвереньках. Я не хотел, чтобы Васька меня увидел сразу. Я только приподнялся, чтобы взглянуть, там ли он и не ошибся ли я домом.
   Медленно разогнувшись, я заглянул в окно и увидел Ваську. Он сидел, упершись кулаками в обе щеки, за ухом у него торчал тонко очиненный карандаш, и смотрел Васька прямо на меня.
   Он смотрел остановившимся, пустым взглядом и не видел меня. Будто я был в шапке-невидимке. Или стеклянный.
   – Вась! – позвал я шепотом.
   Он был неподвижен. «Может, спит? – мелькнуло у меня. – Бывает же, люди спят с открытыми глазами».
   – Вась! – окликнул я его снова, погромче, но он снова не услышал.
   – Василей! – сказал кто-то громко из глубины комнаты. – Готово?
   – Готово, – ответил Васька глухим голосом и, видно, очнувшись, увидел меня.
   – Хухры-мухры! – пробормотал он удивленно, открыл рот, потом вскочил, с грохотом откинув стул; отточенный карандаш выпал из-за уха, и Васька вылетел как пробка прямо в окно.
   – Васька! – кричал кто-то из глубины комнаты. – Васька! Обалдуй!
   Но Васька ничего не слышал. Он изо всех сил жал мою руку.
   – Ты чо? – басил Васька на всю улицу. – С луны свалился?
   – С луны, с луны! – сказала подошедшая к нам тетя Нюра. – А ты отколь думал? – Она засмеялась и крикнула в окно: – Макарыч, примай выручку!
   Из распахнутого окна высунулась лысая голова с маленьким носом, похожим скорее не на нос, а на закорючку. На носу, на самом краешке, сидели очки.
   – Явилася! – занудным голосом сказал лысатик. – Не запылилася! Ох, Нюрка, Нюрка, как это доперла-то ты: по городу с деньгами таскаться! А ежели обчистят? За жизнь не рассчитаисся!
   Тетя Нюра махнула на лысатика своими стоптанными туфлями, которые держала в руке, и ответила:
   – Ты, Макарыч, не скрипи-ка, а по такому случаю отпусти Ваську из конторы. Вон к нему друг с городу приехал.
   Макарыч пронзительно оглядел меня с ног до головы и спросил тетю Нюру недоверчиво:
   – А сколь выручила? – будто от этого зависело, отпустит он Ваську или нет.
   – «Сколь, сколь»! – засмеялась она опять. – Все твои, сколь ни на есть.
   Макарыч нехотя согласился. Тетя Нюра осталась в конторе, а мы побежали к Васькиному дому.
   – Это кто? – спросил я.
   – Главбух! – ответил Васька, хмурясь. – Ест меня поедом. То считай, это считай, будто я арифмометр. Арифмометру не доверяет, а мне доверяет, гад такой. Ни на шаг от себя не отпускает, будто я при нем адъютант какой.
   – Сам виноват, – сказал я смеясь, – считальщик ты этакий!
   Васькин дом стоял на пригорке и выделялся среди других желтыми, еще не почерневшими от ветра и старости бревнами.
   – Красивый домина! – сказал я, желая польстить Ваське.
   Он заулыбался.
   – Отец построил! – ответил он. – Уже война шла, а изба еще недостроенная. Так веришь ли, отец даже ночью работал. Хорошо еще, осенью в армию взяли.
   Он повернул круглое кольцо в воротах. Дверь со скрипом подалась, а мы очутились во дворе.
   Чудным был этот двор. Он и на двор-то не походил, скорее на продолжение дома: такие же крепкие бревенчатые стены, крыша. И удивительно – двое ворот: одни на улицу, другие, Васька сказал, в огород. Во двор выходило высокое крылечко с крутыми ступеньками. Справа – еще две двери.
   – Там сарайки, – объяснял мне Васька, водя по двору, – вот тут дверка в погреб, это ход на сеновал. А теперь айда в избу, да только голову наклоняй.
   Я не очень прислушался к Васькиному совету, вернее, просто не понял, зачем мне наклонять голову, и, переступая порожек, звонко стукнулся о притолоку – в голове будто колокола грянули.
   – Эх ты! – сказал Васька и притащил мне столовую ложку: – На, приставь!
   Боль медленно утихала, и я озирался, все удивляясь. Со стороны дом казался большим, просто огромным, а внутри было даже тесно. Почти пол-избы занимала большая печка с черным огромным ртом. От печки под самым потолком шел деревянный настил.
   – Это полати, – сказал Васька голосом экскурсовода. – Там бабка сейчас спит.
   Я медленно оглядывал избу – широкие лавки вдоль окон, деревянный, добела скобленный пол, икону в углу.
   На одной стене висела стеклянная рама, украшенная узорными цветами. За ней были фотокарточки. Я стал разглядывать их. Среди разных лиц меня привлекло одно: в белой рубашке, на гнутом венском стуле сидит человек и держит в руках гармошку. Мне показалось, где-то я его видел как будто, и я обернулся, чтобы спросить Ваську, но осекся. Конечно, он просто походил на Ваську. Вернее, Васька походил на него.
   – Он? – спросил я.
   – Отец! – подтвердил Васька и задумчиво объяснил: – Перед войной снимался.
   Я вглядывался в простое, такое похожее на Васькино лицо человека в белой рубашке и представлял себе, как это было… Белое поле, сугробы и черные танки, ползущие на наших солдат. Медленно, словно нехотя, солдаты в темных шинелях, которые хорошо видны на белом снегу, поднимаются из сугробов и бегут назад, потому что им ничего не остается другого: против танков нужны гранаты. Но гранат нет, и солдаты отступают. Я не хочу поверить, что еще немного – и их, живых людей, растопчут, словно глину, танки и они умрут где-то там, на сто первом километре. Я думаю, что Васькин отец повернется в последнюю минуту и побежит, вытянув винтовку со штыком прямо на стальной танк, хотя, может, такого никогда и не было. Васькин отец втыкает яростно штык в непробиваемую броню, и штык от удара выбивает искру…
   Я шагнул назад, еще не в силах оторвать глаза от фотографии, и перехватил Васькин взгляд. Он пристально разглядывал меня.
   – Слышь, – сказал я Ваське, развязывая свой рюкзак, – слышь…
   Волнуясь, я вытащил несколько консервных банок, которые дала мне в дорогу мама, свитер, чистые рубашки, а со дна достал пилотку. Я положил ее вчера первым делом: пилотку мне подарил отец, когда зимой лежал в госпитале. Звездочку он снял и прикрепил на ушанку, а пилотку подарил мне.
   – Слышь, – повторил я, протягивая пилотку Ваське: – Держи, это тебе.
   Васька взял пилотку, посмотрел, все поняв, на меня и, не улыбнувшись, не сказав ни слова, подошел к зеркалу. Он надел пилотку и опустил кулаки. Я глядел в зеркало на Васькино лицо и видел, как он шевелит желваками.
   – А тебе идет, – сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать: я чувствовал – сейчас надо непременно говорить, лишь бы не молчать.
   – Идет, – пробубнил Васька.
   – Ну, айда на улицу! А то я и деревни-то не видал.
   – Айда, – откликнулся Васька, поворачиваясь ко мне. Теперь он был в норме, и желваки у него не шевелились. – Мамку там подождем. Покормит она тебя, тогда на речку сбегаем. Порыбалим.
   – Как живешь? – спросил я Ваську, когда мы уселись на крыльце.
   – «Как, как»! – ответил он недовольно. – Счетоводю… Разве это жизнь!
   – А лошади? – спросил я.
   – Лошади, – усмехнулся Васька, – на конюшне… Просился у председателя, да он и слушать не стал. А тут еще этот главбух, гад ползучий…
   Васька умолк. Все было и так ясно. Главбух, этот лысый, с очками на носу, – гад ползучий, это действительно, это даже я с первого взгляда заметил. А председатель этого гада слушает и Ваську в конюхи не отпускает. «Но ведь он, наверное, прав, – подумал я про председателя, – зря, что ли, Васька целую зиму учился?»
   Звякнула щеколда, пришла тетя Нюра. В руке она держала корзинку, в которой стояла бутыль молока, лежали яйца и помидоры.
   – Ну-ка, ну-ка! – зашумела она радостно. – Мойте-ка руки да за стол.
   Я мылся и хохотал, брызгаясь вокруг себя. Вода лилась у меня с локтей, заливала штаны, и все это – и плеск и мой смех – покрывал Васькин бас. Я смеялся над рукомойником. Никогда не видел такого: на цепочке подвешена медная кастрюлька с носиком. Чтобы вода полилась, надо взять за носик и чуть наклонить. Но от моих прикосновений рукомойник качался на цепочке, плескал воду, а Васька доливал его, хохоча надо мной.
   Ему казалось смешным, что я не умею умываться из такого простого рукомойника.
* * *
   Наскоро поев, я вскочил из-за стола. Васька ждал меня на крылечке, смоля самокрутку. В руке он держал корзину.
   – А где удочки? – спросил я.
   – В нашей речке, – сказал Васька солидно, втаптывая окурок в землю, – корзиной ловят.
   Я удивился, но приставать с расспросами не стал.
   Мы быстро шли лесной, пружинистой тропой.
   Речка открылась неожиданно. Просека раздвинула стены, лес перешел в высокие кусты, а за ними, среди зеленых берегов, извивалась узкая синяя полоса, шириной в три больших прыжка, не больше. В зеленой траве валялись какие-то малыши. Увидев нас, они загалдели, побежали навстречу, но вплотную не подошли, а остановились невдалеке.
   Я разглядывал ребят, а они меня. Совсем маленькие были в рубашках, но без штанов, ковыряли в носу или с аппетитом жевали какую-то траву. Среди маленьких были ребята и постарше, с меня. Эти глядели пытливо, даже задиристо, и, судя по их взглядам, им мешал только Васька. Так мы стояли, глядя друг на друга, я и эти ребята, а Васька будто не замечал их. Сняв рубаху и штаны, он остался в белых кальсонах, развязал тесемки, закатал подштанники повыше и удивленно взглянул на меня:
   – Колька! Дак ты чо?
   Я медленно, смущаясь пристальных взглядов зрителей, среди которых были и девчонки, разделся до трусов и спустился в воду. Речка была прозрачная и светлая, она тихо журчала, песчаное дно просвечивалось солнцем, и был виден каждый камушек. Васька стоял посреди речки, глядя на меня ожидающим взглядом. Я побрел к нему, как вдруг девчоночий голос сказал сверху:
   – Вась, а это кто?
   Я поднял голову. Прямо над нами, на берегу, стояла маленькая девчонка, класса так из первого, но верней всего, что она в школу еще и не ходила. Рыжие веснушки на ее лице так и налезали друг на дружку, словно им не хватало места. Выцветшее платьишко ее топорщилось. Я скользнул по девчонке равнодушным взглядом и вдруг почувствовал, как заливаюсь пунцовой краской. Девчонка стояла на берегу, прямо над нами, и я отвернулся, похолодев: под платьем у нее ничего не было.
   – Гость мой, – отвечал Васька пигалице, поглядывая на нее и ничего не замечая.
   – А как его звать?
   – Николай, – терпеливо отвечал Васька.
   – А он откель? Городской, что ли?
   – Аха, – кивал Васька.
   – Городско-ой! – протянула девчонка, глядя на меня, как на вымершего мамонта, и не собиралась уходить.
   А я все краснел и краснел. Васька наконец взглянул на меня и, ничего не поняв, вопросительно сдвинул брови.
   – Вась! – сказал я, покраснев, по-моему, до пяток. – Ну-ка, прогони ее.
   Васька похлопал выцветшими ресницами, поглядел на девчонку, потом на меня, потом снова на девчонку и наконец сообразил.
   Он схватился за живот и начал по-дурацки хрюкать. Это хрюканье перешло в дикий хохот. Васька шатался в воде, будто пьяный, хохотал и кричал девчонке:
   – Маруська! Ой! Маруська! Отойди! Отойди!
   Маруська догадалась, быстро присела, накрыв коленки платьем, глаза ее испуганно хлопали. Потом она вскочила и побежала. Голые Маруськины пятки так и мелькали в зеленой траве.
   Мне стало жаль маленькую девчонку, а Васька орал ей вслед:
   – Маруська! В другой раз знакомиться в штанах приходи! – и снова хохотал, просто закатывался.
   Я думал, Васька прогонит девчонку незаметно, чтоб не поняли другие, а он, как дурак, орал и издевался, и получилось, что это я виноват и что это из-за меня убежала бедная Маруська.
   – Хватит тебе! – сказал я недовольно. – Сам-то хорош!
   В закатанных кальсонах Васька и правда был не больно-то привлекателен. Тем более что подштанники были ему велики и сползали.
   Улыбка сразу исчезла с его лица.
   – Ну, ну! – проворчал он недовольно, покрываясь румянцем. – Ишь какой выискался, в трусах. У нас тут все так ходят. И бабы и мужики.
   – Ври больше! – отмахнулся я.
   Васька почему-то смутился, спорить не стал. Он внимательно посмотрел на меня и ничего не ответил. Мы принялись рыбачить.
   В общем, это оказалось нехитрое дело. Мы подходили к какой-нибудь зеленой кочке на дне речушки, осторожно ставили перед ней корзину, шуровали ногами в водорослях, а потом быстро выдергивали корзину. На дне билось несколько маленьких рыбешек с черными спинками.
   Когда мы сделали первый заход, я взял одну рыбку в руки. Она разевала пасть, возле которой были два уса.
   – Усач называется, – объяснил Васька, выкидывая рыбок на берег. Ребятишки ловили их и насаживали под жабры на тонкую ивовую ветку. – Его прямо так, с потрохами жарить можно. Да если еще яишней залить – пальчики оближешь.
   Солнце, отражаясь в воде, слепило глаза. Увлекшись, мы бегали по речушке, пока не стало смеркаться.
* * *
   – У-у, – улыбнулась тетя Нюра, приподняв рыбу, – да тут на две жарехи хватит!
   В избе было тепло, под таганком в печке потрескивали сухие полешки, весело разбрызгивая искры.
   Тетя Нюра кинула половину рыбы на шипящую сковородку и стала торопливо причесываться, поглядывая на себя в зеркало.
   – Куда ты, мам? – спросил Васька.
   – Аль забыл? – удивилась тетя Нюра. – А еще в конторе служишь… На нынешний вечер собрание назначено.
   – Вот еловая башка! – стукнул себя по лбу Васька. – Вылетело! Давай тогда скорее поесть.
   Тетя Нюра залила рыбу яичницей, ловко выметнула сковородку на стол, положила ложки.
   – По такому случаю, – сказала она Ваське, тронув меня за плечо, – можешь и не ходить.
   – Но! – воскликнул Васька. – Не могу!
   Как бы извиняясь, он добродушно оглядел меня и вдруг предложил:
   – Айда с нами, Кольча!
   Что за вопрос? Не догадайся Васька предложить, я бы сам напросился.
   Наскоро доев рыбу, мы вышли на улицу. Небо густо посинело, солнце ушло за лес, и в летних сумерках было трудно разглядеть лица колхозников.
   Народ сидел на лавках, расставленных вдоль улицы. На обочине вместо стола, покрытого кумачовой скатертью, как бывает на собраниях, стоял стул с графином, но без стакана. За стулом лежали бревна – на них располагался президиум.
   Мы с Васькой подошли к лавкам, поискали свободные места сзади – там было все уже занято – и уселись в первый ряд. Нас заметили.
   – Гляди-ко, – сказал чей-то женский голос, – мужиков-то прибыло!
   И все засмеялись.
   В президиуме, на бревнышках, сидели три дядьки. Одного я узнал сразу. Это был Васькин главбух Макарыч, второй ничем не привлек моего внимания, третий был без руки, в гимнастерке, рукав которой торчал из-под ремня.
   – Председатель! – кивнул на него Васька и добавил уважительно: – Терентий Иваныч.
   «Вот он какой, оказывается, – с интересом разглядывал я председателя. – А я думал, толстый и с красным носом. Ведь он его зимой отморозил».
   На гимнастерке у председателя поблескивали ордена. Он тихо переговаривался с соседями – Макарычем и вторым, – поглядывал на лавки, заполнившиеся народом. Я обернулся и даже привстал, чтобы проверить себя. На лавках сидели одни женщины да еще несколько стариков. Один дед сидел сразу за мной. Был он обут в валенки, опирался на суковатую палку, и голова у него тряслась. На рубахе у деда висели две медали – я их узнал, такие же были у мамы: «За трудовое отличие» и «За победу над Германией». Рубашку дед по-старинному подпоясал тесемкой. «Ишь, – подумал я, – как на парад собрался. Нарядный. И медали надел».
   В полумраке с бревен поднялся однорукий председатель и подошел к стулу с графином.
   – Товарищи женщины, – сказал он, задумался, словно что-то забыл, и добавил: – И старики! – Председатель заправил пустой рукав поглубже за ремень. – Вот какое наше дело! – Он вздохнул и оглянулся на бревна. – А дело наше, скажу прямо, – решительно проговорил председатель, – хреновое. Как в обороне. Сидим, окопались, и сил не осталось. Наступать не с чем. Эмтээсовский комбайн опять сломался, и эти аньжанеры, которые только что с танка слезли, к стыду своему, справиться с ним не могут.
   На лавках засмеялись, а Васька толкнул меня локтем.
   – Руку-то, – шепнул он, кивая на председателя, – под Сталинградом похоронил.
   Я вспомнил желтые, словно масленые, листочки с картинкой, где седая женщина показывала на слова «Родина-мать зовет!». Эти листочки, исписанные химическим карандашом, присылал нам отец – сначала из-под Москвы, а потом, после госпиталя, из-под Сталинграда. «Вот как повезло нам, – подумал я. – У этого председателя руку под Сталинградом оторвало, а под Москвой у Васьки отец погиб. Мой же отец воевал и там, и там, а остался жив, только ранило его. А могло бы… могло…».
   Я повернулся к Ваське, шепнул ему, что подумал.
   – Счастливый ты, – ответил Васька и вздохнул.
   – Видите, товарищи, – продолжал негромко Терентий Иванович, – война кончилась, а я вам пока ничего хорошего сказать не могу, кроме одного: опять на вас вся надежда. В будущий год или нынче в осень, – он обернулся на главбуха, – может, купим свой трактор, заховаем от района – пусть штаны с меня снимают.
   Дед за моей спиной крикнул с натугой: «Правильно!» – и все засмеялись, потому что непонятно дед выразился, что правильно: или трактор заховать, или штаны с председателя снять.
   Терентий Иванович тряхнул головой, поднял руку.
   – Но это еще в будущем году, – сказал он. – До него дожить надо. Пока же вся сила в вас, в ваших руках и мозолях. И надеяться нам не на кого.
   Терентий Иванович взял рукой графин, попил прямо из горлышка. В рядах вздохнули.
   – Да, товарищи бабы, вернее – женщины! Война кончилась, но надеяться нам пока не на кого. И нельзя нам надеяться, поймите сами. Вот был я в Сталинграде, воевал там, вы знаете. Что от города осталось? Одни развалины. Дай бог, один целый дом устоял, а так все подчистую!.. Не знаю, как, – нерешительно добавил председатель, – разгребать будут. Наверное, чтоб только землю выровнять для новых домов, еще не год потребуется.
   Он помолчал, зорко вглядываясь в темноту.
   – Это один Сталинград, а ведь таких городов сколько порушено! Сколько деревень пожгли, гады, мостов, заводов! Так как же мы, товарищи бабы, можем с вами требовать помощи от государства? Наоборот, – он причесал пятерней волосы, – наоборот, мы государству должны помочь!
   Тишина стояла на улице, никто ни слова не сказал, не вздохнул. Даже деревья не шелестели, словно и они внимательно слушали речь председателя.